Текст книги "Замерзшие поля"
Автор книги: Пол Боулз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Тетя Луиза, перегнувшись над бабушкиной тарелкой к отцу Дональда, заговорила очень громко – так, что все перестали есть:
– Нет, я против! – воскликнула она. – Ты с утра до ночи изводишь ребенка. Это позор! Я не буду сидеть, сложа руки, и смотреть, как мучают мою плоть и кровь!
Бабушка и отец Дональда заговорили вместе.
– Луиза… – пыталась урезонить ее бабушка.
А отец крикнул:
– У тебя никогда не было детей. Ты ничего не смыслишь в воспитании.
– Зато я знаю, когда человек упертый эгоист, – заявила тетя Луиза.
– Луиза! – с удивлением и легким упреком ахнула бабушка. Дональд не отрывал взгляда от тарелки.
– Я когда-нибудь приезжал в Ратленд, совал нос в твои дела и критиковал? Хоть раз? – спросил отец.
– Ну ладно вам, ладно, – встрял дядя Виллис. – Давайте не будем портить чудесное Рождество.
– Вот именно, – сказал дедушка. – Мы все счастливы. Давайте не говорить того, о чем потом пожалеем.
Но тетя Луиза не сдавалась. Она сделала большой глоток бренди и чуть не поперхнулась. Затем, все так же подавшись к отцу Дональда, продолжала:
– Что ты хочешь сказать, «приехал в Ратленд и критиковал»? А что критиковать в Ратленде? Там что-то не так?
Какой-то миг отец Дональда не отвечал. Казалось, что в эту секунду все хотят что-то сказать, но не могут. Короткую паузу нарушил отец Дональда, заговоривший странным, мягким голосом, и Дональд сразу узнал злобную пародию на дядю Айвора:
– Ах, нет! В Ратленде даже распутицы не бывает!
Внезапно мать Дональда одновременно швырнула салфетку на стол и гневно оттолкнула стул. Вскочила и выбежала из комнаты, захлопнув за собой дверь. Никто не произнес ни слова. Дональд замер, не решаясь поднять глаза, не смея даже дышать. Затем понял, что отец тоже встал и идет к двери.
– Оставь ее в покое, Оуэн, – сказала бабушка.
– А ты не суйся, – ответил отец. Ступеньки скрипели, пока он поднимался. Все молчали, только бабушка попыталась встать.
– Я иду наверх, – объявила она.
– Бога ради, Эбби, сиди спокойно, – сказал ей дедушка. Бабушка откашлялась, но не встала.
Тетя Луиза сильно раскраснелась, все лицо у нее подергивалось.
– Омерзительно, – сказала она глухим голосом. – Просто омерзительно.
– Мне хотелось дать ему по морде, – призналась тетя Эмили. – Вы слышали, что он мне сказал, когда мы получали подарки? – Поймав взгляд дяди Грега, тетя Эмили умолкла. – Что ж такое, Дональд! – воскликнула она бодро. – Ты почти ничего не съел. Ты что, не голоден?
Он представлял, как в спальне наверху отец выкручивает матери руки и трясет ее, чтобы она посмотрела на него. Но она отворачивается, и отец бьет ее, сбивает с ног, колотит – как можно больнее – по всему телу. Дональд поднял голову.
– Не очень, – ответил он.
Без предупреждения заговорил мистер Гордон; в руке он держал стакан и разглядывал его, вертя перед собой.
– Семейные ссоры, – вздохнул он. – Привычное дело. Напоминает мое детство. Теперь мне кажется, мы никогда не обходились за столом без свары, хотя ведь иной раз все-таки поругаться стоит. – Он опустил стакан. – Ну, все они уже умерли, слава богу.
Дональд быстро бросил взгляд на мистера Гордона – словно видел его в первый раз.
– Снег идет! – с восторгом вскричала бабушка. – Смотрите, снег идет. Я ведь знала, что до вечера будет снег. – Она не хотела, чтобы мистер Гордон продолжал.
Тетя Луиза всхлипнула, встала и пошла на кухню. Дядя Айвор направился за ней.
– Смотри-ка, Дональд! У тебя вилочка! – крикнула тетя Эмили. – Съешь мясо, мы ее повесим сушиться над плитой, а завтра будем на ней гадать. Разве не здорово?
Дональд взял косточку и стал сжевывать полоски приставшего к ней белого мяса. Аккуратно очистив ее, слез со стула и понес кость на кухню.
Там было очень тихо, на плите пыхтел чайник. Падающие снежники за окном казались темными от белизны вокруг. Тетя Луиза, согнувшись, сидела на табуретке со скомканным платком в руке, а дядя Айвор склонился над нею и что-то очень тихо говорил. Дональд положил косточку на полку у раковины и хотел было уйти на цыпочках, но дядя Айвор его заметил.
– Хочешь, пойдем вместе в курятник? – предложил он. – Мне нужен десяток яиц, возьму с собой в Ратленд.
– Пойду пальто надену, – сказал Дональд. Ему не терпелось уйти, пока не спустился отец.
Тропинка, ведущая к курятнику на холме, была не расчищена, а притоптана. Новый снег заметал следы; кое-где их уже было не видно. Дядя Айвор вошел в курятник, а Дональд замер и задрал голову, пытаясь поймать снежинки ртом.
– Входи и закрой дверь. Все тепло выпустишь, – сказал ему дядя Айвор.
– Иду, – отозвался Дональд. Он перешагнул порог и захлопнул дверь. Внутри воняло. Когда дядя Айвор подошел к курам, те вяло, недоверчиво заквохтали.
– Скажи мне, Дональд… – начал дядя Айвор, ощупывая солому.
– Что?
– Твоя мама часто выбегает из комнаты и захлопывает дверь вот так, как сегодня?
– Бывает.
– А почему? Твой папа нехорошо себя с ней ведет?
– Ну, – промямлил Дональд, – они ссорятся.
Он чувствовал себя неуютно.
– Да, очень жалко, что твой папа вообще женился. Было бы лучше для всех, если бы он остался холостяком.
– Но ведь тогда я бы вообще не родился, – воскликнул Дональд, не понимая, всерьез ли говорит дядя Айвор.
– Да уж надеемся, что нет! – дядя Айвор вытаращил глаза, скорчив дурацкую рожу. Теперь Дональд понял, что это какая-то шутка, и рассмеялся. Дверь распахнулась.
– Дональд! – взревел отец.
– Что случилось? – спросил он чуть слышно.
– Иди сюда!
Дональд, заплетаясь, направился к двери; его отец неуверенно вглядывался в темноту.
– Что ты там делаешь? – спросил он.
– Помогаю дяде. Айвору искать яйца.
– Пффф!
Дональд шагнул на улицу, и отец захлопнул дверь.
Они двинулись по дороге к ферме Смитсонов. Отец шел следом и тыкал ему в спину, приговаривая:
– Выше голову. Грудь расправь! Хочешь быть сутулым? Сам не заметишь, а уже начнется искривление позвоночника.
Когда, изрядно отойдя от дома, они оказались там, где сбившиеся деревца подобрались к дороге, отец остановился. Огляделся, наклонился, набрал пригоршню свежего снега и скатал в тяжелый снежок. Затем швырнул его в довольно высокое дерево в стороне от дороги. Снежок разлетелся, оставив белую отметину на темном стволе.
– Ну-ка посмотрим, ты попадешь? – сказал он Дональду.
Может, тут ждет волк – где-нибудь прячется в непроглядном мраке чащи? Очень важно не разозлить его. Если отец хочет испытать судьбу и швырять снежки в лес, пусть себе, а Дональд не будет. Тогда, быть может, волк поймет, что хотя бы он – его друг.
– Ну давай, – сказал отец.
– Нет. Не хочу.
С притворным изумлением отец переспросил:
– Да ну? Не хочешь? – Но тут его лицо стало опасным, а голос хлестнул, как плеть. – Ты будешь делать, что тебе говорят?
– Нет. – Впервые в жизни Дональд открыто бросил ему вызов. Отец побагровел.
– Слушай сюда, наглый мальчишка! – Голос его накалился от гнева. – Думаешь, тебе это сойдет с рук?
Дональд не успел понять, что происходит: отец вцепился в него одной рукой, нагнулся и зачерпнул побольше снега.
– Сейчас мы все уладим, – сквозь зубы проговорил отец и внезапно стал яростно втирать снег в лицо Дональда. Дональд задыхался и корчился, а отец запихнул то, что осталось, ему за шиворот. Чувствуя, как мокрая ледяная масса ползет по спине, Дональд согнулся вдвое и зажмурил глаза, уверенный, что отец хочет его убить. Изо всех сил дернувшись, мальчик вырвался и упал лицом в снег.
– Вставай, – с отвращением сказал отец.
Дональд не пошевелился. Если надолго задержать дыхание, можно умереть.
Отец резко поднял его на ноги.
– Осточертело мне твое кривлянье, – сказал он. И крепко ухватив Дональда сзади, заставил его идти к дому.
Дональд шагал, глядя на белую дорогу перед собой, без всяких мыслей. Необычное спокойствие сошло на него: ему не было жаль себя, мокрого и замерзшего, даже не было обидно, что с ним дурно обошлись. Он чувствовал себя отдельным: приятное, почти роскошное ощущение, которое он вобрал в себя, не понимая и не обдумывая.
Когда в сумерках они добрались до длинной аллеи кленов, отец сказал:
– Теперь можешь пойти поплакать мамочке в юбку,
– Я не плачу, – громко и равнодушно произнес Дональд. Отец не ответил.
К счастью, на кухне никого не было. По голосам в гостиной он понял, что тетя Луиза, дядя Айвор и мистер Гордон собираются уезжать. Дональд побежал наверх в свою комнату и переоделся. Дырочка, которую он продышал на окне, снова заиндевела, но круглую отметину еще можно было разглядеть. Когда он закончил одеваться, его позвала мать. Снаружи было совсем темно. Дональд спустился вниз. Мать стояла в прихожей.
– О, ты переоделся, – сказала она. – Иди, попрощайся с тетей Луизой и дядей Айвором. Они на кухне.
Он посмотрел ей в лицо – не видно ли недавних слез: ее глаза слегка покраснели.
Они зашли на кухню вместе.
– Дональд хочет попрощаться, – сказала мать мистеру Гордону, поворачивая Дональда к тете Луизе. – Вы подарили ему замечательное Рождество, – в ее голосе послышался упрек, – но все же это было чересчур.
Толстый воротник бобровой шубы мистера Гордона был поднят, закрывая уши, на руках – огромные меховые варежки. Он улыбнулся и с предвкушением похлопал в ладоши; раздался приглушенный звук.
– Ох, это было так весело, – сказал он. – Он немножко похож на меня, знаете, когда я был в его возрасте. Я тоже был таким робким и тихим парнишкой.
Дональд почувствовал, как сжалась рука матери на его плече, когда она подтолкнула его к тете Луизе.
– М-м, – сказала она, – ну, тетя Луиза, тут кое-кто хочет с тобой попрощаться.
Дональд с восхищением наблюдал, как дядя Виллис и дядя Грег увозят всех на санях, но все же заметил, что его отец вообще не появился на кухне. Когда сани скрылись из виду на темной дороге, все перешли в гостиную, и дедушка подбросил полено в камин.
– А где же Оуэн? – вполголоса спросила бабушка.
– Наверху, наверное. По правде сказать, меня не очень волнует, где он.
– Бедняжка, – сказала бабушка. – Голова прошла хоть чуточку?
– Немножко, – вздохнула мать. – Он своего добился, испортил мне все Рождество.
– Стыд и срам, – сказала бабушка.
– У меня не было другого выхода. Иначе было бы стыдно смотреть Айвору в глаза.
– Уверена, что все это поняли, – успокоила ее бабушка. – Не волнуйся из-за этого. В любом случае, Оуэн завтра уедет, и ты отдохнешь.
Незадолго до возвращения дяди Виллиса и дядя Грега, отец Дональда спустился. Ужинали почти в полной тишине; отец ни разу не заговорил с Дональдом и не обращал на него ни малейшего внимания. Сразу после ужина мать отвела Дональда наверх спать.
И ушла, а он лежал в темноте, прислушиваясь, как мелкие снежинки летят в окно. Волк там, снаружи – бегает в ночи по тропам, неведомым никому, с холма и через луг, останавливается попить у ручья, в омуте, не скованном льдом. Его жесткую шерсть облепил снег: вот он отряхнулся и выбрался на берег, где сидел, поджидая его, Дональд. Волк улегся рядом, положив тяжелую голову мальчику на колени. Дональд приник к нему и уткнулся в косматый мех загривка. А потом оба встали и помчались вместе, все быстрее и быстрее, через поля.
(1957)
Тапиама
перевод К. Лебедевой
Прямо за отелем была река. Если бы она текла из дальних краев, оказалась бы широкой и тихой, но поскольку это был всего лишь разбухший от ливней ручей с каменистым дном, он громко рокотал, и фотограф поначалу решил, что снова пошел дождь. Жара и поездка утомили фотографа; он съел холодную жареную рыбу, черствый омлет, сочившийся жиром, коричневую фасолевую пасту с рисом, сушеные бананы, и тут его одолела сонливость, сильная, точно после наркотика. Бредя к кровати, фотограф сбросил рубашку и брюки, поднял плотную противомоскитную сетку, вонявшую пылью, и камнем рухнул на матрас, вскользь отметив его жесткость, прежде чем забыться сном.
Проснувшись среди ночи, он понял, что его сморило от несварения желудка. Он уставился в темноту над головой, сознавая, что вновь найти путь к забытью будет непросто. Как раз тогда он и уловил далекий монотонный шум ночи и принял его за дождь. Время от времени, где-то наверху (может ли потолок быть так высоко?) нервный крошечный огонек светлячка на миг-другой вспыхивал не поддающимся расшифровке кодом. Фотограф лежал на спине, что-то мелкое ползло вниз по его груди. Он дотронулся – медленная капелька пота. Грубая простыня под ним намокла. Он хотел пошевелиться, но понял, что ворочаться придется бесконечно и каждая новая поза окажется неудобнее прежней. Изредка в безликой темноте соседней комнаты кто-то кашлял; фотограф не мог определить, мужчина или женщина. Ужин отягощал желудок, точно он съел десяток порций. Постепенно воспоминание о еде наполнились смутным ужасом – хуже всего был тяжелый холодный омлет, блестящий от жира.
Он лежал, вдыхая пыль от сетки, словно пленник в джутовом мешке. Выбраться на улицу и пройтись – вот чего ему хотелось, но это было непросто. Электричество выключали в полночь; ему сказал об этом старик, заправляющий отелем. Но фотограф не сунул спички под подушку, а оставил в кармане брюк, и ступать босыми ногами на пол в темноте не хотелось. Кроме того, напомнил он себе, вновь прислушиваясь к безграничному, непонятно далекому ропоту, идет дождь. Хотя пройтись по безлюдным улицам даже под невидимым дождем было бы чудесно… Если не двигаться, сон может вернуться. Наконец, отчаявшись, он отдернул сетку, выскочил из постели, перебежал комнату и добрался до сила, на который бросил одежду.
Рубашку и брюки удалось надеть всего за три спички: во мраке он постучал туфлями по бетонному полу, чтобы вытряхнуть многоножку или скорпиона, которые могли туда забраться. Потом зажег четвертую спичку и открыл дверь в патио. Здесь тьма была не такой кромешной. В свинцовом мраке ночи виднелись огромные растения в горшках, однако неба, задушенного тучей так, что не просачивался звездный свет, казалось, не было вовсе. Дождь не шел. «Должно быть, река совсем близко», – подумал фотограф.
Он шел по коридору, задевая усики орхидей, свешивавшихся из корзин и кувшинов на карнизе, наталкиваясь на плетеную мебель; наконец, отыскал входную дверь, закрытую и запертую на два засова. Осторожно отодвинул металлические задвижки, открыл дверь, захлопнул за собой. Тьма снаружи была такой же глубокой, как и в патио, а воздух – столь же неподвижным, как под противомоскитной сеткой. Но там пахло зеленью – сладкий аромат победы и усталости.
Фотограф повернул налево: длинная пустая главная улица, окаймленная одноэтажными домами, вела прямо к пасеовдоль моря. Пока он шел, в недвижном парниковом воздухе стали появляться прожилки запаха посвежее – водорослей с пляжа. На каждом перекрестке приходилось спускаться на шесть ступеней, переходить улицу и снова взбираться на тротуар. В сезон дождей, поведал ему пропьетариоотеля, пешеходов на каждом углу переправляют шлюпками. Подобно сплетающимся запахам земли и моря, которые он вдыхал, его охватили два противоположных, но связанных ощущения: облегчение, близкое восторгу, и слабая тошнота, которую он решил подавить, ибо неумение отбить приступы болезни казалось признаком бессилия. Фотограф попытался шагать энергичнее, но почти сразу понял: прилагать какие-то усилия слишком жарко. Сейчас он потел еще больше, чем в постели. Он закурил «Оваладо». Ночь полнилась вкусом сладкого табака.
Пасео,окаймляющий берег, был с полмили в длину. Фотограф надеялся, что у моря дует ветерок, но никакой разницы не ощутил. И все же тут время от времени мягко, дружелюбно плескала маленькая волна, кротко разбиваясь на песке прямо под ногами. Он присел на балюстраду и расслабился, чтобы немного остыть. Море было невидимо. Он мог бы сидеть на вершине заоблачной горы – темнота перед ним была бы столь же неопределенной и всеобъемлющей. И все же в привычном плеске волн не было отдаленности морских звуков. Казалось, волны шумят в огромном, закрытом дворе. Бетонные плиты, на которых он сидел, были влажными и ненамного прохладнее его тела. Он выкурил две сигареты и напряг слух, надеясь уловить какой-нибудь звук, подтверждающий, хоть и косвенно, что неподалеку есть люди. Но услышал только бессвязное скольжение и чмокание ленивой воды на пляже. Он оглядел пустой пасео.Далеко к западу на берегу горел свет. Он был оранжевым, он мерцал: костер? Фотограф двинулся дальше, уже медленнее, далекое пламя впереди, единственная светлая точка в округе.
Широкие ступени вели к пляжу. За ними фотограф разглядел непрочную конструкцию пирса, нависавшего над водой. Застыл и прислушался. Прерывистое чмоканье маленьких волн у свай отдавалось, словно в эхокамере.
Он легко сбежал по ступеням и прошел под пирсом. Идти по песку определенно прохладнее, чем наверху по пасео.Теперь, окончательно проснувшись, он решил посмотреть, успеет ли добраться до огня на берегу за пятнадцать минут. Крабы ночного цвета суетились на песке прямо у него перед ногами, совершенно беззвучные и почти невидимые. Немного дальше песок сменили твердые кораллы, идти стало легче. Из осторожности он держался как можно ближе к воде.
Эта прогулка была непохожа на его бесчисленные ночные вылазки, и фотограф не мог взять в толк, отчего она кажется такой приятной. Быть может, он наслаждался просто потому, что все здесь соткано из чистой свободы. Он совершенно ничего не высматривал; все фотоаппараты остались в гостиничном номере.
Иногда он поднимал глаза от тусклых коралловых узоров под ногами, похожих на мозг, и смотрел по сторонам, пытаясь уловить хоть какие-то признаки жизни. Казалось, где-то в сотне футов должны быть песчаные дюны, но в темноте определить наверняка не удавалось. Пот струился по спине и копчику, затекая между ягодиц. Может, лучше всего было бы полностью раздеться. Но тогда одежду пришлось бы нести, а ему хотелось, чтобы руки были свободны, даже если потом выступит сыпь.
Свобода управляется законом убывающей доходности, сказал он себе, ускоряя шаг. Если, желая свободы, ты переступил определенную черту в сознании, уже гарантировано ее не добьешься. Да и что такое, в конечном счете, свобода, как не состояние, в котором ты всецело, а не частично, подчинен тирании случая?
Не было никаких сомнений в том, что эта прогулка развеивает пищеварительный смраду него внутри. Осталось три минуты, – сообщила яркая минутная стрелка на его часах; оранжевый свет впереди казался слабее, чем со стороны города. Почему непременно пятнадцать минут? Он улыбнулся точности городской логики, которой машинально следовал его мозг. Стоит поднять руку, и можно потрогать небо, оно окажется влажным, чуть теплым и чувственно мягким.
Далеко впереди послышались звуки, которые он сразу узнал: голоса множества лягушек. Свет, к которому он теперь пригляделся, двигался странно: чуть вверх и вниз, и в стороны тоже, но при этом вроде оставаясь на месте. В один миг он превратился в гигантское пламя, рвущееся вверх; секундой позже оно разбросало каскады алых искр, и фотограф понял, что наконец добрался. Костер горел на дне шаланды, тихо качающейся в сотне футов. Обнаженный мужчина стоял над огнем, подбрасывая пальмовые ветви. Фотограф остановился, пытаясь уловить человеческие голоса, но счастливый лягушачий хор заглушал все.
Он сделал несколько шагов и решил окликнуть человека:
– Hola!
Мужчина развернулся, перепрыгнул через ближний край шаланды (море тут было совсем мелкое) и подбежал к нему.
Не поприветствовав его и, возможно, приняв за другого, мужчина спросил:
– Tapiama? Vas a Tapiama?
Фотограф, никогда не слыхавший о Тапиаме, немного замялся и, в конце концов, произнес: «Si», после чего мужчина схватил его за руку и увлек за собой к воде.
– Уже отлив. Сейчас поплывем.
Он увидел еще двух человек на шаланде – они лежали плашмя на дне по обе стороны костра. Фотограф опустился на землю, снял туфли и носки, затем добрел по воде к шаланде. Забравшись внутрь (костер все еще бодро потрескивал), он повернулся и посмотрел на обнаженного мужчину, отвязывающего веревку, которая удерживала шаланду.
«Как это все нелепо». Сама естественность происходящего казалась ему подозрительной – безразличие пассажиров к его неожиданному появлению, удивительная готовность лодочников отплыть, как только он подошел. Он сказал себе: «Так не бывает» – но, поскольку все, несомненно, было именно так, раздумья о происходящем могли привести только к паранойе. Он опустился на дно шаланды и вытащил пачку «Оваладо». Обнаженный лодочник, с черного предплечья которого браслетом свисал моток влажной веревки, запрыгнул на борт и большим пальцем ноги подтолкнул одного из лежащих пассажиров: тот шевельнулся, привстал и недовольно осмотрелся.
– Где? – спросил он. Не ответив, лодочник вручил ему шест покороче, из тех, что лежали у планшира. Вместе они повели плоскодонку по незримой водной глади. Ночь полнилась лягушачим гимном и пламенем костра.
Ответив «Si» на вопрос о Тапиаме, фотограф понимал, что теперь нельзя отступать, интересуясь «Что такое Тапиама?» или «Где находится Тапиама?» Так что как бы ни хотелось все выяснить, он решил подождать. Это мелководье под ними – устье, лагуна? Скорее река, раз лодочник сказал, что уже отлив. Но не тот поток, чей беспокойный бег по камням он слышал в постели.
Они плыли вперед, время от времени проходя под высокими зарослями, где песню лягушек кратко перекрывал другой звук – необъяснимый и жестокий, точно внезапно разрывалось полотнище из крепкого льна. Иногда рядом плескало что-то твердое и тяжелое, словно в воду падал человек. Порой второй пассажир приподнимался на локте и легко оживлял умирающее пламя сухим пальмовым листом.
Похоже, и часа не прошло, когда они пристали к глинистому берегу. Два пассажира выпрыгнули и поспешно скрылись во мраке. Лодочник, аккуратно натянув короткие кальсоны, похлопал фотографа по руке и попросил шестьдесят сентаво. Фотограф дал семьдесят пять и выбрался на мягкую глину с туфлями в руке.
– Обожди, – сказал лодочник. – Я с тобой.
Фотограф обрадовался. Лодочник, казавшийся чернее в своих белых трусах, привязал шаланду ко вкопанной в глину колоде и двинулся вверх сквозь заросли, невзначай спросив:
– Завтра пойдешь на ту сторону?
– На ту сторону? Нет.
– Ты тут разве не от компании? – Интонация подразумевала, что оказаться здесь не от компании невыразимо подозрительно.
Пришло время признаться, с опаской подумал фотограф, хотя вряд ли за этим последует что-то приятное.
– Никогда не слыхал о компании. Я только сегодня вечером приехал в Рио-Мартильо. Что за компания?
– Сахар, – ответил тот. Затем неподвижно застыл в темноте и медленно произнес: – Entonces [60]60
В таком случае (исп.).
[Закрыть]зачем ты приехал в Тапиаму? Тут не любят миллонариос,ты в курсе?
Догадавшись, что так на побережье презрительно именуют американцев, фотограф проворно солгал:
– Я датчанин, – но, чувствуя, что голосу недостает убедительности, поспешил добавить. – Мы будем еще по грязи идти или можно обуться?
Лодочник снова двинулся вперед.
– Вымой ноги в кантине,если хочешь, – бросил он через плечо. Через минуту они оказались на месте: прогалина в полумраке, с десяток хижин из пальмовых листьев с одного конца, что-то вроде погрузочной платформы с другого, пустая ночь и водная гладь позади; на полпути между помостом и скоплением хижин – кантина,просто большая хижина без передней стены.
Внутри горел тусклый свет; не доносилось ни звука, только лягушки со всех сторон, и время от времени рваный скрежет в ветвях высоко над головой.
– Почему тут открыто в такой час? – спросил фотограф. Лодочник остановился посреди прогалины и быстро подтянул кальсоны.
– Дон Октавио заправляет с шести утра до шести вечера. Его брат – с шести вечера до шести утра. Компания отпускает людей с работы в разное время. Они приходят и тратят тут свои паго.Здесь им нравится больше, чем дома. Меньше москитов.
Быть может, фотографу только показалось, что в голосе человека сквозила горечь, когда тот произнес последние слова. Они пересекли прогалину и вошли в каптину.
Пола не было, земля посыпана белым песком. В дальнем углу по диагонали вытянулась дощатая стойка. Чадила керосиновая лампа, у стойки пили два человека. Повсюду разбросаны деревянные ящики, – одни вертикально, уставленные пустыми пивными бутылками, другие валялись на боку, вместо стульев.
– Muy triste, [61]61
Очень грустно (исп.).
[Закрыть]– заметил лодочник, оглядываясь по сторонам. Потом прошел за стойку и исчез за дверцей в стене. Кроме двоих у бара, которые прервали свою беседу и уставились на фотографа, никого не было. «Если сомневаешься – говори», – велел он себе, приближаясь к ним, хотя, когда открыл рот, чтобы сказать «buenas noches», до него дошло, что верно было бы и «если сомневаешься – молчи», поскольку он не заметил на их лицах ни малейшей перемены. Еще секунды три они разглядывали его и лишь потом откликнулись, почти в один голос. У этих двоих не было ничего общего, заметил фотограф: один – солдат в форме, индеец лет восемнадцати, другой – изможденного вида мулат, штатский, неопределенного возраста. А может, – эта мысль возникла у него, когда он с деланной небрежностью облокотился о стойку, – теперь, когда он вошел в кантину,их объединила неприязнь. «Ну верно, я ведь босой, и мои туфли в грязи", – подумал он.
– Hay alguien? [62]62
Есть тут кто-нибудь? (исп.).
[Закрыть]– вслух сказал он стене из пальмовых листьев за стойкой. Двое не возобновили свою беседу, не продолжили разговор с ним, и больше он в их сторону не смотрел. Вскоре открылась дверца, протиснулся толстяк. Застыл, облокотившись на стойку и выжидающе подняв брови.
– Мне кумбиамбу, – сказал фотограф, вспомнив название популярного на побережье напитка, травяной настойки, славящейся своим коварством.
Питье было противным на вкус, но крепким. Второй стакан показался не таким неприятным. Фотограф прошел в открытую часть кантиныи сел на ящик, посматривая в расплывчатую ночь. Двое у бара вновь заговорили вполголоса. Вскоре от помоста на прогалине появились пять человек; забрели внутрь и остановились у стойки в ожидании выпивки, посмеиваясь. Все были черные и, как и лодочник, – в одном исподнем. Тотчас же из дверцы за стойкой появилась золотозубая мулатка и подошла к ним. Почти сразу же заметила сидящего в одиночестве фотографа и, уперев руки в бока, пританцовывая, направилась к нему. Подойдя, присела рядом, ухмыляясь, и протянула тонкую желтую руку, чтобы расстегнуть ему ширинку. Его реакция была мгновенной и автоматической: он отдернул ногу и сильно пнул ее в грудь так, что мулатка безмолвно рухнула на песок. Хохот v стойки не смог заглушить ее высокий голос, гневно взвизгнувший:
– Qué bruto, tú! Pendejo! [63]63
Какой ты грубый! Мудак! (исп.).
[Закрыть]– Вновь положив руки на бедра, она удалилась к бару, и кто-то из рабочих дал ей пива. Фотограф, хоть и не собирался пинать ее, не жалел, что все вышло именно так. Несколько стаканов кумбиамбывроде подействовали: он чувствовал себя отлично. Какое-то время он сидел неподвижно, ритмично постукивая пальцами по пустому стакану. Вскоре вошли еще несколько чернокожих рабочих и тоже расположились у бара. Один принес гитару и принялся ее настраивать, тренькая несколько нот так и не появившейся мелодии. Тем не менее, это была своего рода музыка, и всем она пришлась по вкусу. Деревенские собаки – вероятно разбуженные звуком, – сердито загавкали; до фотографа, сидевшего у входа, их лай долетал очень явственно, и это раздражало. Он поднялся, перешел к пустому ящику у другой стены и прислонился головой к грубо вытесанному шесту, подпиравшему крышу. Примерно в футе над его головой с гвоздя свисало что-то странное. Время от времени фотограф поднимал взгляд и присматривался.
Внезапно он подпрыгнул и принялся бешено отряхивать шею и затылок. Шест позади него кишел крошечными муравьями, их были тысячи: кто-то повесил на гвоздь маленькую раздавленную змею, королевского аспида, и они обгладывали его. Далеко не сразу насекомые перестали метаться по спине; за это время в кантинувошли еще два человека (то ли снаружи, то ли в дверь за стойкой, он не заметил), и сейчас сидели между ним и стойкой лицом к нему. В старике было нечто скандинавское, одноногий мальчик с ангельской внешностью походил на испанца; старик рассказывал что-то смешное, он склонялся к мальчику с большим увлечением и время от времени тыкал ему в руку указательным пальцем, подчеркивая важные слова, а мальчик лишь рассеянно рисовал на песке узоры концом костыля.
Фотограф поднялся; никогда еще он не чувствовал себя так после двух стаканов. «Весьма необычное ощущение», – сказал он себе.
– Весьма необычное, – повторил он полушепотом, направляясь к бару, чтобы заказать еще. Фотограф не то чтобы сильно опьянел, скорее – стал кем-то друтим, человеком, бытие которого разительно отличалось от всего, доступного воображению; его словно выбросило на незнакомый берег, где все чувства оказались совершенно неведомыми. Это не было неприятно: скорее, неопределимо.
– Dispénseme, [64]64
Плесните (исп.).
[Закрыть]– сказал он высокому негру в бело-розовом полосатом белье и вернул пустой стакан толстяку. Он хотел посмотреть, из чего делают кумбиамбу,но бармен быстро смешал все под стойкой и вернул ему стакан, до краев наполненный пенистым пойлом. Фотограф сделал большой глоток и присел, слегка повернувшись вправо. Рядом стоял солдат-индеец – кепка набекрень, доколумбово лицо. «Почему в армии делают такие большие козырьки?» – удивился фотограф.
Солдат, похоже, собирался заговорить. «Что бы он ни сказал, окажется оскорблением», – предупредил себя фотограф, надеясь, что потом ему удастся сдержать злость.
– Вам тут нравится? – спросил солдат. Его голос был вкрадчив.
– Es simpatico. Да, мне нравится.
– Почему?
Собаки подошли ближе; смех теперь заглушался их лаем.
– Вы не знаете, зачем они повесили мертвую змею на стену? – безотчетно спросил фотограф, а потом предположил, что просто решил сменить тему. Но солдат, как он и боялся, оказался занудой.
– Я спросил вас, почему вам нравится эта кантина, —допытывался он.
– И я ответил вам, что тут simpatico. Разве этого мало?
Солдат откинул голову и высокомерно посмотрел на фотографа.
– Этого совсем мало, – ответил он. Говорил солдат педантично, и вид его приводил в бешенство.
Фотограф взялся за стакан, поднял, медленно допил. Затем вытащил сигареты и предложил солдату: С преувеличенной неторопливостью тот потянулся к пачке, вытащил сигарету и принялся постукивать ею по стойке. Человек, игравший на гитаре, запел тонким фальцетом, но почти все слова были на диалекте, которого фотограф не понимал. Когда оба прикурили, фотограф поймал себя на мысли, что не знает, кто поднес спичку – он или солдат.
– Вы откуда? – спросил солдат.
Фотограф не потрудился ответить, но солдат неправильно истолковал и это.
– Вижу, вы пытаетесь что-то сочинить, а я не хочу это слышать.