Текст книги "Черные Мантии"
Автор книги: Поль Анри Феваль
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 41 страниц)
Пиклюс сунул в карман новенький фуляр той же самой дамы и ответил:
– Я обзавелся собственной.
С этими словами он развернул уже знакомый нам бумажный фунтик и высыпал его содержимое в очень красивую табакерку черненого серебра. Кокотт с уважительной ухмылкой заметил:
– Я тоже побывал в кармане кассирши, но никого там уже не застал. Она и не заметила – так была увлечена рыбками.
Они вошли в заведение ликерщика и, усевшись за стойку, заказали абсент.
– Экипаж барона Шварца обогнал нас, видел? – спросил Кокотт у дружка.
– Да, а потом проехала баронесса в наемной карете.
– Точно, чуть позднее. Муж останется в дураках.
– Интересно, как они собираются порезвиться воскресным вечерком в Париже?
– Спроси у патрона, – захихикал Кокотт. – Думаю, они не станут охотиться за носовыми платками и табакерками.
При последних словах лицо Пиклюса приняло озабоченное выражение.
– Кстати насчет охоты, парень, – предупреждающим тоном заговорил он. – Ты единственный в мире человек, который знает, что я продолжаю баловаться прежним ремеслом, находясь на службе у патрона. А ведь это строжайше запрещено. На прошлой неделе поступило новое распоряжение ни под каким видом ничего не красть при исполнении служебных обязанностей. Если патрон проведает, жди беды…
– Старина, я собирался просить тебя о том же, – прервал его компаньон. – Впрочем, в твоем присутствии я не стесняюсь. Но если проговоришься – все пропало!
– Надоело все время слушаться, – горько пожаловался Пиклюс. – Хуже солдата-наемника: направо, налево, вперед! Ешь глазами начальство. А подвернется по пути хорошее дельце, так не смей!
– Вот-вот: не смей! Это запрещено в принципе, но, как говаривал мой адвокат господин Котантэн, бывает и то и се… можно чего-нибудь хватануть под сурдинку… а потом уйти, скрыться в густую тень.
– Насчет густой тени – это точно, – горячо поддакнул Пиклюс. – Правительство нашу контору уважает, никогда никаких срывов, никаких помех, будто нет ни полиции, ни прокуратуры.
– Вот по этой причине можно перетерпеть и суровую дисциплину, – заключил Кокотт.
Они чокнулись и выпили с видом заправских светских денди. Насколько же они были шикарнее, чем Симилор с Эшалотом! Поставив рюмку на стойку, Кокотт расплатился широким жестом из бумажника бравого кассира. Выходя, он взял компаньона под руку и тихонько сказал:
– Ты дольше меня служишь в нашей конторе. Как ты думаешь, сколько Черных Мантий имеется в наличии? Общим числом?
– Да разве такое кто-нибудь знает? – с важностью ответил тот. И добавил серьезно и горделиво: – Наши люди есть повсюду – и на самом верху, и внизу, где копошатся отбросы общества.
Воришки наши принадлежали к преступникам нового поколения. Пиклюс, например, был весьма начитан, Кокотт же, более молодой и дерзкий, соединял галльскую веселость с обширной эрудицией. В общем, замечательные мастера своего дела. Кокотт задал следующий вопрос:
– А как по-твоему, наш патрон главный над всеми ними?
– Над Черными Мантиями? – переспросил Пиклюс с патетической ноткой в голосе.
– Да. Самая черная из Черных Мантий, это он?
– Мне никого не доводилось видеть главнее патрона, – признался Пиклюс. – Может, и есть кто-нибудь выше, да мне не верится.
И, чуть подумав, добавил:
– А вообще-то, малыш, это и впрямь очень важно. Кто разгадает эту загадку, станет очень ученым: он будет держать в своих руках нить. Мне, признаться, осточертело ходить в нижних чинах.
– А мне?! – с обидой воскликнул Кокотт. – Мои куплеты распевают в самых модных заведениях столицы!.. Видать, патрон тебя крепко держит, а?
Пиклюс, стиснув его руку покрепче, проворчал:
– Точно так же, как и тебя: за глотку.
Они переступили порог следующей распивочной. Подобное всегда происходит само собой: шаг, другой, третий, двадцатый – и ты уже снова у стойки. В гостеприимном Париже рюмки «зеленой отравы» могут служить знаками препинания, расставляемыми по ходу интересной беседы.
– Ты откуда? – спросил Кокотт, покидая второе заведение.
– Из замка; а ты где был?
– И далеко и близко, у кассира и у графини.
– По какому делу?
– А ты?
Они остановились неподалеку от Национальной школы искусств и ремесел, пристально поглядев друг другу в глаза. Зрачки их столкнулись, сверкнув искрой дьявольского хитроумия.
– И графиня греет руки на этом деле? – пробурчал Пиклюс.
– Возможно… а банкир?
Нет… ты же сам знаешь, что нет, у тебя в кармане слепок с ключа от его кассы.
Кокотт расцвел самодовольной улыбкой. Приятели резко свернули и начали подниматься к воротам Сен-Мартен.
– Мне действительно удалось сделать слепок, – похвалился Кокотт, – но банкир тут ни при чем, он ведет себя как положено: близко не подпускает. Как только придурок с карасями объявил, что всегда носит ключ на своей шее вместо почетной медали, я позволил своим пальчикам поиграть. Но ведь и ты не дремал. Интересно, что ты записывал в своем блокнотике во время путешествия?
Они подошли к фонарю. Пиклюс, запустив руку в глубины кармана, вынул оттуда блокнот и раскрыл его на нужной странице. Она была исписана сверху донизу, но отнюдь не стихами. Кокотт принялся читать из-за его плеча:
– Входная дверь с улицы – перерезать проволоку. То же самое с дверью на антресолях – два секретных замка и один обычный, два засова. В прихожей Медор: лай далеко слышен благодаря усилителям. Касса за решеткой, в двери – замок Бертье, сложный – с двойным секретом; ловушка. Три вооруженных личности: мокрая курица, здоровая баба и дюжий парень. Сумма к концу месяца – два-три миллиона.
Запись, сделанная чуть ли не на ощупь в тряском салоне, удивляла почерком твердым и отчетливым. Чувствовалась рука мастера.
– Изумительно! – восхитился Кокотт. – К твоей поэзии и к моему слепку остается добавить только одно: пожалуйте обслужиться! Сколько мы с этого будем иметь?
– Кусок хлеба! – буркнул Пиклюс, пряча блокнот.
– А если продать нашу историю банкиру?
Компаньон вздрогнул и повел вокруг затравленным взором. Какое-то слово просилось на его губы, но он только указал красноречивым жестом на свою шею и с вымученной улыбкой ответил:
– Это было бы не слишком-то осторожно!
Они обогнули угол улицы Нотр-Дам-де-Назарет. Три фиакра стояли вдоль тротуара, напротив второго дома, который был предпоследним в ряду. В дверь именно этого дома вошла Эдме Лебер, сопровождаемая нашими друзьями Симилором и Эшалотом, не посмевшими ослушаться господина Брюно.
– У патрона гости, – заметил Кокотт, не останавливаясь.
В двух первых фиакрах никого не было. В третьем же соколиный глаз Кокотта не увидел, а скорее угадал женскую фигуру.
– Графиня! – прошептал он. – Вот кто трудится, не покладая рук.
Его товарищ сделал вид, что ничего не заметил. Они вошли к дом, и Кокотт просунул свою веселую физиономию в окошечко швейцарской:
– Эй! Рабо! Старина Родриго! Как дела, был сегодня день или нет?
Консьерж сдвинул вверх огромный зеленый козырек, защищавший его воспаленные глаза, и ответил:
– А то как же? Солнце сядет еще не скоро.
– Отлично, – отозвался сзади Пиклюс. – Ничего нового?
– Ничего.
Пиклюс, в свою очередь, сунул голову в окошко и спросил, понижая голос:
– Господин Брюно все еще живет по соседству?
– Дом рядом, пятый этаж, дверь налево.
– А Трехлапый здесь, на пятом, дверь направо?
– Точно, направо.
– Он что, заболел, Трехлапый?
– Почему это?
– Его не было сегодня вечером в почтовой конторе. Консьерж резко сдвинул свой козырек.
– Быть не может! – воскликнул он. – В воскресенье! Впрочем, я, знаете ли, не привык за жильцами шпионить. Господин Лекок говорит, что мы живем в свободном городе. Вольному воля! Каждый устраивает свои делишки, как ему нравится.
Его красные глаза, не вытерпев света лампы, снова укрылись под широким козырьком.
– А этот тип навещает иногда нашего патрона? – с некоторым колебанием поинтересовался Пиклюс.
– Который?.. Трехлапый?
– Да нет же, господин Брюно.
Консьерж пожал плечами, снова принимаясь за работу.
– Этот проходимец присосался к малышам с пятого этажа. Но поговаривают, что он греет руки.
– Звоните! – приказал Пиклюс.
Старый Рабо нажал на кнопку, и серебристый звук отозвался где-то на верхнем этаже. Компаньоны поднялись по лестнице. За дверной решеткой мелькнула чья-то тень. Показалось на миг неподвижно-спокойное лицо покровителя Эдме Лебер и тотчас пропало.
Х
НАШ ГЕРОЙ
Пора, читатель, пришло уже время выпустить на сцену героя. Ни одна сказка, ни одна драма или поэма не обходится без этого привилегированного создания, вокруг которого кипят страсти. Он молод, прекрасен, загадочен; одни его пылко обожают, другие столь же пылко ненавидят. Роман без героя подобен телу, лишенному души.
Пора. А то могут подумать, что мы вовсе не запаслись героем.
Мы поместим нашего героя на пятом этаже дома, выходящего своим задним фасадом во двор уже известной нам конторы почтовых сообщений, того самого дома, за которым следил господин Матье по поручению барона Шварца. Старый консьерж Рабо, называвший этот дом богадельней, имел среди своих подопечных не только прославленного Трехлапого, но и таинственного Лекока, патрона Пиклюса и Кокотта, малышей, при которых служил пиявкой господин Брюно, наших старых знакомцев Эшалота и Симилора, а также Эдме Лебер с ее матушкой.
Квартирка, в которой проживал наш герой, состояла из двух комнат. Первая была обставлена весьма скромно: старенький диван, служивший кроватью, круглый столик и два стула. Единственное окно выходило на узкую маленькую терраску, увитую зеленью; крошечный, любовно выращенный садик достался в наследство от бедной молодой пары, которой пришлось из-за безработицы покинуть сей скромный рай. Внизу под террасой был угрюмый сыроватый двор, стиснутый с трех сторон строениями; луч света мог добраться до его мостовой только в дни солнцестояния. Дом, расположенный сужавшейся книзу буквой П, тесным своим просветом выходил на двор почтовой конторы.
Комната, принадлежавшая нашему герою, была сейчас пуста. В другой, куда мы заглянем чуть позже, обитали двое его друзей, симпатичные молодые люди, которых консьерж и сосе ди называли «малышами». Выходцы из богатых буржуазных семей, они охотно уступили безродному Мишелю отдельную комнату, признавая его значительность и верховенство. Из исповеди Симилора мы знаем уже, что квартирка эта роскошью не блистала, зато была не лишена таинственности – именно тут ставился вопрос о том, чтобы убить какую-то женщину. Однако, увы, в комнате Мишеля никаких следов женщины, которую стоило бы убить, не обнаруживалось. Помещение было уныло и пока что погружено в темноту.
Из противоположного окна на пятом же этаже, с другой стороны двора, падал в комнатку Мишеля косой луч света, выделявший отдельные детали ее обстановки: диаграммы, прикрепленные к выцветшим стенным обоям, разбросанные на столике чертежи, конспекты, какие-то болты. Окно противоположной квартиры оставалось закрытым, но раздвинутые дешевенькие занавески являли взору суровую и трогательную картину, хорошо известную Хромому бесу из знаменитого романа Лесажа. Как мы знаем, он любил заглядывать под парижские крыши в надежде высмотреть что-нибудь веселенькое, но вместо этого частенько наталкивался на одно и то же печальное зрелище: женщина, худая и очень бледная, постаревшая не столько от возраста, сколько от горя, полулежа в кровати, что-то шила. Она то и дело опускала руки, побежденная слабостью, и, полуприкрыв глаза, собиралась с силами. Наблюдая за ее героическими попытками удержать иголку, выскальзывающую из дрожащих пальцев, каждый бы испытал невольное желание, чтобы лампа, при свете которой она трудилась, наконец погасла. Но безжалостная лампа продолжала гореть, белая исхудалая рука судорожно вцеплялась в шитье, глаза открывались снова, и иголка мелькала, мелькала… Подле больной никого не было. Когда она опускала веки, давая передохнуть глазам, бледные губы шептали что-то, видимо, призывали Бога.
Наш герой Мишель был славным юношей лет двадцати, изящным, высокого роста и, верьте слову, весьма благородного вида. Впрочем, у него был шанс оказаться аристократом: ни отца, ни матери он не знал. Даже у людей очень умных, а герой наш, разумеется, очень умен, бывают свои слабости, особенно когда тайна собственного рождения уводит их в страну фантазий. Каждый вечер, полеживая на старом диванчике, Мишель переписывал заново роман своей жизни и, хотя смутные воспоминания противоречили феерическим мечтаниям, никогда не засыпал без того, чтобы не увидеть себя нежным малюткой, расположившимся в кружевной колыбели. Потом являлся черный человек в накидке, пресловутой черной накидке, под которой прячут ворованных детишек. Мишель прямо-таки ощущал, как он задыхается под этой гадкой накидкой. Сколько слез пролила его мать! А его отец, господин граф! Они наверняка его очень долго искали!
В полночный час Мишеля одолевало воображение. Его наивные выдумки недалеко ушли от сентиментальных фантазий Симилора – да оно и понятно: ведь оба росли в Париже. Нашему герою случалось просыпаться, споткнувшись о порог замка своих предков. Тогда он начинал хохотать, Мишель был сыном своего времени и умел посмеяться над собой, однако хохотал он все же не от чистого сердца. Обращенному в реальность взору представала бедная комнатенка, освещенная луной или печальным сиянием из окна напротив. Свет от лампы соседок действовал на него укоряюще.
Мы сказали «соседок» не случайно: у старой больной женщины была дочь, и именно она обычно бодрствовала по ночам. Трудолюбивый ночной огонек значил в жизни Мишеля очень много, ибо юноша двадцати лет редко мечтает о позолоченных гербах только для одного себя. Над узким мрачным двором из окна в окно летели и возвращались улыбки. Сколько раз Мишель забывал о времени, проводя счастливейшие часы за созерцанием занятой прилежным трудом юной соседки!
Это был настоящий роман, да что там роман – поэма, исполненная чистой нежности, робких обещаний, радужных надежд, страхов и угрызений совести. Как? Уже угрызений совести? Но за что может укорять себя девушка с таким чистым и высоким лбом, увенчанным, точно ореолом, пушистыми белокурыми волосами, и с таким глубоким, ангельски чистым взглядом, которым попеременно владеют печаль и радость? Сразу оговоримся: угрызения совести обуревали Мишеля, и только его. Похожему на ангела существу знакомы были тайные слезы, но сердце его было свободно от тайн.
Мишель отнюдь не был ангелом и мечтал не только о любви, хотя любил он глубоко и искренне – не в пример кипящим вокруг суетным и мелким страстишками. Но нашего героя, кроме, любви, обуревали и другие заботы; его ожидала поразительная, судьба… может быть.
Пережив тот возраст, когда подросток превращается в юношу, к двадцати годам Мишель окончательно повзрослел: греческого типа лицо с правильными и твердыми чертами, интересная бледность, взгляд борца, презирающего сиюминутность в ожидании будущего, которое еще предстояло завоевать. У него была изысканная, словно бросающая вызов бедности, манера выражаться, временами он бывал мягок почти по-женски, но эта мягкость могла обратиться внезапно в суровость и даже жесткость. Характер его вообще был отмечен печатью двойственности: честная открытость соседствовала с недоверчивостью, врожденная пылкость чувств – с благоприобретенной осторожностью; казалось, над ним сообща потрудились природа и полная тягот жизнь.
Пословица гласит, что худа без добра не бывает, значит, даже падая, человек может что-то выиграть для себя.
Из старинных историй известно, что амазонки отрезали себе правую грудь, итальянские теноры добровольно освобождались от возможности использовать низкие ноты, а профессиональные бегуны избавлялись от селезенки: зачем беречь то, что мешает? В Париже человека на каждом углу подстерегают хирурги, готовые избавить его от сердца.
Нашему герою Мишелю удалось сохранить все свои жизненно важные органы в целости, однако кое-каких ран он не избежал и теперь боролся с бациллами эгоизма, которыми наградил его тлетворный воздух Парижа.
Мишель очень смутно, но живо помнил себя совсем маленьким мальчиком, счастливым, балованным и любимым – в уютном доме, где были папа и мама: молодой красивый мужчина и очень нежная женщина; все они любили друг друга. Где находился тот дом? Он не помнил и, наверное, не смог бы его узнать, если бы ему показали, таким смутным и расплывчатым было далекое воспоминание. Однако нежная женщина и молодой мужчина четко запечатлелись в его памяти как папа и мама. Он все еще видел их иногда, словно выступающими из тумана: мама улыбается, занятая рукодельем, папа погружен в какую-то интересную работу, от которой чернеют пальцы, а на лбу выступает пот. Мишелю, казалось, было годика три, когда внезапно оборвался тот ранний, счастливый, период его существования. Однажды в уютной квартирке поднялась страшная суматоха – крики, плач, сетования. Видимо, это происходило где-то в провинции: Мишель запомнил узкую речку и старый, весь в трещинах мост, в Париже таких маленьких мостов не бывает.
Навряд ли он тогда осознал беду – ведь над его кроваткой по-прежнему склонялось строгое и вместе с тем доброе лицо его нянюшки. Вот ее он узнал бы совершенно точно. Нянюшка обещала: «Они вернутся». Появилась однажды какая-то дама в трауре, может, это была его мать?
А потом – ночь, страх, тряский экипаж, увозящий его куда-то прочь от нянюшки, навсегда, навсегда… Все это жило в нем, словно смутный обрывок какого-то сна.
Более четкими были воспоминания о той богатой нормандской деревне, куда его привезли: просторные хлебные поля, зеленые луга – в высокой сочной траве вольготно полеживает скотина; низенький домик с огромным двором, там он впервые увидел, как молотят зерно: очень весело. От тех лет застряла в памяти одна деталь, удержанная не столько разумом, сколько чувством обиды: поначалу к нему относились на ферме как к гостю или даже богатому пансионеру, от которого зависит достаток дома, но потом хозяева посуровели, и к восьми годам он превратился в маленького батрачка, употребляемого для самых черных работ. Впрочем, фермеры, к которым он попал, были не так уж плохи. Дядюшка Пеше, устроившись вечерком у камелька, мог часами рассказывать о своих тяжбах, подобно старому воину, повествующему о славных битвах, в то время как его женушка, хлебнув изрядную порцию сидра, сладко похрапывала, продолжая вертеть колесо прялки и вытягивать нить из кудели.
XI
ПРИКЛЮЧЕНИЕ ПЕРВОЕ
В то время Мишель ни сожалел, ни надеялся; воспоминания о раннем детстве пробудились гораздо позднее. Долина, приютившая ферму, и живописное взгорье, увенчанное церковкой с колокольней, составляли его вселенную. Он выучился плести веревочные кнуты и делал заготовки для соломенных шляп, а по весне не было удачливее его разорителя птичьих гнезд. Не лишенные добродушия хозяева работать его заставляли все-таки не до смерти и не слишком попрекали куском хлеба. Он рос, на зависть соседям, крепким и ладным парнишкой.
Ферма составляла часть огромного, не тронутого революцией поместья, принадлежавшего очень старому господину, который проживал в Париже. Господин умер, не оставив потомства. Полсотни нормандских наследников вступило в схватку, и вскоре суд объявил о продаже имения. Со всех сторон слетались на богатую добычу черные вороны – пожиратели замков.
Из Парижа тоже прибыли претенденты: пятнадцать-двадцать вылощенных господ съехались, чтобы решить на месте, как лучше раскромсать обширное поместье. В тех краях немного было жилищ, способных принять публику столь шикарную. К дядюшке Пеше устроился на житье молодой, но очень богатый уже банкир с шоссе д'Антен, Ж.-Б. Шварц, известный своей чрезвычайной ловкостью в ведении дел. Как всегда толково и быстро управившись с земельной сделкой, банкир решил развлечения ради сходить на охоту и попросил дядюшку Пеше найти ему провожатого. Фермер отрядил Мишеля в поход, и парнишка нагнал такую уйму куропаток, что гость поохотился на славу.
Возвращаясь после удачной охоты на ферму, он по дороге разговорился с мальчиком и был очарован его простодушным умом. Следует, пожалуй, добавить, что парижане, даже если они произошли от эльзасцев, бывают потрясены, встретив кого-нибудь (кроме ослов) в нескольких лье от площади Сен-Жорж. По возвращении, поглощая свою добычу, которой хватило бы на заправский пир, банкир стал расспрашивать фермера о подростке, и тут-то Мишель и узнал, что он сирота, приемыш и что на ферме его держат «из милости» – именно так выразился дядюшка Пеше.
Для Мишеля это было открытием, впервые заставившим его призадуматься. И вдруг в голову ему пришла дерзкая мысль.
– Возьмите меня с собой, – попросил он банкира, – я и в Париже куропаткам спуску не дам: буду водить вас на охоту. Господин Шварц разразился смехом; однако куропатки так пришлись ему по вкусу, что он спросил фермера, не отдаст ли тот ему мальчика.
Держи карман шире! Знаете ли вы прелестную страну Нормандию? Дядюшка Пеше затребовал за Мишеля сто экю. А сам ведь только что говорил про него: «Слишком тяжелая обуза для деревенских бедняков!»
Экий «добряк»! Заполучив свои денежки, дядюшка Пеше стал испускать стоны, что должно было сообщить о глубине чувств, сравнимых разве что со знаменитым плачем Иеремии: «О Боже мой, Боже ж ты мой! Растил-растил мальчонку, а теперь отдавай! Как я буду жить без моего соколика?» Вслед за ним запричитала тетушка Пеше: «Я холила малыша как собственного сына, и вот на тебе – забирают! Боже ж ты мой, какое горе!» Пришлось отвалить и ей сто экю, после чего банкир поспешил убраться восвояси, дабы уберечь свой карман от дальнейших посягательств.
Очаровательнейшая супруга господина Шварца, имевшая уже шестилетнюю дочку, была несколько удивлена результатом поездки – она твердо знала, что в Нормандию муж отправлялся вовсе не за ребенком. Мишель поначалу был чем-то вроде комнатного слуги, потом его отдали в школу и поселили на чердаке. Деревенские фантазии быстро увядают в Париже, где умение гонять куропаток становится бесполезным. Через неделю почти забытый господами Мишель знал единственного хозяина и покровителя: могущественного Домерга, который тогда уже носил серую банковскую ливрею.
Как раз в то время для банкира Шварца возводили первый его собственный особняк, до переезда в который он проживал в роскошных апартаментах на улице Прованс. Домерг поместил Мишеля в маленькую комнатку в мансарде. Славный он все-таки малый, этот Домерг. В течение двух лет по крайней мере раз в месяц он строго вопрошал своего подопечного: «Когда же ты наконец выучишься читать?» Мишель начинал слегка сожалеть о дядюшке Пеше, и если бы не случилось в жизни мальчика событие, он в скором времени ударился бы в бега.
Однажды вечером в соседней комнате кто-то заиграл на пианино. Мишелю было тогда всего двенадцать лет, но тот момент запомнился ему навсегда. Музыка вошла в его жизнь как чудо. Дощатая переборка, разделявшая две комнаты, беспрепятственно пропускала волшебные звуки, и мальчику казалось, будто кто-то заговорил с ним ласковым голосом, а унылая его тюрьма словно осветилась нежной улыбкой.
Спал он в ту ночь мало, а проснулся рано, имея перед собой цель и надежду. Посреди гамм и арпеджио раздавался иногда детский голосок, и Мишель быстро сообразил, что у него есть маленькая соседка. Более взрослый голос произнес имя – Эдме. Что за чудесное имя! Чтобы увидеть Эдме, мальчик отдал бы все в этом мире, хотя в этом мире у него не было ничего своего. Однако Эдме никогда не выходила или же выходила в те часы, когда он сидел за школьной партой. Целая неделя прошла, а Мишель так и не увидел ни дочки, ни матери – он был уверен, что взрослый голос принадлежит матери девочки.
Он не решился расспрашивать консьержку, внушавшую ему боязливое почтение. По вечерам по-прежнему звучала музыка. Мишель знал уже, что его соседки бедны, он слышал, как мать однажды сказала: «Ложись спать, моя маленькая Эдме, надо экономить свечу». Да и на ферме матушка Пеше тоже очень сердилась на того, кто не «экономил свечу». Мальчику, правда, было еще невдомек, что фраза «экономить свечу» звучит гораздо страшнее, чем слово «экономить» само по себе. Да, бедность – ужасное зло! Мишель и сам был не богат, но сердце его сжималось от жалости. На улице стоял трескучий мороз, окошко заледенело, покрылось густым узором.
Однако как все-таки увидеть Эдме? Мишель долго ломал себе голову и наконец отважился на дерзкий поступок – впервые за все время своего пребывания в этом доме. Попав в город, он перестал быть веселым сорванцом: Париж его угнетал и страшил, вытравливая остатки былой проказливости. Школьный учитель представлялся ему великаном, на Домерга он взирал снизу вверх как на человека, забравшегося на недосягаемую высоту. Поэтому он сильно робел, чуть ли не дрожал от страха, покупая за два су буравчик, чтобы провертеть в дощатой перегородке дырочку для обзора соседней комнаты.
Исполнив задуманное, он вынужден был присесть на кровати, чтобы унять бешеный стук сердца: ему казалось, что он совершил преступление. В конце концов, собрав все свое мужество, он приложил глаз к проделанному отверстию, но сперва ничего не мог различить от волнения, а когда оно улеглось, то мальчик увидел женщину в трауре с очень добрым и печальным лицом. Его охватил почтительный трепет – ведь перед ним была мать Эдме! Она сидела за столом и держала в руке раскрытое письмо. В глазах ее стояли слезы. Мишель и сам чуть не заплакал.
Однако дырку свою он провертел не ради матери. Где же Эдме? Мать ее плакала в одиночестве. Она еще раз пробежала письмо глазами. Мишель уже поднаторел в грамоте и смог разобрать фамилию, проставленную на конверте: «Госпоже Лебер…» Значит, Эдме Лебер? Откуда берется гармония звуков? Имя девочки зазвучало для Мишеля волшебной музыкой.
Два года уже прожил маленький мужчина в парижской мансарде, а, как известно, именно там зарождается поэзия: на чердаках распускаются самые благоуханные ее цветы. Наш герой Мишель понятия не имел о стихосложении, но это не мешало ему быть в своем роде поэтом.
Входная дверь распахнулась, и помещение залило светом, все заулыбалось в бедном уголке, даже траур матери как-то смягчился: в комнату ворвалась прелестная девочка с распущенными белокурыми волосами, от которых исходило сияние. Она радостно подбежала к госпоже Лебер и закинула ей руки на шею. Мишель сразу узнал Эдме, он представлял ее именно такой, только она оказалась еще красивее, чем он думал. Госпожа Лебер убрала письмо, заставившее ее плакать, и принялась за свое шитье, а девочка – Эдме было тогда десять лет – села за пианино. Мишель даже не спустился в кухню за ужином, и только ночь вынудила его покинуть свой пост.
С тех пор он целыми часами просиживал у крохотного «оконца», испытывая то чувство блаженства, то чувство вины за свое шпионство. Он многое успел высмотреть у соседок, но для нашей истории особенно важна одна деталь. Как уже было сказано, морозы в ту зиму стояли лютые, а в очаге госпожи Лебер всегда тлело не больше двух головешек. Она едва удерживала иголку в закоченевшей руке, а пальчики Эдме казались совершенно красными на фоне белых клавиш.
– Она зябнет! – ужасался Мишель; сам-то он плевать хотел на мороз!
Эдме зябла, девочка, похожая на ангела, дрожала от холода, и бедная госпожа Лебер тоже! Мишель был расстроен и до глубины души возмущен: у Шварцев столько дров расходовалось зазря! Всю ночь он не мог уснуть, ворочался на своем матраце, мозг его работал вовсю. К утру у него созрел план. Вместо того чтобы пойти в школу, он зашагал куда глаза глядят по малознакомому Парижу в надежде добраться до какого-нибудь засаженного деревьями места. В деревне матушка Пеше частенько посылала его собирать сушняк, и он знал толк в этом деле. Итак, мальчик брел по чужому городу в поисках сушняка, все время повторяя про себя одну фразу: «Эдме больше не будет зябнуть».
Но по Парижу можно брести очень долго и не найти ничего, что обогревает, питает или утоляет жажду. За все нужно платить; Мишель понял эту горькую истину на своем опыте. Он шел уже целых два часа, а вокруг все еще тянулись дома. Много всякой всячины попадалось на его пути, но хвороста не было и в помине, только кое-где торговцы продавали дрова. Он добрался наконец до заставы, дальше снова пошли дома, но уже победнее. Где же деревья? Слава Богу! Впереди расстилалась покрытая снегом равнина. Снег – это уже что-то знакомое, в Нормандии было много снега, мальчик его любил. А лес? Далеко-далеко грудились на горизонте деревья. Мишель затянул потуже обвязанную вокруг пояса веревку, которую припас для хвороста, и пустился бегом. Маленький храбрец добрался-таки до Монфермейского леса. Он обрадовался дубам как старым знакомым. Когда бледное зимнее солнце стало склоняться к горизонту, Мишель уже набрал вожделенную вязанку хвороста; вязанка эта была увесистой, и Мишель закинул ее за спину, весело напевая. К счастью, сторожа его не заметили – они как раз зашли погреться в свой маленький домик.
Наш герой отправился в обратный путь. Он быль очень голоден, но весел – эдакий нормандский Дед Мороз, распевающий радостную песенку собственного сочинения: «Эдме больше не будет зябнуть! Эдме больше не будет зябнуть!» У заставы его остановили какие-то люди в зеленом, объявили что он должен заплатить за свою вязанку пятнадцать су. Они наверняка врут, эти важные зеленые дядьки: чтобы за хворост – да целых пятнадцать су! У банкира Мишель жил на всем готовом, ни в чем не нуждаясь, но наличных денег имел немногим больше, чем в Нормандии: касса господина Шварца располагалась слишком далеко от его чердака. В предместье Сен-Мартен он уселся прямо на тротуар, придавленный собственной добычей: сушняк за пятнадцать су слишком тяжел, если тащишь его от самого Монфермейского леса! Однако на улицу Прованс Мишель прибыл, уже напевая. Было около десяти часов вечера.
Хотя мода на Мишеля в доме банкира давно прошла, о нем сильно забеспокоились, когда встревоженный Домерг объявил: «Малыш не пришел на ужин». Госпожа Шварц, которая была не только красива, но и добра, три раза посылала узнать, вернулся ли мальчик. Господин Шварц собирался уже побеспокоить полицию. Завидев Мишеля с огромной вязанкой, консьерж испустил радостный крик, сбежались слуги – такое событие! Где он наворовал столько хвороста? Весть о героически добытом сушняке проникла в гостиную Шварцев. Семилетняя Бланш непременно желала взглянуть на вязанку дров. Мишель вместе с сушняком был доставлен наверх и имел немалый успех. Господин Шварц еле-еле узнал подросшего мальчугана, госпожа Шварц нашла ребенка очаровательным. Идея сходить в Монфермейский лес по дрова всем казалась чрезвычайно забавной.