Текст книги "Замерзшие поля"
Автор книги: Пол Боулз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
Фотограф с отвращением протянул «А-а-а!» и заказал еще одну кумбиамбу.Последняя совершила с ним что-то необыкновенное: он чувствовал, что стал очень ясным, тонким и твердым, эмалированной вещицей или чем-то вроде, а не живым существом, но по-прежнему отлично соображал. «Четырех будет довольно», – подумал он.
В руке у него был пустой стакан, толстый бармен пристально смотрел на него, а фотограф понятия не имел, выпил ли он четвертый или все еще тянется мгновение, когда он его заказал. Ему показалось, что он смеется, но он не мог понять, издает ли какие-то звуки вообще. Искалеченная змея, облепленная муравьями, немного его огорчила; признавая это, он ощутил ее зловоние: казалось, оно преследует его и сейчас. Здесь, у бара, густо коптила керосиновая лампа; ее смрад душил его.
– Gracias a Dios, [65]65
Слава Богу (исп.).
[Закрыть]– доверительно сообщил он бармену, возвращая ему стакан.
Старик, сидевший на ящике позади них, поднялся и нетвердо двинулся к стойке.
– Откуда он взялся? – Фотограф сконфуженно засмеялся, глядя на полный стакан в своей руке. Злобные собаки на прогалине лаяли и выли, несносный звук. – Que tienen esos perros? [66]66
Что это с собаками? (исп.).
[Закрыть]– спросил он солдата.
Старик остановился рядом.
– Послушай, парень, я не хочу встревать или еще что-нибудь такое, – начал он. Старик был лысый и загорелый, в сетчатой майке. Впадины между ребрами тянулись параллельными тенями, пучки седых волос пробивались в ячейки майки. Он растянул губы в улыбке, показывая голые белые десны. Поза солдата стала чрезмерно бесстрастной; он пристально и с явной ненавистью посмотрел на подошедшего старика и плавно выдохнул дым ему в лицо.
– Ты из Милуоки? Садись.
– Чуть погодя, спасибо, – сказал фотограф.
– Чуть погодя? – недоверчиво повторил старик и провел рукой по макушке. Затем обратился по-испански к одноногому мальчику. Фотограф размышлял: «Это плохо кончится. Просто плохо».Ему хотелось, чтобы негр перестал петь, а собаки лаять. Он взглянул на стакан в руке, полный какой-то мыльной пены. Кто-то похлопал его по плечу.
– Послушай, приятель, можно я дам тебе небольшой совет? – Снова старик. – В стране есть деньги, если знаешь, где искать. Но тот, кто их находит, должен держаться своих, ты понимаешь, о чем я. – Он придвинулся и понизил голос. Три костлявых пальца коснулись руки фотографа. – Послушай меня, как один белый человек другого. Я тебе говорю! – Три пальца, темные от табака, приподнялись, задрожали и снова упали. – От этих ребят напасти с самого выстрела на старте.
Подхватив костыль, мальчик поднялся с места и уже доковылял до стойки.
– Взгляни-ка, парень, – сказал старик. – Покажи ему, – велел он мальчику по-испански, и тот, опираясь на костыль, склонился и закатал правую штанину поношенных шорт цвета хаки, пока не показался обрубок ноги. Культя кончалась чуть ниже паха: сморщенный и странно смятый в бесчисленные крошечные складки шрам. – Видишь? – вскричал старик. – Тут двести шестьдесят тон бананов прошлись. Потрогай.
– Сам трогай, – сказал фотограф, удивляясь, как ему удается стоять и разговаривать, словно он такой же человек, как все остальные. (Неужто никто не заметил, что с ним происходит?) Он повернул голову и посмотрел на вход. У самого порога рвало мулатку. Бармен вскрикнул, бросился к ней и гневно оттолкнул на прогалину. Вернувшись, он театрально зажал нос.
– Продажная обезьяна! – орал он. – Еще чуть-чуть, и собаки бы внутрь набежали.
Мальчик выжидающе смотрел на старика: не пора ли опустить штанину?
– Думаешь, он получил от них хоть сентаво? – печально сказал старик. – Ха!
Фотограф начал подозревать, что внутри у него творится что-то неправильное. Его тошнило, но поскольку живым существом он уже не был, определение казалось ложным. Он закрыл глаза и спрятал лицо ладонью.
– Все кружится задом наперед, – сказал он. Недопитая кумбиамбабыла в другой руке.
От того, что фраза прозвучала, она показалась ему еще правдивей. Все определенно кружилось задом наперед. Важно помнить, что он здесь один, и это – реальное место с реальными людьми. Он чувствовал, как опасно подчиняться сигналам своих чувств и принять все за кошмарный сон – в тайной надежде, что настанет переломный момент, и он сможет избежать его, проснувшись. Неловко фотограф водрузил стакан на стойку. Спор, недавно разгоревшийся между солдатом-индейцем и его печальным товарищем, перерос в потасовку: товарищ пытался оттащить солдата от бара, а тот, твердо расставив ноги в тяжелых ботинках, пыхтя, отталкивал его. Неожиданно в его правой руке блеснул ножичек, а лицо сморщилось, точно у малыша, готового разреветься. Старик быстро подошел к фотографу с другой стороны.
– От этого типа добра не жди, – пробормотал он, нервно показывая мальчику с костылем, чтобы отошел подальше.
Фотограф говорил себе: «Только бы не вырвало. Только бы не вырвало». Все вокруг ускользало от него, вниз и вовне; гитара бренчала, собаки лаяли, солдат показывал нож и дулся, старый американец нес что-то о пещерах, где полно изумрудов, всего шесть дней вверх по Тупуру, лампа покраснела еще больше и еще пуще задымила. Фотограф понимал только одно: нужно остаться здесь и страдать; попытка бежать будет смертельной. Лицо солдата, возникшее совсем близко, дышало на него черным табачным дымом. Томно, с безумным природным кокетством, солдат повел глазами и спросил:
– Почему ты не предложил мне copita? [67]67
Стаканчик (исп.).
[Закрыть]Всю ночь я жду, что ты угостишь меня.
Рука, державшая нож, вяло повисла; фотографу пришел на ум спящий ребенок, все еще сжимающий погремушку.
– Si quieres… Qué tomas? [68]68
Если хочешь… Что ты пьешь? (исп.).
[Закрыть]– Ему казалось, туфли должны быть у него в руке, а их не было; где же тогда они? Какой-то человек притащил в кантинубольшую обезьяну-паука и, схватив за передние лапы, заставил танцевать под гитарные переборы. С полоумной важностью та переступала с ноги на ногу, поглядывала по сторонам, нервно гримасничая, когда стоящие у бара хохотали, наблюдая за ее ужимками. Собаки, завидев ее, бросились к самому входу в кантину,сбились в стаю и снова принялись неистово визжать и тявкать.
Напиток солдату купили и оплатили, но пить он не стал. Прислонился к стойке, откинувшись на локте, словно лежал в постели, глаза превратились в черные щелочки, и шептал:
– Тебе здесь не нравится. Ты хочешь уйти, verdad? [69]69
Верно? (исп.).
[Закрыть]Но ты боишься уйти.
Все постоянно ускользало, но оставалось прежним. Лучше было бы присесть. «О боже, – спросил себя фотограф, – вынесу ли я это?»
– Почему ты боишься уйти? – нежно допытывался солдат, улыбаясь так, чтобы фотограф оценил его мелкие, безупречные зубы. Он безмолвно рассмеялся, не ответил.
Лицо солдата – яйцевидное, медовое, так близко к его собственному – совершенно неуловимо стало другим лицом, генеральским. («Si, mi general» – с жесткими bigotes, [70]70
Усами (исп.).
[Закрыть]торчащими под носом, миндалевидными глазами, черными, неумолимыми в утонченном вожделении, изящная форма, в руке хлыст со стальной рукояткой, блеск отточенных шпор у щиколоток, «Bien, mi general». [71]71
Есть, мои генерал (исп.).
[Закрыть] Лежа на жарком барачном матрасе, tarde tras tarde, [72]72
День за днем (исп.).
[Закрыть]солдат мечтал стать генералом. Еще раз – из какой он горной деревни родом? Как долго он уже говорит?)
– …и только в тот день они убили сорок одну свинью на моих глазах. Там, в сарае. Me hizo algo; по se… [73]73
Он что-то со мной сделал; не знаю… (исп.).
[Закрыть]– Улыбнулся, словно извиняясь, доверительно; чуть опустил взгляд, потом с усилием посмотрел на фотографа, раскрыл глаза пошире, и они заблестели. – Я никогда не забуду этого – сам не знаю, почему.
Между ними проскользнула золотозубая девка, руки извиваются над головой, бедра вертятся, тонкий голос кричит:
– Ahii! Ahii! El fandango de la Guajira. [74]74
Эй! Эй! Гуахирское фанданго! (исп.).
[Закрыть]
Солдат, должно быть, толкнул ее, поскольку она внезапно шлепнула его по лицу. Но все происходило очень медленно. Почему солдат так долго поднимал нож и, когда поднял руку, почему эта дура ждала так долго, а не сразу закричала и уклонилась? И все равно лезвие зацепило только ее руку, она очутилась на полу, на коленях, причитая:
– Он порезал меня! Боже! Он меня порезал!
И поскольку человек, танцевавший с обезьяной-пауком, отпустил ее и бросился к стойке вместе с остальными, зверек проковылял к девушке и смущенно обнял ее длинной мохнатой лапой. Но тут фотографа грубо оттолкнули, кто-то наступил на его босую ногу, – все спешили обезоружить солдата. (Маска демона, сияющая ядом, голос, проскрипевший колючей проволокой: «Os mato a todos! A todos!» [75]75
Я вас всех убью! Всех! (исп.).
[Закрыть])
Ровно девятнадцать шагов отделяли место, где стоял фотограф, от ствола маленькой папайи у входа. Дерево было не особо крепким и слегка покачнулось, когда он к нему прислонился. Собаки теперь скулили внутри кантины.Снаружи воздух был сладок и почти прохладен; на небе и в воде за причалом еле пробивался тусклый блеск утра. «Я должен пойти», – сказал себе фотограф; ему казалось важным верить в это. Вопли в кантинестановились громче, из хижин начали окликать друг друга люди. Погрузочная платформа была пуста – голые доски без поручней. Продвигаясь с большим тщанием, потому что не привык ходить босиком, фотограф брел вроде бы по знакомой тропинке сквозь подлесок к берег) реки, – там, на глине в мангровых зарослях, лежала шаланда.
Удалось легко забраться, легко отвязать веревку, и легко (ибо вода заметно поднялась с того времени, как посудит бросили) стащить шаланду с глинистой отмели. Но, поплыв среди различимых теперь стволов и ветвей, ударяясь о них, и разглядев сперва темный невнятный берег реки, а затем широкую, светлеющую пустоту неба и воды, он смутно понял, что отгрести обратно к берегу, не выйдет, потому что прилив еще не закончился. Утешительная мысль, решил фотограф, поскольку означает, что все движется не задом наперед. Минутой позже он снова тихо качался у пристани; по прогалине метались люди. Он растянулся на дне и, не шевелясь, глядел прямо в серое небо, надеясь, что его не заметят, пока шаланду не отнесет из поля их зрения, прочь из Тапиамы.
Начинался один из тех мертворожденных тропических дней, без солнца, без ветра, без облаков, потому что все небо накрыто огромным удушающим одеялом тучи: когда совсем ничего не происходит, только становится все жарче до наступления условных сумерек. Небо с восточной стороны уже накалилось, протянувшись над равниной топи. Теперь шаланда двигалась еле-еле, протока расползлась в огромное заболоченное озеро. Фотограф лежал неподвижно и стонал. Мало-помалу страх, что кто-нибудь его увидит, сменился надеждой, что течение будет толкать судно к берегу, а не к пустыне воды и крошечных островков; иногда, хоть в этом и таится страдание, общение с людьми предпочтительнее ужаса одиночества и неизвестности. Он прикрыл глаза локтем, пытаясь защититься от разрушительного серого света, который лился на него из бездны над головой. Другая рука лежала в золе вчерашнего костра. Утренние часы текли, а он плыл в полной тишине по спокойному лону лагуны, не шевелясь, но все больше осознавая адское кипение кумбиамбыв мозгу, кипение, проявлявшееся безумным, чужеродным кошмаром, совладать с которым он не мог. То был невидимый спектакль, болезненной логике которого он следовал всем своим существом, ни разу, однако, не представив отчетливо, какая мучительная участь ему грозит.
Ближе к полудню шаланда задела погруженный в воду корень, и тот подтолкнул ее в тихую заводь под покровом прибрежных зарослей. Здесь его жалили яростные мухи, а из листвы высоко вверху говорливая птичка бегло сообщала вновь и вновь: «Идигарага. Идигарага. Идигарага».
То, что послышались голоса и в плоскодонку вцепился кто-то, плескавшийся рядом, его не особо утешило, так сосредоточен он был на неясной внутренней драме. Лишь когда несколько человек забрались внутрь, присели возле него и заговорили, он шевельнул рукой и, прищурившись, посмотрел на них. Его окружили пятеро молодых мужчин, все поразительно похожие друг на друга. С их обнаженных тел на него стекала вода. Он вновь закрыл глаза: зрелище было слишком неправдоподобным. Один, тем временем, спрыгнул с шаланды, вернулся с зеленым кокосовым орехом и срезал его верхушку. Он плеснул сок на лицо фотографа, и тому удалось слегка приподняться и допить остальное. Минутой позже он вновь посмотрел на них и спросил:
– Вы братья?
– Si, si, – ответили они хором. Это почему-то его утешило.
– Hermanos, [76]76
Братья (исп.).
[Закрыть]– вздохнул он, вновь сползая в золу. Затем добавил отчаянно, надеясь, что они все еще способны его слышать: – Пожалуйста, отвезите меня в Рио-Мартильо.
Это был краткий антракт ясности. Они вытащили шаланду обратно под жаркое небо, не мешая ему лежать и стонать сколько влезет. В какой-то миг он решил: нужно объяснить им, что он даст каждому семьдесят пять сентаво за труд, но они посмеивались и толкали его обратно.
– Мои туфли! – закричал он.
– Нет тут никаких туфлей, – ответили ему. – Лежи спокойно.
– А когда мы доберемся до пляжа, – выпалил он, вцепившись в коричневую щиколотку у своего лица, – как вы доставите меня в Рио-Мартильо?
– Мы не собираемся на пляж, – ответили те. – Пойдем через болото и канал.
Он какое-то время лежал неподвижно, стараясь отвлечься от безумных мыслей, кипевших в мозгу.
– Мы плывем к Рио-Мартильо? – задыхаясь, спросил он и с трудом приподнялся, стараясь что-то разглядеть в чаще окруживших его смуглых ног и рук; ему было глубоко и беспричинно стыдно – он вновь не справился с поражением. Они рассмеялись, мягко толкнули его на дно и продолжили ритмично грести на восток.
– Заводская труба, – сказал один другому тыча вдаль. Воображение унесло фотографа вспять, в тихое место у берега, где высоко в ветвях говорила маленькая птичка: он вновь услышал ее болтовню.
– Идигарага, – произнес он, безукоризненно подражая ее голосу и интонации. Вокруг захохотали. Один из парней взял его за руку, немного потряс.
– Знаешь эту птичку? – спросил он. – Это очень смешная птичка. Она прилетает в чужие гнезда и сидит там, а когда другие птицы дерутся с ней и прогоняют, садится на то же дерево и говорит: «Идигарага». Это значит: «Ire a Garagua, [77]77
Уеду в Гарагуа (исп.).
[Закрыть]nadie me quiere. никто меня не любит». Повторяет это снова и снова, пока ее не заставят улететь еще дальше, чтобы этого больше не слышать. Ты сказал все совершенно верно. Скажи еще раз.
– Si, si, – согласились остальные. – Otra vez! [78]78
Еще раз! (исп.).
[Закрыть]
Фотограф не собирался ничего повторять. Стыд оттого, что он потерпел неудачу, беспокоил его уже меньше. В его нынешнем положении непросто отыскать место для птички, но он знал, что сделать это придется.
Когда «Компанья Асукарера Риомартильенсе» дала длинный гудок, чтобы объявить наступление полудня, звук на секунду повис над пустынной топью, точно невидимая струя дыма.
– Las doce, [79]79
Полдень (исп.).
[Закрыть]– сказал один из братьев. Проскользив над поверхностью воды, большая золотисто-черная стрекоза вспыхнула на босой ноге фотографа. Дважды подняв и опустив крылышки, она вернулась на свой извилистый путь, кружа и пикируя над лапной к Тапиаме.
– Скажи еще раз, – упрашивали его братья.
(1959)
Тысяча дней для Мохтара
перевод В. Кондратьева
Мохтар жил в комнате недалеко от своем лавки, прямо над морем. Высоко над лежанкой у него было окошко, и он, встав на цыпочки, смотрел, как далеко внизу волны бьются о камни мола. Шутч моря тоже был слышен, особенно по ночам, когда касбуокутывал дождь, а на узких улочках можно было повстречать только нежданный порыв ветра. В такие ночи гул волн заполнял все, хоть Мохтар окно не открывал. В году таких ночей было много, именно тогда ему не хотелось возвращаться домой и сидеть в комнатке. Он жил один уже десять лет после смерти жены; одиночество никогда не давило на него, если погода была ясная и в небе блестели звезды. Но дождливая ночь всякий раз напоминала ему те счастливые часы, когда в такую же бурю они с большеглазой невестой закрывали тяжелые ставни и тихо коротали часы до рассвета. О таком Мохтар думать вообще не мог, он шел в кафе «Газель» и часами играл в домино с кем угодно, лишь бы не возвращаться домой.
Мало-помалу завсегдатаи кафе научились сверять по нему время. «Вот уже пошел дождь, скоро появится Си Мохтар. Оставь ему место на циновке». И он их никогда не подводил. Он был любезен и тих – а потому желанен в любой игре, ибо завсегдатаи кафе считали друг друга слишком болтливыми.
Этой ночью в кафе «Газель» Мохтар ощущал беспричинную тревогу. Его раздражало щелканье костяшек на игорных столах. Металлический скрежет фонографа в задней комнате тоже донимал его, и он с непонятным беспокойством оглядывал каждого, кто появлялся в дверях с порывами влажного ветра. Он часто посматривал в ближнее окно на бесконечную черноту моря, лежащего у подножия города. По ту сторону стекла, на самом краю скалы, болезненно склоняясь от ветра, белели во мраке побеги бамбука, на которые падал свет из кафе.
– Поломаются, – пробормотал Мохтар.
– Чего? – переспросил Мохаммед Слауи.
Мохтар рассмеялся, но ничего не ответил. Вечер тянулся, а его беспокойство все росло. В дальней комнате остановили фонограф и пронзительно затянули песню. Несколько человек вокруг подхватили напев, и Мохтар больше не слышал шум ветра. Когда партия в домино подошла к концу, он резко поднялся и пожелал всем доброй ночи, не беспокоясь, удивит его внезапный уход остальных или нет.
На улице дождь едва моросил, но ветер бушевал, поднимаясь от берега и принося с собой кровавый запах моря: волны, казалось Мохтару, бьются совсем близко, почти под ногами. Он шел, опустив голову. На горах мусора сидели коты: они то и дело перебегали ему дорогу с одной кучи на другую. Подойдя к своей двери и вынув ключ, Мохтар почувствовал, что сейчас совершит что-то непоправимое: стоит ему войти, и ничего уже не изменишь.
«Да что же это? – спросил он себя. – Может, я сейчас умру. – Это его не пугало, хотя лучше было бы знать заранее. Прежде чем отпереть дверь, он размял руки, потом ноги: боли не было, все казалось в порядке. «Что-то с головой», – решил он. Но голова была ясной, мысли двигались правильно. И все же эти открытия не обнадежили его, он знал: что-то где-то не так. Мохтар запер за собой дверь и стал в темноте подниматься по лестнице. Яснее всего в эти минуты он ощущал, что убежденность, будто он вступает в новую часть своей жизни, сродни сигналу. Ему будто сказали: "Хватит". «Хватит что?» – спрашивал он себя, раздеваясь. У него не было ни тайн, ни обязанностей, ни планов на будущее, ни ответственности. Он просто жил. Он не мог внять этому предостережению, ибо не понимал его. И все же не было сомнений, что оно в комнате: стоило Мохтару лечь, он ощутил его с новой силой. Ветер тряс ставни. Снова хлынул дождь – он свирепо колотил по стеклам в коридоре и грохотал по трубе с крыши. Неукротимый вой волн поднимался от подножия крепостных стен. Мохтар задумался о грусти, о холоде сырого одеяла: провел пальцем по соломе на стене. Простонал «Ал-лах!» в ночной мрак и забылся.
Но даже во сне он беспокоился; его сновидения неутомимо и беспорядочно продолжали явь. Тот же призвук тайного предостережения доносился среди улиц и лавок, протянувшихся перед ним. Мохтар очутился у входа на базар. Внутри было очень много людей, прятавшихся от дождя. Хотя настало утро, стояла такая темень, что лампочки горели на всех прилавках. «Если бы она это видела, – сказал он самому себе, подумав, сколько радости это доставило бы жене. – Бедная девочка, в ее времена тут всегда было темно». И Мохтар задумался, имеет ли он право жить и смотреть, как меняется мир, когда ее уже нет. С каждым месяцем мир понемногу изменялся, еще дальше уходил от того, который знала она.
«Так зачем же я покупаю это мясо, если она не сможет его съесть?» Он стоял у прилавка своего друга Абдаллаха бен Бухты, разглядывая вырезку, разложенную на мраморной плите. Внезапно у них с Бухтой разгорелась ссора. Он увидел, как хватает старика за горло, пальцы сжимаются сильнее: он душил Бухту, и ему это нравилось. В этой жестокости таились завершенность и облегчение. Лицо Бухты почернело; он упал, его потускневшие глаза выкатились, точно у барашка на блюде к празднику Аид-эль-Кебира.
Мохтар очнулся в ужасе. Ветер все еще дул, разнося над городом клочки голоса муэдзина, призывавшего с Джамаа-эс-Сегиры. Предчувствия отступили, поэтому стало легче, и снова удалось заснуть.
Настало утро, серое и безрадостное. Мохтар поднялся в обычный час и, как всегда, зашел на несколько минут в мечеть – помолиться и совершить тщательное омовение, – потом отправился под дождем к себе в лавку. На улицах было малолюдно. Воспоминание о сне давило на него, и от этого становилось еще печальнее, чем от ожидания нечастых покупателей. Все утро он вспоминал о своем старом друге: его одолевало желание заглянуть на базар, – просто убедиться, что Бухта, как обычно, там. Чего бы ему там не быть, но Мохтару нужно было увидеть его собственными глазами и успокоиться.
Незадолго до полудня он задвинул ставень на окне лавки и отправился на базар. Когда глаза привыкли к тусклому’свету, он тут же увидел Бухту: тот стоял, как обычно, за своим прилавком, разрубая и нарезая мясо. С изрядным облегчением Мохтар подошел к прилавку и заговорил с мясником. Возможно, Бухта подивился чрезмерной теплоте в голосе приятеля, поскольку с изумлением глянул на него и коротко произнес: « Шахалкхеир». И снова принялся разделывать мясо для покупателя. Мохтар не понял его довольно неприветливого взгляда – он был так рад видеть Бухту, что просто не в силах был понимать ничего друтого. Однако стоило Бухте, закончив сделку, повернуться и бросить: "Я сейчас занят», Мохтар пристально посмотрел на него и почувствовал, как внутри шевелится страх.
– Ты что это, Сиди? – миролюбиво спросил он.
Бухта вспыхнул:
– Двадцать два дуро были бы куда приятней твоей глупой улыбки, – сказал он.
Мохтар смешался:
– Двадцать два дуро, Сиди?
– Вот именно. Двадцать два дуро, которые ты не заплатил мне за голову барашка в Аид-эль-Кебир.
Мохтар почувствовал, что кровь скачет в нем, как огонь.
– Да я тебе заплатил через месяц после праздника.
– Абаден!Не было такого! – гневно завопил Бухта. – У меня тоже есть голова и глаза! Я все помню! Ты меня не облапошишь, как бедного старика Тахири! Я еще не такой старый! – И он принялся выкрикивать оскорбления, размахивая тесаком.
Вокруг, заинтересовавшись спором, начали собираться люди. В Мохтаре вскипела злость, и вдруг среди прочих имен, которыми его оделял Бухта, прозвучало самое обидное. Через прилавок он дотянулся до джеллабы старика и, схватив обеими руками, рванул на себя так, что, казалось, плотная шерстяная ткань вот-вот лопнет на спине.
– Пусти меня! – заорал Бухта. Наблюдать исход схватки собралась целая толпа. – Пусти! – вопил он, и лицо его постепенно наливалось кровью.
Тут все стало настолько похожим на сон, что Мохтар – хотя ему было приятно гневаться и видеть жалкого Бухту, – вдруг очень испугался. Держась за джеллабу одной рукой, он повернулся к зевакам и громко сказал:
– Сегодня ночью мне приснилось, что я пришел сюда и убил этого человека, моего друга. Я не хочу его убивать. Я не собирался его убивать. Смотрите внимательно – я не делаю ему больно.
Бухта разъярился до невероятия. Одной рукой он пытался оторвать пальцы Мохтара, вцепившиеся в джеллабу, а другой, с тесаком, безумно вращал в воздухе. Все это время он быстро прыгал на месте и кричал:
– Пусти! Отпусти! Кхласс!
«Он ударит меня тесаком в любой миг», – подумал Мохтар и, схватив руку, сжимавшую тесак, прижал Бухту к прилавку. С минуту они боролись и хрипели, а куски мяса скользили у них под руками и тяжко шлепались на влажный пол. Бухта был силен, но стар. Вдруг он отпустил тесак, и Мохтар почувствовал, что мускулы старика обмякли. Толпа загудела. Мохтар отпустил руку и джеллабу и поднял голову. Лицо Бухты было невозможного цвета, точно половины туш, висевшие за его спиной. Его рот раскрылся, а голова медленно запрокинулась, будто он разглядывал потолок базара. И тут же, словно его толкнули сзади, торговец рухнул на мраморный прилавок и замер, уткнувшись носом в розоватую лужицу. Мохтар понял, что Бухта мертв, и, почти торжествуя, закричал собравшимся:
– Мне это снилось! Мне это снилось! Я ведь вам говорил! Разве я убил его? Разве я прикоснулся к нему? Вы видели!
Люди согласно закивали.
– Приведите полицию! – кричал Мохтар. – Я хочу, чтобы все вы стали моими свидетелями!
Несколько человек незаметно отошли, не желая, чтобы их впутывали. Но большинство остались, готовые предоставить властям свое мнение о странном событии.
В суде кадиотнесся к нему без понимания. Мохтара поразило его недружелюбие. Свидетели рассказали, что произошло; ясно, что все были убеждены в его невиновности.
– Я слышал от свидетелей, что случилось на рынке, – произнес кади. —И от тех же свидетелей я узнал, что ты злой человек. Праведный человек никогда не станет воплощать злой сон. Бухта умер от твоего сна. – И, не дав Мохтару перебить, добавил: – Знаю, что ты хочешь сказать, но ведь ты глупец, Мохтар. Ты винишь ветер, ночь, свое долгое одиночество. Ладно. Тысячу дней в нашей тюрьме ты не услышишь ни ветра, ни дождя; ты не сможешь узнать, день сейчас или ночь, а узники никогда не оставят тебя одного.
Приговор кадипотряс горожан, решивших, что он небывало суров. Но Мохтар, оказавшись за решеткой, сразу же убедился в его мудрости. С одной стороны, в тюрьме он уже не был несчастен: хотя бы потому, что посреди ночи, когда начинала сниться одинокая комната, можно было проснуться и услышать храп соседей. Он больше не раздумывал о счастливых часах минувшего, ибо его настоящее тоже было счастливым. И потом – в первый же день в тюрьме он вдруг совершенно отчетливо вспомнил, что, хоть и собирался, все-таки не заплатил Бухте двадцать два дуро за голову барашка.
(1959)