Текст книги "Невидимый (Invisible)"
Автор книги: Пол Бенджамин Остер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)
Пол Бенджамин Остер
Невидимый (Invisible)
I
В первый раз я пожал ему руку весной 1967 года. Я был тогда студентом второго курса, ничего-еще-не-знающий парень с книжным голодом и идеей (или заблуждением), что однажды смогу назвать себя поэтом, и, поскольку я читал поэзию, я был уже знаком с его фамилией из поэмы Данте – мертвец из последних строф двадцать восьмой песни Ада. Бертран де Борн, провансальский поэт двенадцатого столетия, держащий свою отрубленную голову за волосы и размахивающий ею во все стороны, будто лампой, – пожалуй, один из самых забавных персонажей в этом длиннющем каталоге галлюцинаций и пыток. Данте был верным защитником писаний де Борна, но, все-таки, приговорил его к вечному проклятию за то, что тот присоветовал Принцу Генри восстать против своего отца Короля Генри II, и тем де Борн превратил сына и отца в смертельных врагов. В наказание гениальный Данте разделил самого де Борна. Вопящее от боли тело в книге спрашивало флорентийца – возможна ли б́ольшая боль, чем та, которую оно испытывало…
Когда он представился Рудольфом Борном, мое внимание тут же обратилось к тому поэту. Родственники с Бертраном? спросил я.
А, ответил он, то бедное создание, потерявшее голову. Хорошо бы, но вряд ли. Не думаю. Нет де. Должен быть дворянин для этого, но, грустная правда, я кто угодно, только не дворянин.
Я не помню, почему я был там. Кто-то, скорее всего, попросил меня пойти туда, но кто это был, совершенно испарилось из моей памяти. Я даже не помню, где была эта вечеринка – в какой части города, в чьих апартаментах – и почему я вообще принял приглашение быть там, поскольку в то время я стеснялся большого скопления публики с его шумом болтовни, стыдясь того, что моя стеснительность внезапно станет видна всем незнакомым людям. Но той ночью, неожиданно для меня, я согласился и пошел с моим забытым знакомым туда, куда он повел меня.
Я помню лишь: в один момент я был один в углу комнаты.
Я курил сигарету и смотрел на людей, десятки молодых тел, набившихся в эту комнату, слушал беспорядочный рокот слов и смеха, удивляясь, каким образом я очутился здесь, и думал, что, пожалуй, это было время для моего ухода. Пепельница стояла на батарее слева от меня, и я повернулся к ней, чтобы потушить сигарету, и увидел направляющуюся ко мне задницу и, оберегающую ее, мужскую ладонь. Не замечая меня, они сели на батарею – мужчина и женщина, оба старше меня, без сомнения старше любого в этой комнате – ему было около тридцати пяти, она – лет на пять-семь моложе его.
Они были несочетаемой парой, мне показалось, Борн в мятом, местами испачканном пятнами белом костюме и в такой же мятой белой рубашке под пиджаком и женщина (чье имя оказалось Марго), одетая во все черное. Когда я поблагодарил его за придвинутую пепельницу, он быстро и вежливо кивнул мне головой и сказал Мое почтениес небольшим иностранным акцентом. Француз или немец, я не смог сразу определить, поскольку его английский был почти безукоризнен. Что же еще я увидел в те первые мгновения? Бледная кожа, непричесанные рыжеватые волосы (постриженные короче, чем обычно стриглись мужчины в то время), широкое, привлекательное лицо без особых примет (обычное лицо, такое, что затерялось бы в любой толпе) и спокойные коричневые глаза человека, не боящегося ничего. Не тонкий и не толстый, не высокий и не низкий, но с присутствием физической силы, скорее всего, из-за крепких рук. Что касается Марго, она сидела, не пошевелив ни единым мускулом, уставившись куда-то в пустоту, будто бы главной ее целью было – казаться скучающей. Очень привлекательная, на мой двадцатилетний взгляд, с ее черными волосами, черной водолазкой, черной мини-юбкой, черными высокими кожаными ботинками и черным тяжелым гримом вокруг зеленых глаз. Хотя и не красавица, но притягательна искусственной красотой стиля и манерой поведения женщины ее возраста.
Борн сказал, что он и Марго хотели уже уходить, но увидели меня, стоящего одиноко в углу комнаты, и потому, что я выглядел ужасно несчастливым, они решили подойти ко мне и подбодрить – так, на всякий случай, чтобы я не закончил эту ночь, перерезав свое горло. Я даже и не знал, что сказать ему в ответ на эти слова. То ли он хотел посмеяться надо мной, то ли он действительно хотел подбодрить печальную молодую душу? Слова, сами по себе, были веселыми и неопасными, но взгляд глаз Борна при этом был холоден и отстранен, и я не смог отделаться от чувства, что он испытывает меня, совершенно не понимая его причин для этого.
Я пожал плечами, слегка улыбнулся и сказал: Верите иль нет, а мне тут нравится.
Тогда он встал, пожал мою руку и назвал свое имя. После вопроса о Бертране де Борн, он представил меня Марго; улыбнувшись без слов, она продолжила свое занятие – разглядывать пустоту.
Судя по возрасту, сказал Борн, и судя по знанию давно забытых поэтов, я полагаю, что Вы студент? Изучаете литературу, без сомнения. Нью-Йоркский университет или Колумбийский?
Колумбийский.
Колумбийский, вздохнул он. Какое скучное место.
Вы там были?
Я преподаю с сентября на факультете Международных Отношений. Профессор по приглашению на один год. Хорошо, что сейчас апрель, и я вернусь в Париж уже через два месяца.
Так Вы француз?
По обстоятельствам, склонностям и паспорту. Но швейцарец, по рождению.
Французский швейцарец или немецкий? Я слышу оба языка в Вашей речи.
Борн прищелкнул языком и посмотрел мне в глаза. У Вас чувствительное ухо, он сказал. На самом деле, я и естьоба – гибридный продукт немецко-говорящей матери и франко-говорящего отца. Я вырос между двух языков.
Не будучи уверен, что ему сказать в ответ, я помолчал немного и задал совершенно невинный вопрос: А что Вы преподаете в нашем мрачном университете?
Бедствия.
Звучит, как наука обо всем?
Если поточнее, бедствия французского колониализма. Я преподаю курс потери Алжира и еще один курс потери Индокитая.
Веселая война нам досталась от вас в наследство.
Нельзя недооценивать важность войн. Они – чистейшее, самое живое проявление человеческой души.
Вы начинаете звучать, как тот безголовый поэт.
Да?
Похоже, Вы его не читали.
Ни строчки. Я только знаю о нем от Данте.
Де Борн был хороший поэт, даже, наверное, превосходный поэт – но очень проблемная личность. Он написал несколько очаровательных любовных поэм и трогательное посвящение на смерть Принца Генри, но его настоящей страстью в жизни была война. Он абсолютно наслаждался ею.
Вижу, сказал Борн мне с ироничной улыбкой. Началась охота на меня.
Я имею в виду, наслаждаться видом разбитых черепов, горящих и разрушенных замков, проткнутых пиками человеческих тел. Это слишком кроваво, поверьте, но де Борн даже и не моргнул, глядя на все это. Даже простая мысль о битве приводила его в отличное настроение.
Похоже, у Вас нет никакого интереса стать военным.
Нет. Я скорее пойду в тюрьму, чем во Вьетнам.
И, предполагая избежать и тюрьму и армию, у Вас есть план?
Нет. Просто продолжать заниматься тем, что я делаю, и надеяться, что все обойдется.
И чем же Вы занимаетесь?
Писательство. Великое искусство корябания по бумаге.
Я так и думал. Когда Марго увидела Вас издалека, она сказала мне: Посмотри на этого молодого человека с печальными глазами и опущенным лицом – спорим, он поэт. Ну, так Вы и есть поэт?
Пишу стихи, да. А также книжные рецензии для Спектэйтор.
Та газетенка.
Где-то же надо начинать.
Интересно…
Не так уж и ужасно. Половина людей, которых я знаю, тоже хотят стать писателями.
Почему Вы говорите хотят? Если Вы уже пишете, это уже не будущее. Это уже настоящее.
Потому что еще слишком рано, чтобы я мог сказать, что я хороший писатель.
Вам платят за статьи?
Конечно, нет. Это же университетская газета.
Когда Вам начнут платить за Вашу работу, тогда Вы и узнаете, насколько Вы хороши, как писатель.
Упреждая мой ответ, Борн неожиданно повернулся к Марго и заявил: Ты была права, мой ангел. Твой молодой человек – поэт.
Марго подняла свой взгляд на меня, бесцветно и оценивающе, она заговорила в первый раз с начала нашей беседы, проговаривая слова с иностранным акцентом, оказавшимся более заметным, чем у ее приятеля, – явный французский акцент. Я всегда права, сказала она. Ты должен уже это знать, Рудольф.
Поэт, продолжил Борн, все еще адресуя свою речь к Марго, иногда книжный обозреватель, и студент скучнейшего замке-на-горе – похоже, мы обитаем где-то близко. Но без имени. По крайней мере, я еще не был посвящен в это.
Уокер, я представился, осознав, что не назвал себя, когда мы пожали друг другу руки. Адам Уокер.
Адам Уокер, повторил Борн, отворачиваясь от Марго и посылая мне одну из своих загадочных улыбок. Хорошее, крепкое американское имя. Сильное, обычное, надежное. Адам Уокер. Одинокий охотник за приключениями в кино-Вестерне, пробирающийся сквозь пустыню с ружьем и револьвером на верном коне. Или честный, прямой хирург в дневной мыльной опере, трагично влюбленный в двух женщин одновременно.
Звучит, конечно, крепко, ответил я, но ничего нет в Америке такого уж крепкого. Фамилию мой дедушка получил, когда высадился на острове Эллис в тысяча девятисотом. Получилось так, что официальный представитель нашел фамилию Валшинский слишком трудной для бумаг, так что они назвали его Уокер.
Что за страна, сказал Борн. Безграмотные чиновники украли у человека его личность простой закорючкой ручки.
Нет, не личность, ответил я. Только фамилию. Он работал тридцать лет кошерным мясником в нижнем Ист-Сайде.
В том разговоре было больше, чем просто разговор, прыгающий с одной темы на другую. Вьетнам и растущая оппозиция войне. Разница между Нью Йорком и Парижем. Убийство Кеннеди. Американское эмбарго к Кубе. Безличностные темы, да, но у Борна всегда было очень устойчивое мнение по любой теме, иногда совершенно непривычное, неортодоксальное, и, слыша его манеру разговора, полу-шутя, слегка снисходительно, я не смог бы определить, насколько он был серьезен. В некоторые моменты он звучал, как политический ястреб правого крыла; в другие моменты он выдвигал идеи бомбометателей анархистов. Испытывал ли он меня, я спрашивал себя, или эти идеи были естественными для него, небольшим развлечением субботнего вечера? В это же время непроницаемая Марго оторвалась от своего гнезда на батарее, чтобы взять сигарету у меня, и после продолжала стоять, совершенно не участвуя в разговоре, но изучая меня каждый раз, когда я начинал говорить, и ее глаза излучали при этом неморгающее любопытство ребенка. Признаюсь, мне было приятно быть наблюдаемым ей, даже если иногда мне и становилось немного неловко. Что-то глубоко эротичное ощущал я тогда в ее взгляде, но я был совершенно неопытен в то время, чтобы знать наверняка, смотрела ли она на меня, стараясь подать какой-то знак или без всякого тайного умысла. Сказать правду, я никогда не встречал раньше подобных людей, и поскольку те двое были для меня совершенно непостижимой парой, то, чем дольше я говорил с ними, тем более нереальными они становились для меня – будто придуманные персонажи в истории, затевающейся в моей голове.
Не могу вспомнить, пили ли мы, но если все же эта вечеринка была в Нью Йорке, то там определенно должны были быть бутылки дешевого красного вина и горы бумажных стаканчиков, так что, похоже, мы все-таки потихоньку пьянели, продолжая разговаривать. Было бы хорошо, если бы я смог еще что-нибудь выцарапать из моей памяти, но 1967 год – это так далеко, и как бы я ни старался вспомнить ускользающие из памяти интонации слов и жестов того разговора, я видел лишь бесцветные провалы. Все же несколько живых моментов показались в тумане памяти. Борн, протягивающий руку ко внутреннему карману пиджака, к примеру, и вытаскивающий окурок сигары, которую он ту же прикурил, заявив, что это Монтекристо, лучшая кубинская сигара – в то время запрещенная для продажи здесь, как, в прочем, и сейчас – которую он смог получить через очень личную связьс кем-то работающим во французском посольстве в Вашингтоне. Далее он заговорил о Кастро – тот же самый Борн, несколько минут ранее защищавший Линдона Джонсона, МкНамару и Уэстморлэнда за их героическую деятельность в борьбе с коммунизмом во Вьетнаме. Я помню, что было очень забавно наблюдать за видом взъерошенного политолога с окурком сигары, и сказал ему, что он напоминает мне хозяина южно-американской кофейной плантации, слегка помешавшегося от долгого пребывания в джунглях. Борн засмеялся над моей репликой и быстро добавил, что я не был далек от правды, он провел часть детства в Гватемале. Когда я стал расспрашивать его об этом, он отмахнулся от меня словами в другое время.
Я расскажу всю историю, сказал он, но только когда будет значительно тише вокруг. Всю историю моей невероятной жизни. Вы все услышите, мистер Уокер. Однажды, Вы даже начнете писать мою биографию, я это Вам гарантирую.
Сигара Борна, тогда, его слова о моей будущей роли биографа и спутника, вроде канонического Джеймса Босуэлла, а также образ Марго, касающейся моего лица правой рукой и шепчущей: Не забывай о себе. Наверное, все это уже случилось ближе к концу, когда мы собрались уходить или уже уходили, спускаясь по лестнице, но у меня совершенно не осталось никаких воспоминаний о расставании и прощании. Все исчезло, стерлось за сорок лет. Они тогда были два незнакомца, которых я встретил на шумной вечеринке весенней ночью в Нью Йорке моей юности, Нью Йорке, которого уже больше не существует, только и всего. Так или не так, но мы даже не обменялись телефонами на прощание.
Я полагал, что больше не встречусь с ними никогда. Борн преподавал в Колумбийском университете уже семь месяцев, и если я не встретился с ним за это время, то я вряд ли бы встретился с ним еще раз после нашей случайной встречи. Но лучше забыть о теории вероятности, когда дело касается действительности, и если что-то может не случиться, это не означает, что оно не случится на самом деле. Через два дня после той встречи, после моих занятий я пошел в бар Уэст Энд, надеясь встретить кого-нибудь из моих знакомых. Уэст Энд был тусклой, пещерного вида дырой с парой десяток кабинок и столиков, с широченной продолговатой стойкой бара в центре и небольшим открытым помещением возле входа, где можно было купить плохого качества обед или ужин – мое место для встреч с друзьями – а также любимое место студентов, пьяниц и местных жителей. Был теплый, наполненный солнцем полдень, и, потому, не так уж много посетителей было в то время. Когда я уже заканчивал поиск знакомых лиц, я увидел Борна, сидящего в кабинке в глубине бара. Он сидел один и читал немецкий журнал ( Шпигель, вроде бы), курил одну из тех самых кубинских сигар и, казалось, совершенно забыл о полупустом стакане пива, стоящем слева от него на столике. И, опять, он был одет в белый костюм – может, и не тот же, поскольку пиджак выглядел чище и был не так уж мят по сравнению с субботним костюмом – но белой рубашки уже не было, на смену ей пришло нечто красноватое, цвета кирпича и малины.
Любопытно, но мое первое чувство при виде его было повернуться и уйти безо всяких приветствий. Очень интересно было бы изучить причины моего замешательства, и, похоже, ее появление говорило, что я каким-то образом понял, что было бы лучше для меня держаться подальше от Борна, и что любое сближение с ним вело к проблемам. Откуда я это понял? Я провел меньше часа в его компании, но даже за это короткое время я заметил в нем что-то отталкивающее. Я не отрицал его других качеств – обаяния, ума, чувства юмора – но глубоко под ними клубилось нечто темное и циничное, от чего мне было немного не по себе, и от чего я почувствовал, что он не был человеком, которому можно было бы доверять. Стал бы я думать по-другому о нем, если бы не презирал его политические взгляды? Трудно сказать. Мой отец и я не соглашались почти ни в чем, когда речь шла о политике того времени, но наши разногласия никак не влияли на мое отношение к нему, как к человеку порядочному и, по крайней мере, неплохому. Но Борн таким не был. Он был умен и эксцентричен и непредсказуем, но его суждение, что война есть самое настоящее выражение человеческой души, автоматически выводит любого сказавшего это за пределы порядочности. И если бы он сказал эти слова, как шутку, провоцируя антимилитаристски настроенного студента, чтобы тот опровергнул его суждения – это было бы лишь игрой в дразнилки.
Мистер Уокер, сказал он, отвлекаясь от своего журнала и приглашая меня у своему столику. Как раз тот человек, кто мне нужен.
Я мог бы придумать причину и сказать ему, что я опаздываю куда-нибудь, но я этого не сделал. В этом присутствовала и другая часть сложной формулы моего отношения к Борну. Хоть я и был немного настороже к нему, я был также и очарован этим неординарным, непредсказуемым человеком, и то, что он был по-настоящему рад столкнуться со мной, притушило огни моего тщеславия – невидимого котла, в котором бурлили, как и у всех, самоуверенность и амбиции. Хоть я и видел его отрицательные качества, какие бы сомнения не глодали мою душу по поводу его личности, я все равно бы не смог удержать себя от желания понравиться ему, чтобы он не думал обо мне, как об ограниченном, обычном недоучившемся студентике, чтобы он смог увидеть то, чего я достоин, но в чем я сомневался каждые девять из десяти минут моей просыпающейся жизни.
Только я сел в ту кабинку, Борн пристально посмотрел на меня, выдохнул объемистое облако дыма сигары и улыбнулся. Вы произвели очень приятное впечатление на Марго той ночью, сказал он.
Она произвела на меня впечатление тоже, ответил я.
Вы наверняка заметили, что она не так уж много говорит.
Ее английский все же не так уж хорош. Очень трудно выразить себя, если есть проблемы с языком.
Ее французский превосходен, но она и по-французски много не говорит.
Ну, слова – это не все.
Странный комментарий от человека, мечтающего стать писателем.
Я говорил о Марго…
Да, Марго. Конечно. Так вот, к чему я это. Женщина, склонная к длительным молчаниям, болтала неумолкая, когла мы возвращались с субботней ночной вечеринки.
Интересно, сказал я, не понимая куда вел нас этот разговор. И что же могло развязать ее язык?
Вы, юноша. Вы начинаете очень нравиться ей, но Вы также должны знать, что она ужасно беспокоится о Вас.
Беспокоится? Отчего она должна беспокоиться? Она же совсем не знает меня.
Может, и нет, но она вбила себе в голову, что Ваше будущее под угрозой.
Будущее каждого под угрозой. Особенно американца в возрасте двадцати лет, как Вам должно быть известно. Но пока я не бросил университет никакой армейский набор мне не страшен до окончания учебы. Не могу быть полностью уверен, но, возможно, война будет закончена тогда.
Я бы не стал в это верить, мистер Уокер. Эта кутерьма протянется еще много лет.
Я закурил Честерфилд и кивнул головой. Хоть в чем-то могу с Вами согласиться, сказал я.
В любом случае Марго не говорила о Вьетнаме. Да, Вам может грозить тюрьма – или цинковый гроб через два-три года – но она имела в виду не войну. Она верит в то, что Вы слишком правильны для этого мира, и посему, мир когда-нибудь Вас раздавит.
Я не понимаю, почему она так считает.
Она думает, Вам нужна помощь. У Марго, может быть, не самая светлая голова во всем Западном мире, но она видит юношу, который говорит, что он поэт, и первое слово, пришедшее ей на язык это – «голод».
Это абсурд. Она не знает, о чем она говорит.
Простите за несогласие, но когда я спросил Вас, какие у Вас планы, Вы сказали – никаких. За исключением, конечно, неясных амбиций в поэзии. Сколько зарабатывают поэты, мистер Уокер?
Большинство из них – ничего. Если повезет, когда-нибудь кто-нибудь что-нибудь заплатит.
По мне это – голод.
Я никогда не говорил, что я планирую зарабатывать на жизнь писательством. Я должен буду найти работу.
Например?
Трудно сказать. Я мог бы работать в издательстве или в редакции журнала. Я мог бы переводить книги. Я мог бы писать заметки, рецензии. Что-нибудь одно из этого, или все сразу. Слишком рано, чтобы точно сказать, и, пока я еще учусь, я не вижу смысла в бессонных ночах, размышляя об этом.
Нравится Вам или нет, но Вы уже не просто только учитесь, и чем скорее Вы к тому же научитесь заботиться о себе, тем лучше будет для Вас.
Откуда такая внезапная забота? Мы же только что познакомились, и почему это Вам так интересно, что происходит со мной?
Потому что Марго попросила меня об этом, и, поскольку она чрезвычайно редко просит меня о чем-нибудь, я считаю своим долгом следовать ее просьбам.
Скажите ей спасибо, но совершенно нет никакой нужды в этом. Я могу справиться со всем сам.
Упрямец, да? Борн сказал, кладя почти выкуренный окурок сигары на край пепельницы, и наклонился ко мне так близко, что его лицо было лишь в нескольких сантиметрах от моего. А если я предложу Вам работу, то Вы тоже откажетесь?
Зависит, какая работа.
Остается ее только определить. У меня есть несколько идей, но я еще не решил. Может быть, Вы поможете мне.
Я не понимаю, о чем Вы?
Мой отец умер десять месяцев тому назад, и вышло так, что я унаследовал серьезную сумму денег. Недостаточно, чтобы купить замок или самолетную компанию, но вполне достаточно, чтобы что-то оставить после себя. Я могу предложить Вам написать мою биографию, конечно, я понимаю, это немного преждевременно. Мне еще только тридцать шесть, и совершенно бессмысленно оценивать жизнь человека до его пятидесятилетия. Тогда что? Я подумывал и об издательстве, но у меня нет уверенности, что я потяну долговременные проекты, которые обязательно появятся. Журнал, с другой стороны, кажется мне более интересен. Ежемесячный, или хотя бы ежеквартальный, что-то свежее и вызывающее, выпуски, вызывающие шумиху и полярные мнения. Что Вы об этом думаете, мистер Уокер? Работа в журнале могла бы быть Вам интересна?
Конечно, могла бы. Один вопрос: почему меня? Вы же возвращаетесь во Францию через несколько месяцев, и, я полагаю, Вы говорите об издании журнала во Франции? Мой французский не так уж плох, но и не так уж хорош для журнала. И, кроме того, я учусь в университете здесь, в Нью Йорке. Я не могу просто собрать вещи и переехать.
Кто сказал что-нибудь о переезде? Кто сказал что-нибудь о французском журнале? Если бы у меня была здесь отличная команда, я бы появлялся здесь лишь иногда, посмотреть, как и что, но я бы не стал влезать в их дела. Мне неинтересно руководить журналом. У меня есть работа, моя карьера, и у меня просто не было бы времени для руководства. Моей частью в этом деле было бы вложить деньги – и, надеюсь, получить прибыль.
Вы политолог, я студент. Если Вы хотите затеять политический журнал, то не надейтесь на меня. Мы – на противоположных сторонах забора, и если бы я стал работать на Вас, все бы кончилось крахом. Но если Вы говорите о литературном журнале, тогда да, мне было бы очень интересно.
Только потому, что я преподаю международные отношения и пишу о правительстве и публичном праве, совершенно не значит, что я бесчувственный остолоп, филистимлянин. Я люблю искусство точно так же, как и Вы, мистер Уокер, и я ни за что не предложил бы Вам работу в журнале, если бы он не был литературным.
Откуда Вы знаете, что я смогу там работать?
Не знаю. Но у меня есть предчувствие.
Все равно непонятно. Вы предлагаете мне работу и не прочитали ничего написанного мной.
Это не так. Этим утром я прочитал четыре Ваших стихотворения в последнем номере Коламбия Ревьюи шесть Ваших статей в студенческой газете. Стихотворение о Мелвилле было замечательно, на мой вкус, и мне понравилось еще одно небольшое, о могилах. Сколько еще надо мною / небес, пока не исчезну я?Потрясающе.
Очень рад, что понравились. А я поражен Вашей стремительностью.
Да, я такой. Жизнь слишком коротка, чтобы мешкать.
Мой учитель в третьем классе говорил то же самое – точь-в-точь, те же слова.
Замечательное место, эта Ваша Америка. У Вас прекрасное образование, мистер Уокер.
Борн засмеялся над своей высокопарностью, глотнул пива и откинулся назад, обдумывая сказанное.
Что мне нужно от Вас, он произнес наконец-то, это план, проспект. Напишите произведения, которые могли бы быть в журнале, об объеме выпусков, об обложках, дизайне, количестве номеров, названии журнала и так далее. Оставьте в моем офисе, когда закончите. Я посмотрю, и если мне понравится – за работу.
Хоть я и был достаточно молод, я все же понимал, что Борн мог просто забавляться разговором со мной. Как часто Вы входите в бар, встречаете человека, которого видели до этого только однажды и уходите с возможностью издания журнала – особенно, когда Вы сомневаетесь в своем Ядвадцатилетнего юноши, ничего еще не доказавшего самому себе? Слишком нереально, чтобы поверить в такое. В любом случае казалось, что Борн дал мне надежду только затем, чтобы растоптать ее позже, и я ожидал, что мой проспект журнала окажется в мусоре, и он скажет, что ему это все неинтересно. Хотя при этом, совершенно не надеясь на то, что он честно сдержит свое обещание, я чувствовал, что должен попробовать. Да что я терял при этом? День раздумий и писанины, по большому счету, и если Борн в конце концов отвергнет мой проект, ну что ж, так тому и быть.
Готовый к будущему провалу, я засел за работу той же ночью. После листа с десятком имен авторов, однако, дело далеко не прошло. Не потому, что я не знал, что делаю, и не потому, что у меня не было никаких идей, но только по простой причине – я забыл спросить Борна, сколько денег он предполагает вложить в журнал. Весь проект держался на сумме его инвестиции, и, не зная его возможностей, как мог я из сотен возникших вопросов решить для себя, хоть, один: качество бумаги, объем и частота выпусков, способ скрепления бумаги, возможность использования иллюстраций и сколько (если возможно) он мог заплатить авторам? Литературные журналы в то время выходили в различных форматах и видах, начиная от напечатанных на простейших копирах и прошитых бумажными скрепками подпольных публикаций молодых поэтов Ист Виллиджа до флегматичных академических ежеквартальников, от коммерческих проектов вроде издания Эвергрин Ревьюи до роскошных выпусков Objets d’Art, существовавших на деньги неведомых финансовых ангелов, терявших тысячи на каждом номере. Я должен был опять поговорить с Борном, и тогда, вместо описания проекта, я написал ему письмо о моих проблемах. Это было смешное жалкое послание – мы должны поговорить о деньгах– отчего я решил вложить в конверт что-то еще, что могло убедить его в моей полноценности. Обмен репликами о Бертране де Борне субботней ночью дал мне идею послать ему одну из поэм этого средневекового поэта. У меня была антология трубадуров – в английском переводе – и поначалу я хотел просто отпечатать одну из поэм книги. Когда я начал читать стихи, меня поразила неловкость и неумелость перевода, совершенно непередающего странную и некрасивую силу поэзии, я решил, совершенно не зная ни слова по-провансальски, попробовать сделать получше перевод, используя французскую версию. Наутро я нашел, что искал в Библиотеке Батлера: издание сочинений де Борна с оригинальным провансальским написанием и прямым переводом на французский на другой стороне книги. Работа заняла несколько часов (если я точно помню, я даже пропустил лекцию), и вот, что получилось:
Мне мило ликование весны
И распускание цветов, листвы,
И наслаждаюсь птичьим пеньем
В покоях гулкия лесов;
Приятны сердцу вид лугов,
На них – палатки и шатры;
И большее из всех наград
Мне – видеть те поля, на них —
Оружье, рыцари и кони.
И взбудоражен видом тех солдат,
Прогнавших всех мирян от поля боя;
И рад я видеть тех, бегущих
От марширующих дружин;
И мое сердце бьется птицей,
Когда я вижу замки под осадой;
Их валы крошатся песком и тленом;
Войска столпилися на краю рва.
И замерло все
В предвкушении великой битвы.
И также, полон наслажденья,
Я вижу, как барон ведет войска,
На лошади своей, в оружье и без страха,
Тем силу придавая всем солдатам —
Вот мужество и честь.
И только битва началася, каждый
Готов быть должен
Следовать приказу;
Мужчина может стать мужчиной
Лишь в битве, получив удар
И тут же отвечая.
И в самой гуще боя мы увидим
Мечи, булавы и щиты, и разукрашенные шлемы
Разбиты и расколоты,
И верные солдаты, бьющие налево и направо,
И лошади, несущие убитых,
Бредут бесцельно по полю.
Как только начинается сражение,
Пусть каждая душа лишь думает о том,
Чтобы убить другую душу – уж лучше мертвым быть,
Чем быть живым и побежденным.
Я вам скажу, что ни еда, ни питие, ни сон
Не дали мне такого наслажденья, как слышать крик
«Вперед!» со всех сторон, и слышать
Крики «Все на помощь!», и видеть
Сильного и слабого, упавших вместе
На траву и далее – в канаву, видеть
Трупы, все в следах от стрел, мечей и копей.
Бароны, лучше прокутите
Все ваши замки и селенья,
Но только не проигрывайте войны.
Вечером я запустил конверт с письмом и переводом под дверь офиса Борна на факультете Международных Отношений. Я надеялся на быстрый ответ, но прошло несколько дней, пока он не объявился, и его молчание в это время постоянно мучило меня мыслью, что журнальный проект был лишь минутной прихотью, уже себя изжившей – или, хуже того, его обидело стихотворение, как бы намекая сравнением с Бертраном де Борном на его милитаристские взгляды. В конце концов, мои волнения были напрасны. Когда мой телефон зазвонил в пятницу, он извинился за свое молчание, объясняя свое отсутствие поездкой в Кэмбридж, где он читал лекцию в среду, и он появился в своем офисе лишь двадцать минут тому назад.
Вы абсолютно правы, продолжил он, и я был совершенно глуп, что проигнорировал деньги, когда мы говорили. Как Вы сможете предоставить мне проект, если Вы не знаете его бюджета? Вы должно быть думаете, что я глупец.
Ничуть. Я – тот человек, который должен винить себя в своей глупости, поскольку не спросил Вас. Но мне было трудно разобраться, насколько серьезны были Вы тогда, и я не хотел давить на Вас.
Я был абсолютно серьезен тогда, мистер Уокер. Признаюсь, я люблю пошутить, но только о малых, незначительных вещах. Я никогда не стал бы шутить по Вашему поводу.
Рад услышать это.
Ну что ж, отвечая про деньги… Я надеюсь, у нас все получится, конечно, но, пускаясь в подобный проект, здесь присутствует огромный процент риска, и, честно говоря, я должен быть готов потерять всю мою инвестицию. Что ведет к вопросу: Сколько я могу позволить себе потерять? Сколько из моего наследства я могу выбросить на ветер, не создавая проблем для моего будущего? Я думал об этом, начиная с понедельника, и мой ответ будет – двадцать пять тысяч долларов. Это мой предел. Журнал будет выходить четыре раза в год и будет стоить пять тысяч на один номер, плюс дополнительно пять тысяч Вам на годовое жалованье. Если мы не прогорим в конце года, я продолжу выпуск и на следующий год. Если мы заработаем деньги, я положу прибыль в журнал, чтобы покрыть будущие расходы. Если мы потеряем деньги, тогда выпуск журнала на следующий год будет весьма проблематичным. Предположим, мы потеряем десять тысяч за первый год. Тогда я дам пятнадцать тысяч и ничего более. Понимаете принципы работы? Двадцать пять тысяч долларов я могу прокутить, но не потрачу ни одного доллара больше, чем эта сумма. Что Вы думаете? Честное предложение или нет?