355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Поль Моран » Живой Будда » Текст книги (страница 4)
Живой Будда
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:13

Текст книги "Живой Будда"


Автор книги: Поль Моран



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

Потом Жали зажег свечу, оправил на себе одежду и тихо вышел. Он спустился вниз по крутой лестнице, внушив себе абсолютное спокойствие, чтобы с достоинством покинуть эти безутешные кварталы, эти скорбные дома. Он почувствовал себя настолько бодрым, что испытал настоятельную потребность очутиться как можно дальше от этого жуткого агонизирования. В Карастре, а было это еще сравнительно недавно, приносимые в жертву сжигались на таких красивых кострах, что все завидовали их последнему вздоху.

На следующий вечер Жали надел свое еще влажное платье, свои заляпанные грязью ботинки и снова ушел – он уже не мог усидеть в своем тесном жилище! Он автоматически переставлял ноги, одну впереди другой, словно лунатик. Если его сундуки, которые все еще не прибыли, окончательно пропали, в том числе и драгоценности, которые он оставил в багаже, он больше не будет ждать. Бездействие при подобном климате губительно; впрочем, его руки, такие тонкие и такие гибкие, ни на что не годятся.

Поглядев на гвардейских гренадеров в парке Сент-Джеймс, он подумал – а не завербоваться ли ему в армию? Однако эти европейские войны без дележа земель и разграбления городов – нестоящее дело. Он прошел мимо театра Сен-Мартен: на его ступеньках спали женщины в шалях; прошел мимо церкви Сен-Мартен-де-Пре, склеп которой служил ночлежкой. Не придется ли и ему дойти до этого? У него в номере – только монеты-ракушки, и он не осмеливается пойти поменять их в какой-нибудь банк, расположенный в Сити: этот квартал из домов, высоких и отвесных, похож на каменоломни, он пугает его, словно каторга, которой никто не может избежать, словно оттуда на весь земной шар наматывается бесконечная бумажная лента – английский чек… Жали никогда ни за что не платил, он вообще никогда не думал о деньгах. Поскольку теперь он вынужден о них думать, магазины перестали быть для него забавой, они сделались угрозой; каждая вывеска вопила: «Берегись! Жизнь здесь – не для тебя, раз у тебя нет денег!» Благополучие, здоровье, гениальность, веселье – рекламные щиты на стенах, похоже, предлагают буквально все; в газетах все это измерено и пронумеровано. В конце концов под воздействием такого вот молчаливого гнета принц сникает и сжимается. Он чувствует себя жалким, неопытным и в то же время – непокорным, мятежным.

В английских романах ему приходилось читать красочные описания жизни богемы. Все ложь! Лондон предстал перед ним жестоким к беднякам – с его сомнительными больницами, которым он предпочел бы заразные бараки и лепрозории Карастры, с его working-houses[14]14
  Работными домами (англ.).


[Закрыть]
, напоминающими тюрьмы, с этим его резким ветром, с этим суровым климатом, не позволяющим жить без ничего, с этим британским пролетариатом, надменным и так хорошо организованным, что бедняки из него исключены, как они исключены вообще из этого англосаксонского мира, который никогда и не был создан для них. Нигде не встретишь симпатии, везде у людей наготове ругань. Жали холодно: теперь он вполне прочувствовал слова, которые на Западе так часто повторяют взывающие к милосердию: «У меня нет огня!» Огня, превозносимого здесь и пугающего на Востоке: ведь огонь – враг прохлады, символ преходящей любви, огонь – это разрушитель. Какой житель Запада пожелал бы, чтобы погасло то, что веками разводили с таким трудом? Какой европеец не отшатнулся бы в ужасе, узнав, что «нирвана» означает «угасание»?

Снова, как и накануне, Жали оказался на Коммершиаль-роуд. Он остановился перед домом Анжели. В окне горел свет. Однако он не решился подняться – из боязни, что застанет у нее мужчину или что она неласково встретит его. Он боялся также не застать ее и оказаться один на один со старухой, которая разговаривает во сне, что внушало ему ужас. И он ушел оттуда. После беспокойного дня эта ночная прогулка подействовала на него умиротворяюще. Небо в тот вечер было ясным, почти очистившимся от облаков. Жали купил четверть фунта кокосов, которые в Карастре дают слонам. У него ни к чему не было отвращения. Он, во дворце которого всякий раз курили благовония, чтобы очистить воздух, если являлся кто-нибудь не принадлежащий к королевской касте, проник на Запад через лачуги и вертепы. Он двигался, окрыленный каким-то невыразимым экстазом, словно шел по воображаемой земле. Все в этот миг казалось лишенным реальности. Вдруг он услыхал жуткую музыку, она доносилась откуда-то снизу, с тротуара. Жали посмотрел туда: какой-то человек, без рук и без ног, играл на флейте с помощью ноздрей. Его туловище облегал военный мундир, украшенный наградами колониальных войн.

– Помогите мне, сударь, – перестав играть, сказал этот человек. – Я не только инвалид, но еще и болен дурной болезнью. Скоро у меня не будет даже носа, чтобы играть.

Жали опешил. Ему казалось, что Европа навсегда избавилась от подобных зол, от подобных мучений. Этот человеческий обрубок, цепляющийся за жизнь прогнившим носом, этот прозорливый и грозный паяц смотрел на него, выражая протест звуками флейты, приводя его в ужас. Он перепрыгнул через калеку и убежал прочь, вынеся от этого наглядного примера западных привилегий смешанное чувство страха и удовлетворения.

На другой день Жали показалось, что все это было кошмарным сном – настолько мягким и бархатистым сделался окружающий пейзаж, нежным – воздух. Он встал, готовый принять это вознаграждение, подаренное ему ночным отдыхом и преподнесенное вездесущей справедливостью. Солнце, если можно так выразиться, наконец воссияло. Приехал Рено, а с ним – и весь заново обретенный багаж.

Рено нарушил предписания врачей, чтобы повидаться с Жали: потом он вернется во Францию и продолжит лечение.

– Я не дамся английским хирургам, – сказал он.

Жали сравнивал Рено с англичанами, на которых он походил своим нордическим типом. Однако у англичан под их неприступной внешностью угадывалась вялость, инертность, нерешительность как в мыслях, так и в словах. А его друг был нервным, обольстительным, раскованным в речах и поступках. Рено открывает ему глаза на Англию – бывшую колонию французской Нормандии – с куда меньшей язвительностью, нежели британцы относительно Соединенных Штатов – бывшей колонии англичан. Он гуляет по улицам, являя бездну остроумия, демонстрируя такую общительность и простоту, что Жали чувствует, как его привязанность к нему постоянно растет.

– Здесь меня не отпускает ощущение, что я играю в игрушки, – поясняет Рено. – Англичане – единственные люди, которые верят в то, что делают. Поэтому у них и такой вид – розовощеких детей, одетых, как взрослые. Вы увидите, как это контрастирует с желчностью сухой Франции, где все ходят зеленые от зависти, желтые от безысходности и черные от нужды.

Жали рассказал другу о своем дебюте в Лондоне, о своей встрече с Анжелью.

– Так теперь вы пристаете к моим землячкам? Браво! – сказал Рено. – Я рад, что первое, что вы узнали о моей стране после меня, это – проститутка. Французские проститутки за границей – женщины по большей части изумительные, энергичные, живущие, не зная ни слова ни на каком языке, кроме родного, и страдающие от одиночества – без эмиграционных служб, которые могли бы им помочь, отвергнутые консульствами, не признаваемые собственными соотечественниками, сами защищающие свою шкуру от убийц и полицейских, сурово экономящие, но сохраняющие неизменную любовь к родине. Француженки чем выше по общественному положению, тем больше отдаляются от нации: а проститутки – зачастую самые большие, после монашек, патриотки.

Впервые после отъезда из Азии Жали надумал составить опись драгоценностей, которые он велел взять при своем поспешном бегстве. Когда с Бонд-стрит приехал ювелир – английский поставщик королевского двора Карастры – и увидел их в этом убогом номере, он чуть не упал. Он глядел на Жали такими же глазами, какими женщины смотрят на витрины его магазина. Сокровища не умещались на кровати. Тут были и нити розового жемчуга, и золотые слитки, и бирманские рубины цвета голубиной крови из могокских[15]15
  Могок – бирманская деревня, известная своими рубиновыми и сапфировыми приисками.


[Закрыть]
копей, и черные сапфиры из Шантабуна, исцеляющие от змеиных укусов, и кольца для больших пальцев ног, и золотые браслеты для щиколоток с черной эмалью – такие тяжелые, что напоминали скорее оружейные, чем ювелирные изделия, и изумруды без единой трещинки, словно менгиры, и, наконец, в развязанном узелочке из Тго носового платка – груда неоправленных бриллиантов. Для начала, под дворцовые королевские диадемы, ювелир ссудил ему несколько десятков тысяч ливров.

И Жали покинул гостиницу на Стрэнде и переехал в «Клэридж»[16]16
  Модный отель в Лондоне.


[Закрыть]
– сделав это с тем безразличием к взлетам и падениям в судьбе, которое присуще восточным людям. Он поручил князю Сурьявонгу пройтись по магазинам и купить два автомобиля, лошадей, граммофоны, одежду. Полковник, отправившись за покупками, взял с собою китайские весы – взвешивать монеты, которые получит в качестве сдачи, что весьма развеселило продавцов. Жали ринулся в книжные магазины. Он всюду водил с собою Рено и пригоршнями дарил ему жемчуга.

После завтрака принцу нанес визит английский высокопоставленный чиновник. Правительство было в курсе приключения с принцем. Чиновник явно принадлежал к нации, самой глупой и самой рассудительной в Европе: на нем был высокий цилиндр, и это сразу заставило Жали насторожиться, так как по опыту он знал, что если европеец приходит к вам в цилиндре, то непременно будет что-нибудь просить. Но Британская корона предлагала Жали, принимая во внимание его титул, сразу поступить в один из «приличных» колледжей Кембриджа: «приличный» означало – один из тех колледжей, куда доступ иностранцам обычно закрыт. Жали хотел бы учиться во Франции, но несколько дней спустя все-таки принял предложение обучаться «королевскому» английскому языку, «the King's english», – когда Рено вконец отчаялся получить ответ из Парижа, где никто даже не слыхивал о таком королевстве, как Карастра.

И вот Жали стал жертвой своего нового, высокого положения. Хотя он обедает у себя в апартаментах, перед ним тотчас вырастает прославленный Казимир, на минуту покинувший свой ресторан внизу, чтобы выразить почтение появившемуся в отеле Его Королевскому Высочеству; он успевает уследить за всем, общаясь с прислугой одними глазами, заставляя циркулировать по коридору блюда, прибывающие сюда на столиках с резиновыми колесиками – словно госпитальные больные, возвращающиеся из операционной в палату; шпики-итальянцы стоят на своих постах, раздвижные двери без конца открываются перед детективами, охлажденными напитками, приветственными посланиями из Букингемского дворца по случаю прибытия. Спешно готовится кэрри и стряпается так называемая восточная кухня – еще более ужасная, чем всякая другая: уроженцы Карастры могут переварить только черную икру, которая и станет теперь их постоянной едой. Но увы! Они уже не осмеливаются пить прямо из миски и есть просто руками либо палочками: им пришлось смириться с вилками и ножами, которые надо без конца перекладывать из одной руки в другую, с этими идиотскими тарелками, стоящими так далеко от рта, что пища падает на пол.

Комнаты заполнены сделанными днем покупками, этими чудесными западными вещицами – электрическими машинками для точки карандашей, спасающими от холода шкурами животных под названием «шубы», приспособлениями для снятия с фруктов кожуры, инкубаторами, в которых можно увидеть, как в яйце развивается зародыш. У дверей деловито и прилежно стоят на страже Уок и Круот – в сюртуках и черных шелковых панталонах.

Так прошло две недели. Жали выбит из колеи роскошью не меньше, чем бедностью, поскольку в его мозгу «Клэридж» и Коммершиаль-роуд никак не отделены невидимым условным барьером. Что его по-прежнему ослепляет, так это электрические огни. Его поражает странная жизнь отеля, совместные трапезы и удовольствия, придуманные людьми, которые не имеют никаких связей друг с другом и рассчитывают завести эти связи именно в гостиных отеля, тогда как на Востоке истинной роскошью считается возможность удалиться от других, жить невидимкой. От чего еще никак не может прийти в себя Жали, так это от невероятного смешения классов и сословий, когда каждый претендует на место, ему не принадлежащее; от этих салонов, где боксеры и актеры смеют говорить с аристократами, где ученые снисходят до бесед с торговцами.

А еще – от смешения полов: именно в обществе мужчин женщины охотнее всего появляются в неглиже, так что в первые дни Жали даже думал, что по вечерам они надевают на себя очень облегающие платья из кожи, не беря в толк, что это их собственная кожа и что они ходят полунагими. Как и женщины Карастры, эти дочери миллиардеров каждый день меняют платье, но там, на экваторе, его можно просто нарвать себе каждое утро на лужайке. Когда они появляются на публике, они надевают свои самые красивые драгоценности, причем все сразу: они не умеют носить их соответственно положению приглашенных гостей или в зависимости от фазы Луны.

Ошеломили его также театры и фокстроты: то, что люди ни с того ни с сего начинают танцевать или, того хуже, доверяют своих женщин другим мужчинам, что они несколько раз прерывают ужин, возвращаясь потом за столик разгоряченными и потными, тогда как для танцев существуют профессиональные актеры, кажется принцу уму непостижимым. Должностные лица, которые днем зачитывали смертные приговоры, члены парламента, которые сегодня вечером утвердили важные законы, начинают скакать с трещотками в руках, нацепив на голову колпаки из золоченой бумаги, путаясь ногами в серпантинных лентах. Жали вспомнил о светопреставлении, об этом танце Шивы, которым бог в конце концов задаст Земле ритм, противный ритму созидания (словно охваченный безумием горшечник вдруг опрокинет гончарный круг и разобьет свое творение на куски).

Рено уехал в Кембридж, чтобы подготовить там все к приезду принца. Без него Жали чувствует себя еще более растерянным перед лицом этих новых явлений, которые отсутствующий сейчас Рено умел комментировать с присущим ему юмором, с той гибкостью ума, которая может все примирить и все объяснить. Жали пугливо держится в тени, несмотря на страстное желание все познать, обуянный присущими азиатам враждебностью и гордыней, не позволяющими показать, что ты чего-то не знаешь, что ты чему-то удивлен. Он ни с кем не видится, но, несмотря на занятую им позицию обороны, он – сама бдительность, само внимание.

III

– Быстрее! – кричал Жали среди вялого, размеренного течения времени в Карастре.

А теперь еще немного – и он запросит пощады. Он очень похудел. Преуспел ли он? Он уже вобрал в себя столько нового, что шатается под его тяжестью, он тычется во все стороны, не успевая проникнуть в суть, задает вопросы, не умея, несмотря на огромное желание, дождаться ответа, желает продлить каждое мгновение, а уже надо идти дальше. Ему хочется вновь обрести то равнодушие к преходящему времени, то оцепенение, которое составляло ритм его азиатской жизни. Еда стоя, послеобеденный отдых, прерываемый телефонными звонками, ночи, укороченные радиоконцертами, дни, занятые приемом репортеров и бездельников, изгнанием мошенников, выдворением собирателей автографов и сводниц, утра, в которые даже некогда взглянуть на небо, – вот какова она, эта западная жизнь.

Его Превосходительство принц Ратнавонг, посланник Карастры в Лондоне (королевство имеет в Европе несколько дипломатических миссий), по всей вероятности, получил распоряжение следить за наследным принцем, так как уже не покидает кулуаров «Клэриджа». Он стремится во что бы то ни стало, на пару с леди Галифакс, устраивать приемы и обеды в честь своего юного хозяина. Стоит Жали закрыть глаза, как имена и реалии западного мира в бешеном темпе начинают кружиться в его голове.

– Если бы ваш Христос умер сегодня, – говорит он, – его распятием стали бы часы.

К счастью, он оказался наконец вне пределов досягаемости для всех – в Кембридже. Для чего достаточно было нескольких часов езды. Рено пришлось снять ему комнаты в городе, так как администрация Тринити-колледжа, желая подчеркнуть, что она подчиняется только Foreign Office[17]17
  Министерство иностранных дел (англ.).


[Закрыть]
, к тому же насторожившись из-за приезда в качестве каптенармуса принца секретаря-француза (что свидетельствовало о не слишком высоком его, принца, self-respect[18]18
  Самоуважение (англ.).


[Закрыть]
), объявила, что не располагает квартирой на территории колледжа. Таким образом, Жали обзавелся собственной, на Сидней-стрит – настоящим студенческим жилищем с прожженными коврами, грязной сидячей ванной, старой вилкой для тостов, подставкой для трубок, репродукцией картины Гольмана Гунта[19]19
  Гунт Уильям Гольман (1827–1910), английский художник, основатель школы прерафаэлитов.


[Закрыть]
«Христос с фонарем», с видом на покрытую асфальтом улицу – с ее мастерскими по ремонту мотоциклов и торговцами галстуков на обочинах.

По приезде Жали обнаружил Рено в постели: его друг невыносимо страдал от боли в печени и опасался, что у него открылась язва. Он никак не хотел, чтобы за ним ухаживали. Жали надел университетскую тогу и стал посещать абсолютно все лекции – с неуемной жаждой учиться, свойственной желтой Азии, но учиться слишком поспешно. Он отчаивался, что не смог изучить всю химию за неделю, потом бросил ее ради минералогии (движимый тайным желанием прослыть хозяином земных недр и скрытых в них кладов); на какое-то время его прельстило международное право, то была дань моде. Он нетерпеливо стремился отнять у Запада его науки, а стало быть, и его превосходство, но без усидчивости, без системы, не понимая того, что самое лучшее, что может дать ему Запад, это как раз метода, строгая дисциплина мышления.

Лежа в постели, Рено пытается как-то упорядочить эту массу знаний, которую Жали непроизвольно обрушивает на него по нескольку раз на день. Принц аккумулирует, он – сортирует.

– Вот это запасы! Голодная смерть не грозит Вашему Высочеству…

Тут надо было спешить, надо было не допустить того, чтобы Жали сделался этаким китайским «студентом» – отвратительным кантонским скороспелкой, какими они возвращаются из Латинского квартала или из Y.M.C.A. С другой стороны, Рено прекрасно отдавал себе отчет в том, что английский университет никогда не сделает из Жали современного человека, не сделает из него ничего, кроме суррогата индусского принца – то есть кроме цветной карикатуры на британца.

– Поверьте, монсеньор, – говорит он, – клюшка для игры в гольф – отнюдь не то оружие, которым в 1925 году можно защитить королевство.

Конечно, Жали обладает свойствами, которых нет у других – привилегией быть королевским отпрыском, своим гордым спокойствием, сдержанными манерами и тем, что все вокруг самым естественным образом выказывают ему почтение и желание услужить. Но надо проследить, чтобы этот принц, столь эмоциональный, столь поддающийся влиянию, остался самим собой, пока Европа будет придавать форму его нетронутым, как сама Азия, богатствам. Жали покинул Лондон совсем измученным, ослепленным, запуганным: для этого оказалось достаточно двух недель. Дебют был слишком бурным, планка оказалась слишком высокой для слабенького сердца.

Рено размышлял: «Увлечение Востоком отпустило меня, как зубная боль, а вот шок, который испытывает житель Востока, когда попадает на Запад, – гораздо опаснее. Того, зачем мы отправляемся туда, уже не существует, мы выступаем в роли кладоискателей и гробокопателей: мы являемся слишком поздно; азиаты же находят у нас сейчас больше, чем когда-либо раньше, так как теперь им все открыто, предложено и дозволено. Как тут не потерять голову? Моему дофину надо суметь вооружиться здоровым критическим чутьем. Но все начато с конца: вверенный профессорам, он по восточной традиции будет придерживаться буквы, а не духа».

Однако события приняли совсем не тот оборот, какого ожидал Рено. Однажды вечером Жали вошел в комнату друга и присел к нему на постель.

– Знаете, чем я занимался сегодня?

– Греблей? Любовью? Изучал галопом по европам лакистов[20]20
  Английская поэтическая школа XVIII века.


[Закрыть]
?

– Нет, – ответил Жали, – я отправился в библиотеку изучать Родник Поэзии – Шекспира, но эти библиотеки сродни базару, с которого домой несешь вовсе не то, что намеревался купить. Короче, я случайно наткнулся на полке на «Дхаммападу»[21]21
  «Путь буддийской доктрины», наиболее известный и часто цитируемый текст палийского канона. Содержит 423 стиха-афоризма.


[Закрыть]
. Даже бумага книги еще хранит аромат Востока… Мне было так странно здесь, среди английских туманов, которые сжимают мне горло, словно пеньковая удавка, окунуться в жизнеописание «Того, кто сумел разбить оковы»… Со мной рядом сидели и занимались два студента, они заговорили со мной, когда мы вышли вместе после закрытия читального зала. Они стали расспрашивать меня о буддизме… Я не знал, что и как им отвечать. Я хорошо знаю священные тексты, всегда исполнял религиозные обряды, но я не умею нет связно излагать… А потом, за чтением книги, я совсем забыл про место и про время, про Запад вообще. Я отвечал им уклончиво, как делал сам Будда: когда его просили объяснить, как устроен мир, он отвечал, что эти искания ничего не дают для вечного спасения. Я открыл им также то, что «лучший из богов» был атеистом.

– Если так будет продолжаться и дальше, Ваше Королевское Высочество окажется на плохом счету у вице-секретаря канцелярии. Шелли был изгнан из университетского колледжа как раз за это.

– Я ничего не сумел им рассказать… Я не умею говорить. Однако мне хотелось бы быть полезным. Но как объяснять в Кембридже в 1925 году то, что было провозглашено в Индии в шестом веке?

– А кто вас расспрашивал? Студенты-англичане?

– Нет, один из них, Томас Шеннон – ирландец; другой, Гамильтон Кент – американец. Они признались мне в своем убеждении, что мудрость, в которой они испытывают острую нужду, исходит из наших стран. Они – не из «приличного» колледжа.

– Разумеется.

– Я пригласил их на чай.

Пауза.

– С тех пор как я покинул дворец, – сказал Жали, – и у меня не стало официальных религиозных обязанностей, я начал больше думать о Будде, да-да, думать о нем как о единственном друге, который с вами вместе сопровождал меня сюда. Вам это понятно?

– Вы таким вот образом тоскуете по родине. Буддизм – не жилец в Европе. Буддизм означает ничего не желать, никак не действовать. А ведь если Запад не будет действовать, он погибнет. Будда порою проникал сюда, но благодаря лишь нескольким пессимистам.

– Не говорите так, Рено. Когда Совершеннейшего упрекали в пессимизме, знаете, что он отвечал: «Если медицина пессимистична, то Будда – тоже».

– Но медицина как раз пессимистична, по крайней мере в отношении меня. Сегодня вечером приходил врач… Как я и подозревал – выраженный абсцесс печени, это уже третий; на будущей неделе я еду в Париж делать операцию – сразу, как только смогу встать.

– И по-прежнему никакой веры знатокам снадобий, – заметил Жали.

Неожиданные друзья принца явились на чай: они принадлежали к тому новому типу студентов крупных английских колледжей, коих суровые времена, отсутствие «предков» (которые, будучи убиты на войне, уже не могли притеснять их), возможность благодаря высокому обменному курсу валюты проводить половину года во Франции сделали более любопытными, то есть более человечными. Эти не тратили юность на то, чтобы пить и делать долги на фоне опереточных декораций уже не существующей старой Англии, а сумели сами, опытным путем, наладить контакты с жизнью. Их ум, избавленный от мучений бездушных экзаменов, от тирании официального преподавания и от рабства военной службы, развивался свободно и созревал одновременно с телом, чувствами и характером. Результат особого стечения обстоятельств. Кстати, иностранцы – что видно на примере Шеннона и Кента – воспользовались этим в гораздо большей степени, нежели англичане, тесно связанные со своей семьи и пропитанные закваской своей среды.

– Принц позавчера отнекивался, – сказал Шеннон, обращаясь к Рено, – когда мы попросили его объяснить нам, что есть Будда. Скажите же ему, что мы с Кентом настоятельно нуждаемся в таких пояснениях, ибо хотим жить, применяясь к новым условиям; мы много думали, что есть самое ценное в нашем положении, и, как мне кажется, нашли: мы умеем адаптироваться. Нас сбрасывают с крыши, а мы, согласно пословице, начинаем летать. Контрасты нас не волнуют. Вы каждый день узнаете из газетных страниц про молодых людей нашего возраста, которые являются образцовыми убийцами, не переставая при этом катать бильярдные шары; а нам самим разве не случается по утрам изучать Тацита, а после обеда разгружать уголь в порту, когда там забастовка? Неподалеку отсюда, в Оксфорде, мой соотечественник Оскар Уайльд заклеймил когда-то один очень большой порок: на его взгляд, это – поверхностность. (Впрочем, он сам и явился символом этого порока.) Сегодня у наших стариков есть другой большой порок, а именно – непреклонность. Англичане любят комфорт, старинный комфорт, который заключается в том, чтобы окружить себя всем, что полезно и удобно; при теперешних бедных временах они раздражаются понапрасну и мучаются, не желая понять прелестей нынешнего комфорта, который является полной противоположностью прежнему и состоит в том, чтобы ничего не иметь.

– Остановись, Шеннон, – сказал Кент, – ты, как всегда, слишком много говоришь. Кстати, каждая эпоха имеет свой большой порок. И у нас будет – да что я говорю – у нас уже есть свой!

– Я как раз к этому и клоню, и именно поэтому я заговорил с принцем, не будучи ему представленным, – продолжал Шеннон. – Порок или (что то же самое) характерная черта 20—30-х годов – это равнодушие. Наши лучшие книги, от Жида до Пруста, являют собой учебники равнодушия. Мужья, крадущие ради собственного удовольствия любовников у своих жен; страны, которые душат друг друга, после того как были союзниками; генералы, вчерашние враги, которые обедают вместе, попирая сапогами погибших на войне; грабители, которым дают награды; убийцы, которые всех потешают – это не сумасшествие, не мягкотелость, не порочность, это – равнодушие. Знайте, что мною уже наполовину написан «Трактат о Равнодушии». Осталось только найти предтечу, найти учителей: вот почему я обратил свой взор к вам и к Будде. Что мне нравится, так это то, что ваш Будда был первым богом, который явился миру, не запасясь никаким подарком: ничего – в руках, ничего – за пазухой. Это отсутствие всякой «обработки» мозгов представляется мне чрезвычайно современным. Будда как воплощение равнодушия – разве можно найти лучше?

– А мне внушают доверие, – добавляет Кент, запинаясь (словарный запас у него – шесть слов на сто идей), – такие данные: двадцать шесть веков вероучения и семьдесят миллионов верующих. Цифры поистине астрономические, которые только Форд…

За сим последовали два часа всестороннего обсуждения области сознания и целая куча пепла от трубок. Шеннон обладал типично ирландской непринужденностью и обезоруживающей бойкой речью. Кент казался бледнее, глупее и честнее. По правде говоря, их интересовал сам Жали. Что касается буддизма, то они жадно набросились на него и управились с ним в шесть минут.

Рено смотрел на этих «freshers», на этих «новичков» со снисходительностью старшего. Он на восемь лет старше их, что в нынешнюю пору равносильно тридцати годам в прежние времена. Это люди уже совсем другой формации, нежели он. Он был бунтарем и ни во что не верил. Но, судя по тому, как пугливо он прятался, когда курил в колледже, в нем угадывался романтик. Эти из-за своего равнодушия верят во все подряд, их не смущает никакая формулировка. Ничто так не старит, как разговор по душам; но Рено – болен: это уже означает, что он стар. Итак, думает он про себя, эта новая мода – подавлять сердце в пользу ума – кроме того, что она не нова, может потом сыграть плохую шутку с этими детьми. Разумеется, они убеждены, что им не жить долго: каждый знает, что завтра наступит конец света, но это не обязательно конец для всех существ… Очень может быть, что вполне отвечает общепринятым нормам, эти молодые люди отрицают все исключительно ради того, чтобы впоследствии самим все это и утверждать, что после криков о своем глубоком неприятии всего и вся они накинутся на все с буйной жаждой наслаждения. Это вполне естественно (хотя сила воли у других – ужасный недостаток). Плосколицый Жали – совершенная им противоположность. Внешне – большие аппетиты, в глубине – полная отрешенность. За это Жали стоит полюбить еще больше.

Спустилась ночь; от угля в камине в комнату тянет дымом. Рено устал. Все бесцеремонно сидят на его постели. У него жар. Ужасные приступы боли, словно распоясавшиеся рецидивисты, завладевают его печенью.

Он поворачивается к стене и закрывает глаза. Он смутно слышит, как Жали отвечает приятелям:

– Не будьте столь любопытны. Не уводите меня за пределы знания. Оставьте в покое ваше подсознательное… это приносит несчастье… любопытство убивает.

Неделю спустя Рено прооперировали. Его не удалось перевезти во Францию. Он лежит в клинике на Портленд-плейс. Он слишком долго тянул, и вот – перитонит. Его состояние безнадежно, он это знает. Принц находится здесь. Жали кажется, что постель – это лодка, которая уносит Рено, которая тонет вместе с ним и за которой он не может последовать. Как все примитивные существа, он задолго до того, как постучит Смерть, знает, что она стоит за дверью.

Рено все время разглядывает свои пальцы – так делают отравившиеся дурманом. Этот признак уже никого не может обмануть.

– Когда вы поправитесь и вернетесь к привычной жизни… – начинает было Жали.

– Оставьте, – вздыхает Рено. – Я не боюсь смерти.

– Это просто нонсенс! – перебивает сиделка. – Кто сказал вам о смерти, господин д’Экуэн?

– Сиделки всегда так говорят. Однако в лечебнице для больных речь и не может идти о здоровье. Кстати, я неправильно сделал, поступив сюда под своей настоящей фамилией. Мне бы следовало знать, что Коэны никогда не умирают, а Экуэны – умирают всегда.

Он улыбается. Чувство стыда не позволяет ему выказать панического страха, закричать, что он – на Западе, то есть на твердой земле, и что он ни за что не хочет исчезнуть, хотя он так часто и высокомерно повторял, что между жизнью и смертью – лишь один неуловимый переход. Конечно, когда он был совсем здоровым, ему случалось говорить: «Я не хочу жить стариком», но он никогда не говорил: «Я хочу умереть молодым».

«Исповедоваться не буду, – думает Рено. – Я не хочу отрекаться от своей жизни. И потом, разве я не провел всю свою жизнь в постоянной исповеди, как публичной, так и перед самим собой? Этого вполне достаточно. И как признаться в том, что я очень привязан ко всему – как к добру, так и к злу? Смерть застала меня врасплох, она схватила меня, живого из живых, тогда, когда я всего достиг. Разве сейчас мой черед? Смерть идет в ногу с модой, она уже не желает стареть и волочится за молодыми людьми».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю