Текст книги "Невидимый (Invisible)"
Автор книги: Пол Бенджамин Остер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Ты работаешь с десяти утра до четырех часов дня, с понедельника до пятницы. Ты привычно приходишь вовремя, идя по широкому и претенциозному псевдо-классическому зданию, Джеймс Гэмбл Роджерс спроектировал его, в твоих руках – бумажный пакет, в котором обед. Напыщенное здание каждый раз производит на тебя впечатление не своей величиной и масштабностью, но вершиной идиотизма – именами великих мертвецов, выбитых на фасаде здания, Геродота, Гомера, Платона и многих других – и каждое утро я представляю, насколько библиотека выглядела бы по-другому, если бы на ней были другие имена: имена джазовых музыкантов, например (Фатс Уоллер, Чарли Паркер, Бенни Гудман), или богинь кино (Ингрид Бергман, Хеди Ламарр, Джин Тирней), или позабытых, редко вспоминаемых бейсболистов (Гас Зерниал, Уэйн Тервиллиджер, Клайд Клаттц), или, просто, имена твоих друзей. Так начинается день. Ты входишь через входную дверь, тяжелую входную дверь с полированными бронзовыми украшениями, поднимаешься по мраморной лестнице, мимо портрета Эйзенхауэра (бывший президент университета, потом – президент детства) и входишь в небольшую комнату направо от двери, где ты говоришь доброе утро мистер Гойнс, твой начальник, небольшого роста человек с совиными очками и выпирающим животиком, который загружает тебя заданиями до конца дня. Вообще-то, у меня бывает только две работы. Или я раскладываю книги назад на полки или посылаю заказанные книги к библиотекарям грузовым лифтом. У каждой из них есть преимущества друг перед другом, и обе могут быть выполнены любым человеком с мозгами мухи.
Когда расставляешь книги по полкам, ты должен убедиться и еще раз убедиться, что код Дьюи книги, которую ты ставишь, на единицу больше стоящей слева и на единицу меньше стоящей справа. Книги загружаются в деревянные тележки на четырех колесах, от пятидесяти до ста книг за один проход; и, управляя этим передвижным средством сквозь лабиринты стеллажей, ты все время один, беспрерывно один; поскольку хранилище книг напрямую недоступно читателям, то другое человеческое существо, которое ты сможешь здесь увидеть, это такой же библиотечный паж, стоящий возле грузового лифта. Каждый этаж идентичен другому: широченное безоконное пространство, заполненное рядами возвышающихся серых металлических стеллажей, забитых до предела книгами, тысячами книг, десятками тысяч книг, сотнями тысяч книг, миллионами книг, после чего даже ты, влюбленный в книги, как никто на свете, начинаешь приходить в ужас до тошноты, понимая сколько миллиардов слов, сколько триллионов слов находится в тех книгах. Ты отрезан от мира на несколько часов каждый день, живя, как ты его называешь, в безвоздушном пузыре; воздух там, конечно же, есть, потому что ты можешь дышать, но это мертвый воздух, воздух без жизни, без движения; и в этом удушающем окружении ты часто становишься сонным, отравленным до состояния полу-сознательности, и должен постоянно бороться с неистребимым желанием лечь тут же на пол и заснуть.
И все же, походы к стеллажам иногда ведут к неожиданным открытиям, и облако скуки, запеленавшее тебя, мгновенно улетучивается. Находка издания 1670 года Потерянного Рая, например. Это не было первое издание 1667-го, но очень близко, и экземпляр был отпечатан во времена Мильтона, книга, которую мог держать в своих руках поэт, и ты благоговейно смотришь на этот том, не спрятанный в сейфе редких книг с контролируемой температурой и просто стоящий, открытый для всех, на вонючей полке. Почему подобные находки были так важны для тебя, почему твои руки начинали дрожать, открыв книгу и проглядывая страницы? Потому что ты провел несколько месяцев до этого, погрузившись в Джона Мильтона, изучая Мильтона более глубоко, чем других поэтов. Во время мучительной весны Рудольфа Борна ты был одним из студентов, посещавших класс Эдварда Тайлера, знаменитый курс отличного учителя, и лекции его и семинары, осторожно пробираясь сквозь Ареопагитика, Потерянный Рай, Возвращенный Рай, Самсон-Бореци его небольшие произведения, и, полюбив его творчество, превосходившее работы современников, ты чувствуешь внезапный прилив счастья, наткнувшись внезапно на эту книгу, эту трехсотлетнюю книгу во время печальных кругов по бибилиотеке.
К сожалению, такие моменты счастья нечасты. Не то, чтобы ты был несчастлив, находясь здесь, на работе в библиотеке, но с течением времени часы, проведенные тут, накапливаются, и становится чрезвычайно трудно для тебя сохранять свежими мозги, какой бы глупой деятельностью они не были бы заняты. Чувство нереального вторгается в тебя каждый раз, когда ты идешь между беззвучными стеллажами, чувство, что тебя, по-настоящему, здесь нет, и что ты заключен в тело, переданное тебе. Однажды, после обеда, спустя две недели, как ты заслужил работу библиотечного пажа блестящей сдачей экзамена, ты ковыряешься на одной из полок в проходе средневековой истории Германии, и тебя едва не сносит с катушек от того, что кто-то стучит пальцем по твоему плечу. Ты инстинктивно разворачиваешься с кулаками – без сомнения кто-то прокрался незамеченным в запретную зону, чтобы ограбить первого попавшегося – и, к твоему облегчению, это мистер Гойнс, печально смотрящий на тебя. Не говоря ни слова, он поднимает правую руку, сгибает указательный палец и нетерпеливым знаком приглашает следовать за ним. Этот человечек утиной походкой ковыляет в конец прохода, поворачивает направо, проходит один ряд стеллажей, потом другой и делает еше один правый поворот к книгам средневековой истории Франции. Ты с твоей тележкой только что был там двадцать минут тому назад, положив несколько книг о жизни в Нормандии десятого века; и, как раз, мистер Гойнс идет прямиком туда, где ты был. Он указывает на полку и говорит, Посмотрите на это, и ты, наклонившись, смотришь. Сначала ты не замечаешь ничего необычного, но затем мистер Гойнс вытаскивает две книги, разделенные между собой тремя-четыремя томами. Твой начальник придвигает эти две книги прямо к твоему лицу, чтобы ты наверняка увидел их коды Дьюи, отпечатанные на корешках, и только тогда ты замечаешь свою ошибку. Ты перепутал их места друг с другом. Пожалуйста, говорит мистер Гойнс, чуть высокомернее, чем обычно, больше не делайте этого никогда. Если книга стоит не на своем месте, она может быть потеряна для всех двадцать лет или больше, может, и навсегда.
Конечно, это ерунда, но ты все равно унижен своей неряшливостью. Не то, чтобы эти две книги могли быть потеряны (они стояли на одной полке, почти рядом друг с другом), но ты понимаешь, на что мистер Гойнс пытался указать; и, хотя ты недоволен выкомерным тоном, ты извиняешься и обещаешь, что будешь более тщательным в будущем. Ты думаешь: Двадцать лет! Навсегда! Ты заворожен этими словами. Поставь что-то не на свое место, и, даже если это что-то и существует – прямо перед твоим носом – оно может исчезнуть навсегда.
Ты возвращаешься к своей тележке и продолжаешь расставлять книги на полках средневековой истории Германии. До сих пор ты и не знал, что за тобой следят. От этой мысли появляется неприятный вкус во рту, и ты говоришь себе, чтобы был осторожен, всегда наготове, даже в самых сонных уголках университетской библиотеки.
Экспедиции по расстановке книг съедают почти половину рабочего времени. Другая половина проходит за небольшим столом на одном из верхних этажей в ожидании, когда по пневматической трубе в небольшом контейнере из внутренностей здания придет лист заказанных книг. Контейнер издает характерный клацающий звук на всем пути к месту назначения, и ты легко можешь узнать о посланном заказе с самого запуска. Трубы равномерно расходятся по этажам хранилища, а ты всего лишь один из пажей, сидящих на своих этажах, и тебе никак не узнать, движется ли очередной контейнер с листом заказа к тебе или к какому-то другому работнику. Ты не знаешь этого до самой последней секунды, когда металлический цилиндр вылетает из отверстия в стене позади тебя и приземляется в коробке с глухим стуком, отчего загораются несколько десяток красных лампочек на потолке, расположенных по всему этажу. Эти лампочки необходимы, если, как это бывает часто, ты отойдешь от своего стола в поисках книги, и, когда прибывает заказ, то свет на потолке об этом сообщит тебе. Если ты не ушел никуда, тогда ты вынимаешь лист из цилиндра, находишь книги, возвращаешься к рабочему столу, закладываешь лист между томами (убедившись, что верх высовывается наружу из книг), закладываешь заказ в грузовой лифт в стене позади стола, и нажимаешь кнопку второго этажа. Завершая сию операцию, ты возвращаешь пустой контейнер, запихивая его в отверстие в стене. Ты слышишь желаемое вуущь, издаваемое затянутым вакуумом цилиндром, и часто ты остаешься здесь на короткое время, чтобы послушать звуки клацающей ракеты, удаляющейся от тебя к нижним этажам. После этого ты возвращаешься к своему столу. Ты усаживаешься на стул. Ты сидишь и ждешь очередного заказа.
На первый взгляд, ничего особенного. Что может быть проще, чем погрузка книг в грузовой лифт и нажатия кнопки? После тоскливой процедуры расстановки книг, ты мог бы подумать, что сидение за столом будет для тебя долгожданным отдыхом. Если нет никаких заказов (а было много дней, когда труба присылал лишь три-четыре контейнера), ты можешь заниматься чем угодно. Ты можешь читать или писать, например, ты можешь прогуляться по этажу и засунуть нос в эзотерическую литературу, ты можешь рисовать картинки, ты даже можешь на недолго и заснуть. И, поначалу, ты всем этим и занимался или пытался делать что-то подобное, но вокруг тебя настолько давящая атмосфера, что чрезвычайно трудно сохранять внимание продолжительное время на книге, которую читаешь, или стихотворении, которое ты пишешь. Ты чувствуешь, будто находишься в каком-то инкубаторе, и постепенно приходишь к мысли, что библиотека годится только для одного: пуститься во все тяжкие в сексуальных фантазиях. Ты не помнишь, отчего это с тобой происходит, но чем больше времени ты проводишь в неживом воздухе, тем больше твоя голова наполняется образами обнаженных женщин, прекрасных обнаженных женщин, и ты можешь думать только об одном (если слово думатьгодится для такого описания) – быть в постели с прекрасными обнаженными женщинами. Не в каком-нибудь обставленном томном будуаре, не на каком-нибудь пасторальном лужке, но прямо здесь, на библиотечном полу, страстно катаясь в потном забытии под дождем пыли миллионов книг. Ты – с Хеди Ламарр. Ты – с Ингрид Бергман. Ты – с Джин Тирней. Ты – с блондинками и брюнетками, с чернокожими и азиатками, со всеми женщинами твоих грез, с одной, с двумя, с тремя. Время тянется долго, и сидя за своим столом на четвертом этаже библиотеки Батлера, ты чувствуешь, как твердеет член. А сейчас он тверд, как никогда, и каждый раз тверд, как никогда; и бывают времена, когда давление становится таким невыносимым, что ты покидаешь рабочее место, скрываешься в мужском туалете и освобождаешься. Ты тут же презираешь себя. Ты поражен быстротой сдачи себя желаниям. Застегиваясь, ты клянешься, что больше не случится; ты уже клялся в этом двадцать четыре часа тому назад. Стыд долго еще остается с тобой по возвращению к столу, и ты сидишь, раздумывая, есть ли что-то еще неиспорченное в тебе. Ты решаешь, что ты одинок, что ты самый одинокий человек в этом мире. Тебе кажется, что ты теряешь рассудок.
Твоя сестра спрашивает тебя: Что ты думаешь, Адам? Должны мы уехать домой на выходные или остаться потеть здесь в Нью Йорке?
Давай останемся, отвечаешь ты, рисуя в воображении картину автобусной поездки в Нью Джерси и долгих часов разговоров с родителями. Если будет слишком жарко в квартире, говоришь ты, мы всегда можем сходить в кино. Идут хорошие фильмы в Нью Йоркере и в Талии в субботу и воскресенье, и там всегда работают кондиционеры.
Ранний июль, ты и твоя сестра делите квартиру уже две недели. Все твои друзья исчезли на лето, у тебя остается только одна живая душа – Гвин – люди, с которыми ты работаешь в бибилиотеке, не в счет, они почти что не в счет. У тебя нет подруги (Марго была твоей последней женщиной), твоя сестра разорвала отношения с молодым профессором, с которым была вместе последние полтора года. Посему, вы предоставлены друг другу, и в этом нет ничего плохого, в конце концов, ты даже доволен тем, как все складывается после того, как она въехала в твою квартиру. Тебе очень спокойно в ее компании, ты можешь открыто говорить с ней о чем угодно, и ваши отношения совершенно бесконфликтны. Иногда, правда, ей надоедает, что ты забываешь помыть посуду или оставляешь туалет неприбранным, но каждый раз ты клянешься ей исправить неистребимые привычки, и потихоньку ты меняешься к лучшему.
Как ты и представлял в самом начале, идея совместного вашего проживания была замечательная; и пока ты неторопливо тащишь бремя работы в Замке Зевоты, ты понимаешь, что делить квартиру с сестрой безусловно помогает тебе оставаться в здравом уме, только она может облегчить бремя отчаяния в тебе. С другой стороны, факт, что вы вместе, приносит совершенно иные плоды, которые ты не предвидел, обсуждая возможность ее переезда в Нью Йорк. И теперь ты спрашиваешь себя, как ты был слеп. Ты и Гвин – брат и сестра, вы из одной семьи, и поэтому это совершенно естественно, что во время разговоров друг с другом вы начинаете говорить и о семейных отношениях – о родителях, о прошлом, воспоминания мелких деталей детства – и от того, что во время недели эти темы нечасто всплывают наружу, ты начинаешь думать об этом, даже когда ты один. Ты не хочешь думать, но ты думаешь. Последние два года ты прожил, сознательно избегая родителей, делая все, что угодно, лишь бы удержать их на расстоянии; и ты приезжал в Уэстфилд только тогда, когда точно знал, что Гвин тоже будет там. Ты любишь своих родителей, но тебе не нравится быть вместе с ними. Ты пришел к этому выводу, когда сестра уехала учиться, оставив тебя один на один с ними на долгих два года школы, и, когда ты, наконец, тоже поступил в университет, ты поймал себя на чувстве выходящего на свободу из тюрьмы. Конечно, этим чувством нельзя гордиться – в действительности ты также удивлен своей холодностью и отстраненностью от них – и при этом постоянно ругаешь себя за деньги, взятые у отца, оплачивающего твои расходы, но тебе необходимо закончить университет, чтобы оставаться от них подальше; у тебя нет собственных доходов, твой отец зарабатывает больше, чем положено для того, чтобы получать стипендию, так что ж тебе остается как только стыдливо не замечать двусмысленности твоего положения? Так что убегай, беги не на жизнь, а на смерть, и если ты не сможешь сохранить дистанцию между тобой и родителями, ты завянешь и умрешь, как твой брат Энди умер, утонув в Эхо-озере 10 августа 1957 годе, небольшом озере в Нью Джерси с таким зловещим напоминанием о невечности всего; и после того, как утонул ее любимчик Нарцисс, от нее остались лишь мешок костей и нескончаемый плач.
Ты не хочешь об этом думать. Ты не хочешь думать о своих родителях и тех восьми годах, закупоренных в доме скорби. Тебе было десять лет на время смерти Энди, и вы оба, ты и Гвин, были тогда в летнем лагере в штате Нью Йорк, то есть вас обоих не было, когда это случилось. Ваша мать проводила недельный отдых с семилетним Энди в небольшом приозерном дачном домике, купленном отцом в 1949 году, когда ты и твоя сестра были совсем крошками, в месте семейного летнего отдыха, в месте пахнущих костром ужинов и комариных закатов; ирония случившегося заключалась в том, что родители решили продать этот дом после последней поездки на Эхо-озеро, буквально в часе езды от нашего дома, но это спокойное место начинали окружать постройки новых домов; и в отсутствии двух детей мать в ностальгии о прошлых летах решила отвезти Энди к озеру, несмотря на то, что отец был слишком занят для их компании. Энди не научился еще плавать, хотя и старательно барахтался; в нем всегда горел огонек лихачества, и в постоянных поисках приключений он вечно проявлял такую дьявольскую изобретательность, что все знали, он был предназначен добиться совершенства в искусстве Шуток и Розыгрышей. На третий день отдыха, около шести часов утра, пока мать спала в своей комнате, Энди взбрело в голову пойти искупаться. Перед уходом семилетний искатель приключений написал короткую полуграмотную записку – Дарагае Мам явозире пака Энди– потом на цыпочках прокрался на улицу, прыгнул в воду и утонул. Явозире.
Ты не хочешь об этом думать. Ты избегаешь этого, и у тебя нет никакого желания возвращаться в тот дом всхлипов и молчания, слышать, как твоя мать воет в спальне наверху, открыть аптечку и сосчитать бутылочки успокоительных лекарств и антидепрессантов, думать о докторах и о ее кризисах и о попытке самоубийства, и о долгом ожидании в госпитале, когда тебе было двенадцать лет. Ты не хочешь вспоминать глаза отца, и как он все время смотрел сквозь тебя, и его расписании робота, встающего каждый день в шесть утра и возвращающегося только после девяти вечера, и его отказ упоминать имя погибшего сына. Ты редко видел его, и с твоей матерью, неспособной ухаживать за домом и приготовить еду, ритуал семейных ужинов сошел на нет. Заботы уборки и приготовления еды взяли на себя так называемые работницы, всегда обшарпанные чернокожие женщины в возрасте пятидесяти-шестидесяти лет; и, поскольку твоя мать предпочитала есть свою еду в одиночестве, за розовым пластиковым столом на кухне сидели только ты и твоя сестра. Когда твой отец ужинал – было вечной загадкой. Ты представлял себе, что он ходил в рестораны, может, в один и тот же ресторан, но он никогда не обмолвился словом об этом.
Неприятно думать о таких вещах, но сейчас, с присутствием сестры рядом, ты не можешь остановить поток воспоминаний, ринувшихся на тебя против твоего желания; ты садишься за работу над длинной поэмой, начатой в июне, и вдруг обнаруживаешь себя остановившимся на полу-слове, смотрящим бесцельно в окно и вспоминающим детство.
Сейчас ты понимаешь, что твой уход от них начался гораздо раньше. Если бы не смерть Энди ты, возможно, остался бы помогающим, заботливым сыном до самого времени отъезда в университет, но как только дом начал разрушаться – с уходом твоей матери в вечное самобичевание скорбью и с постоянным отсуствием твоего отца – ты должен был найти какую-то замену семейным отношениям. В обстоятельствах детства какую-то означало школу и бейсбольные поля, на которых ты играл с друзьями. Ты хотел превзойти всех во всем, и, поскольку природа наградила тебя здравым умом и крепким телом, твои отметки были всегда среди лучших, и ты преуспел во многих видах спорта. Ты никогда не размышлял об этом тогда (был слишком молод), но успехи в школе и в спорте помогли тебе уберечься от вечного траура в доме; и чем больше ты добивался успехов, тем больше ты отходил от матери и отца. Разумеется, они желали тебе добра, они ни в чем не препятствовали тебе, но наступил момент (в возрасте около одиннадцати лет), когда ты начал желать восторгов друзей так же, как ты желал родительской любви.
Через несколько часов после того, как твою мать отвезли в психиатрическую больницу, ты поклялся памятью брата до конца своих дней оставаться хорошим человеком. Ты был один в туалете, вспоминаешь ты, один в туалете, пытаясь остановить слезы, и под хорошестью ты подразумевал честность, доброту и щедрость, ты подразумевал не смеяться ни над кем, не унижать никого и никогда не драться. Тебе было двенадцать лет. Когда тебе стало четырнадцать, ты провел первое (из трех последующих) лето, работая в магазине отца (клал покупки в пакеты, расставлял товары, стоял за кассой, подписывал накладные, убирал мусор – превосходный опыт, чтобы добиться высот работы библиотечного пажа). Когда ты достиг пятнадцати лет, ты влюбился в девочку по имени Патти Френч. Позже этим годом ты сказал сестре, что станешь поэтом. Когда тебе стало шестнадцать, Гвин покинула дом, а ты удалился во внутреннюю ссылку.
Без Гвин ты бы ничего не добился. Сколько бы ты не хотел окунуться в жизнь за пределами твоей семьи, дом всегда был твоим местом жизни, а без помощи Гвин ты был бы уже раздавлен, уничтожен, выгнан действительностью на край рассудка. Самые первые воспоминания о ней начинаются с возраста пяти лет; ты помнишь, как вы оба сидите голышом в ванне, твоя мать моет голову Гвин, шампунь на ее голове пенится белыми брызгами и странными волнами, и она откидывает голову назад, смеясь, а ты смотришь на все зачарованно. Уже ты любишь ее больше всех в мире, и до семи лет ты думаешь, что будешь жить вместе с ней всегда, что вы будете мужем и женой. Не будем добавлять о ссорах с ней и неприятностях, доставляемых друг другу иногда, потому что они случаются совсем не так часто, как это бывает с детьми в семьях. Вы оба похожи, темные волосы и серо-зеленые глаза, стройные, с небольшими ртами, похожи так, что могли бы пройти, как образцы мужского и женского пола одного человека; и тут внезапно появляется Энди с его черными кудряшками и коротким, пухлым телом, и с самого начала вы принимаете его, как персонаж для шуток, хитрый карлик в мокрых подгузниках, который появился в семье только для одной цели – забавлять окружающих. В его первый год вы относились к нему, как к игрушке или собачке, но, когда он начал говорить, тогда вы пришли к общему мнению, что он тоже человек. Живой человек, но в противовес тебе и сестре, соблюдающим приличия поведения, его настроение менялось со скоростью кружащегося танцора, и шумный и молчаливый, подверженный внезапным рыданиям и долгим приливам обезьяннего хохота. Наверное, ему было нелегко – войти в семью, торопясь успеть за старшими сестрой и братом – но дистанция между нами с его взрослением уменьшалась, его плачи постепенно ушли, и, вскоре, плакса вырос в неплохого мальчугана – с ветром в голове ( Явозире), но все равно неплохого.
Перед рождением Энди твои родители переселили тебя и сестру в две комнаты на третьем этаже дома. Совершенно другая реальность открылась вам на такой верхотуре, почти что отрезанные от происходящего внизу, и после событий на Эхо-озере в августе 1957 года, она стала вашим убежищем, единственным местом в крепости печали, где ты и твоя сестра могли спрятаться от скорбящих родителей. Конечно, вы тоже грустили по Энди, но по-своему, по-детски, даже более торжественнее; и много месяцев ты и твоя сестра мучались угрызениями совести перечислением всех не-совсем-добрых вещей, когда-то сделанных вами с Энди – дразнилки, обзывания, когда не давали ему говорить, шлепки и толчки, иногда слишком сильные – будто какая-то тень чувства вины заставляла вас заниматься самобичеванием, каяться в своей неправоте бесконечным перечислением своих ошибок за все годы. Эти церемонии всегда проходили ночью, в темноте спален; вы говорили друг с другом через открытую дверь между комнатами, или кто-нибудь перебирался в другую спальню, ложились вместе и смотрели в потолок. Тогда вам казалось, что вы осиротели, и привидения родителей блуждают на нижних этажах; и спать вместе стало привычкой, простым успокоением, средством от слез и горя, так часто появлявшихся в доме после смерти Энди.
Близость подобного рода была несомненной основой твоего отношения к сестре. Она началась давным-давно, с самых первых воспоминаний; и ты не можешь вспомнить хоть один эпизод из жизни, когда ты вдруг застеснялся или испугался ее присутствия. Маленькими детьми вас купали вместе, вы изучали ваши тела в играх в «доктора»; а в дождливые дни, когда вы оставались в доме, любимым занятием Гвин было прыгать вместе голыми по кровати. Не для удовольствия прыжков, как она говорила, но потому, что ей нравилось наблюдать, как твой пенис шлепал верх-вниз, хоть он и был совсем маленький в то время; ты радостно соглашался с ней, она же всегда смеялась при виде его, а что же еще принесет тебе большую радость, чем смех сестры? Сколько было вам лет? Четыре? Пять? Постепенно дети уходят от откровенного нудизма младенчества и, достигнув возраста шести-семи лет, воздвигают внутри себя барьеры целомудрия. По каким-то причинам этого с нами не случилось. Более нет совместных купаний, нет докторских игр, прыжков по кроватям, но открытость тела осталась. Дверь общего для вас туалета часто оставалась незапертой, и много раз ты проходил мимо и видел оправляющую нужду Гвин, а сколько раз она замечала тебя, выходящего без полотенца из душа? Нам казалось это совершенно нормальным – видеть голое тело друг друга; и сейчас, летом 1967 года, отложив ручку в сторону и смотря в окно, погруженный в думы о детстве, ты раздумываешь об отсутствии стыда и решаешь, что это было от того, что ты думал – твое тело принадлежит ей, и что вы принадлежите друг другу, и невозможно представить наши отношения как-то по-другому. Правда, со временем, вы стали отдаляться друг от друга, но все равно, даже начавшиеся изменения в ваших телах не помешали близости отношений. Ты помнишь, как Гвин вошла в твою комнату и задрала блузку, чтобы показать тебе ее небольшие припухлости вокруг сосков, первые знаки растущей груди. Ты помнишь, как показал ей твои первые волосы в паху и одну из первых твоих эрекций, и ты также помнишь ее в туалете, она смотрит на кровь, стекающую по ее ногам, когда появились ее первые месячные. Никто из вас даже и не подумал бы пойти к кому-нибудь другому с рассказом об этих чудесах. События, меняющие жизнь, нуждаются в свидетелях, и кто же еще может быть в этой роли?
Затем была ночь великого эксперимента. Ваши родители уехали на выходные, решив, что вы достаточно взрослые, чтобы быть без надзора. Гвин было пятнадцать лет, а тебе – четырнадцать. Она была уже почти что женщина, а ты только что начал вылупляться из своего мальчишества, но вы оба еще оставались в агонии подросткового отчаяния, постоянно думая о сексе с утра до вечера, бессмысленно мастурбируя, вне себя от желания; ваши тела горят похотливыми фантазиями в ожидании, чтобы кто-нибудь прикоснулся, кто-нибудь поцеловал, голодные и опустошенные, возбужденные и одинокие, пруклятые. За неделю до отъезда родителей вы откровенно обсудили дилемму, великое противостояние взрослого желания против юного возраста. Мир сыграл злую шутку, предназначив вам жить в середине двадцатого века, гражданами самой развитой страны, никак не меньше; и если бы вы родились в каком-нибудь племени Амазонии или Южных морей, вы бы уже потеряли свою невинность. Так возник наш план – сразу после разговора – но вы решили дождаться убытия родителей прежде, чем приступить к делу.
Прежде всего, это будет однажды, только один раз. Это должен быть эксперимент, не новый образ жизни; и, как бы вам не понравилось, вы не станете продолжать после этой одной ночи, потому что, если бы вы продолжили дальше, вещи могли бы выйти из-под контроля, вы могли бы позабыться, и могла возникнуть проблема окровавленных простыней, и даже могло бы произойти самое смешное, непроизносимое вслух, о чем вы вообще не хотели говорить ни слова. Ничего и все, решили вы, но никаких проникновений, весь спектр возможностей и позиций, сколько бы вам захотелось, но это будет ночь секса без проникновения. Поскольку никто из вас не имел опыта в этом, возможность настолько взбудоражила вас, что дни перед отъездом родителей прошли для вас в лихорадке ожидания – напуганные до смерти смелостью плана, будто в бреду.
Это была возможность впервые сказать Гвин, как ты ее любил, сказать, какая она красивая, прикоснуться языком к ее рту и поцеловать ее так, как ты об этом мечтал. Вы оба дрожали, снимая одежду, дрожали с ног до головы, залезая в постель, ощутив объятия ее рук вокруг твоего тела. В комнате было темно, но ты видел блестящие глаза сестры, контуры ее лица, очертания ее тела; и, когда ты прокрался под покрывало и почувствовал обнаженность ее тела, ее кожу пятнадцатилетней сестры, прижавшейся к твоей коже, ты вздрогнул, почти захлебнувшись напором чувств, захлестнувших тебя. Вы лежали, обнявшись некоторое время, сплетясь ногами, щека к щеке, застыв в ожидании и надеясь, что твой партнер не бросится бежать, объятый страхом. Потом Гвин провела руками по твоей спине, приблизила свой рот к твоему и поцеловала тебя, поцеловала сильно, с неожиданной для тебя агрессией, и ее язык вошел в твой рот, и ты понял, что нет на свете ничего лучшего, чем быть поцелованным так, как она целовала тебя, и что ради этого стоило быть живым. Вы целовались, довольно урча и царапая друг друга, и ваши языки переплетались, и слюна стекала с ваших губ. Наконец, ты собрал все мужество и положил ладони на ее грудь, на ее маленькую, невыросшую до конца грудь, и впервые в твоей жизни ты сказал себе: я касаюсь девичьей груди. После касаний руки ты начал целовать места прикосновений, обходя языком вокруг сосков, целуя их, и вы оба были удивлены, как они становились все тверже и все больше точно так же, каким становился твой пенис с самого начала поцелуев. Это было слишком много для тебя; обряд посвящения в чудеса женского тела выбросил тебя за пределы терпения, и без никакой помощи от Гвин ты неожиданно кончил в первый раз за эту ночь, яростный выброс прямо на ее живот. Благодарение небесам, чувство стыда было недолгим, еще ты истекал семенем, а Гвин рассмеялась и, подбадривая тебя, радостно растерла свой живот.
Длились часы. Вы оба были нстолько молоды и неопытны, настолько заведены и неугомонны, настолько голодны друг другом, что, помня об обещании одного раза, никто из вас не хотел окончания этой ночи. Вы продолжали и продолжали. Со всей силой и неутомимостью четырнадцатилетнего подростка, ты очень скоро отошел от быстрого выброса, и в то время, как твоя сестра нежно обхватила твой возродившийся пенис (совершенно невыразимое наслаждение), ты погрузился в урок анатомии, обратив руки и рот вокруг ее тела. Ты открыл вкуснейшие мягкие части шеи и внутренних бедер, незабываемые рельефы спины и ягодиц, почти невыносимое наслаждение целуемого уха. Удовольствие прикосновений, и запах духов Гвин, и скользкие от пота ваши тела, и маленькая симфония звуков, исходивших от вас той ночью: стоны и вздохи, и потом, когда Гвин дошла до экстаза конца в первый раз (поглаживая свой клитор), звук воздуха, покидающий ее ноздри, усиливающееся дыхание и радостный выдох в конце. В первый раз, потом еще два раза, и даже, наверное, еще один. Потом была рука сестры, обхватившая твой пенис, рука, двигавшаяся вверх и вниз, пока ты лежал на спине в тумане приближающихся эмоций; и потом был ее рот, также двигавшийся вверх и вниз, ее рот с твоим возбудившимся пенисом; и потом было глубокое чувство интимности, возникшее после твоего очередного оправления – соки твоего тела перешли в другое тело, соединяя души в нечто единое. Потом твоя сестра легла на спину, открыла ноги и сказала тебе коснуться ее. Не там, сказала она и взяла твою руку и привела в то место, где она хотела, место, где ты никогда не был, и ты, незнающий ничего до этой ночи, постепенно начал свое человеческое образование.