Текст книги "День состоит из сорока трех тысяч двухсот секунд: Рассказы"
Автор книги: Питер Устинов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Эдвину очень хотелось поддаться искушению, но он был чересчур правдив.
– Нет, милорд.
– Очень хорошо. Вы закончили допрос свидетеля, сэр Клевердон?
– Пока что да, – резко ответил сэр Клевердон.
– Продолжайте, мистер Эммонс.
Этого-то сэр Клевердон и опасался больше всего. Откинувшись назад, он яростно зашептал что-то своему клерку, тот пожал плечами и стиснул до хруста пальцы.
Губы Эммонса сложились в улыбку, изображавшую дружелюбие.
– Где вы работаете, мистер Эпплкот?
– Я работаю в Би-би-си, сэр.
– То есть в Британской радиовещательной корпорации, обернувшись к присяжным, пояснил Эммонс таким тоном, будто речь шла об одном из незыблемых и священных национальных институтов. – И каковы же ваши служебные функции в этом достойнейшем учреждении?
– Я участвую в детской передаче «Выходи поиграть».
– Как артист?
– Как певец, сэр.
– И давно вы работаете в этом качестве?
– Около шестнадцати лет, сэр.
– Шестнадцать лет! – вскричал Эммонс, словно речь шла о целом столетии. Ухватив пальцами лацканы пиджака и наклонив голову, он изготовился к атаке. – Иными словами, Британская радиовещательная корпорация считала возможным в течение шестнадцати лет использовать вас в программе, предназначенной развлекать и воспитывать юное поколение, то есть, друзья мои, мужчин и женщин завтрашнего дня, именно в том возрасте, который особенно важен для формирования их личностей и когда, увы, легче всего посеять в их душах семена зла и разврата. Отсюда следует, что Британская радиовещательная корпорация считает вас человеком достойным. Вы, мистер Эпплкот, согласны с суждением корпорации? Вы сами считаете себя человеком достойным?
– Да, сэр, хотелось бы думать, что это так.
– Здесь, знаете ли, не место скромничать. Как по-вашему, вы человек нравственный?
– Надеюсь, что так.
– Будьте любезны ограничивать свои ответы словами «да» и «нет», – отрезал Эммонс, упустив на мгновение свою улыбку. Он ненавидел эту английскую черту – неспособность хорошо говорить о самом себе на людях, даже когда это просто необходимо.
– Мне бы хотелось быть нравственным человеком, сэр.
– Но ведь вы не считаете себя безнравственным?
– О нет, сэр, – в ужасе ответил Эдвин.
– Вот и отлично. Итак, поселились ли бы вы, человек достойный и нравственный, в доме, заведомо зная, что в квартире под вами живет известная женщина ночи?
– Женщина ночи, сэр?
– Проститутка! – рявкнул Эммонс.
– О нет.
– Как долго вы проживали в этом помещении?
– Три года, сэр.
– И когда вы въехали, миссис Сидни уже жила там?
– Да, сэр.
– Таким образом, можно предположить, что она не давала никаких оснований считать ее женщиной, которая живет, торгуя своим телом, ибо в противном случае вы не остались бы там?
– Нет, сэр, думаю, не остался бы.
– И за три года у вас и в мыслях ни разу не возникло подозрения, что она может принадлежать к древнейшей в мире профессии?
– Древнейшей в мире профессии, сэр? Я не совсем понял.
– Что она была… была проституткой! – Эммонс сбился на крик. Он негодовал на глупость, разрушившую всю элегантность его речи. Потом он бросил взгляд на сэра Клевердона, тот хмуро улыбался.
– Нет, сэр, я не знал.
– Но теперь знаете, что это так?
– Мне было сказано…
– Сказано? Кем?
– Полицией.
Зал оживился. Эммонс взглянул на присяжных.
– Официально заявляю, – сказал он, – пятно на репутации женщины, ее здесь нет и она, увы, не может защитить себя, это пятно грубо сфабриковано полицией, жаждущей скорейшего вынесения приговора. Тогда как достойный и нравственный человек, который жил в наивозможнейшей близости от покойной, не заметил никаких признаков аморального поведения соседки на протяжении трех лет, то есть тридцати шести месяцев, более чем тысячи дней!
Сэр Клевердон заявил протест: мистеру Эммонсу предоставили трибуну для допроса свидетеля, а не для выступления с речью перед присяжными.
Судья принял протест, и мистер Эммонс тотчас извинился без малейшего раскаяния.
– Присмотритесь как следует к обвиняемому, – продолжал он. – Я полагаю, вы никогда не видели его прежде.
– Я не мог бы в этом поклясться.
– Как по-вашему, у обвиняемого оригинальное лицо?
– Не знаю даже, что ответить на это, сэр.
– Не знаете? Так я вам скажу. Вы должны ответить «да» или «нет».
– Я не люблю высказывать личные суждения о лицах других людей, сэр. В конце концов, им ничего не поделать со своим лицом – так уж они родились.
Судья ответил на безмолвный призыв Эммонса стуком молотка.
– Дальнейшие изыскания в этом направлении представляются мне не особенно плодотворными, мистер Эммонс, – заметил судья.
– Я всего лишь хочу установить тот факт, что мистер Эпплкот видит обвиняемого впервые, милорд.
– Свидетель уже ответил, что не мог бы в этом поклясться. Поскольку он дает показания под присягой, мы должны принять его слова на веру. Он вполне мог видеть обвиняемого, но не помнить об этом.
– А мог и не видеть, – опрометчиво вставил Эдвин.
– Извините? – Теперь уже и судья начинал терять терпение. Уста его сжались, будто на них наложили швы.
– Понимаете, милорд, – объяснил Эдвин. – Я мог видеть лицо мистера Эхоу в автобусе или на улице. Оно мне, безусловно, кажется очень знакомым, но, может быть, именно потому, что я где-то видел кого-то чрезвычайно на него похожего.
– Мы здесь не для того, чтобы проверять вашу память на лица, – ядовито заметил судья. – Возможно, с разрешения мистера Эммонса, мне будет дозволено вас спросить: видели ли вы когда-нибудь, как обвиняемый входил в квартиру покойной?
– Может, и видел, насколько могу судить.
– А может, и нет. Очень хорошо, продолжайте, – пробормотал судья, тяжко вздохнув. – Будем считать, что нет.
– Видите ли…
– Хватит! – сказал судья. – Мы попусту тратим время.
– Вы когда-либо разговаривали с миссис Сидни? – возобновил допрос мистер Эммонс.
– Да, сэр. Но дальше «доброго утра» и «здравствуйте» наш разговор не заходил.
– Могли бы вы описать ее как приятную особу?
– Да, сэр. Очень приятную. И разговаривала учтиво. Возможно, ее речь и была несколько вульгарной, но не мне судить об этом.
– Как может человек разговаривать одновременно и вульгарно и учтиво? – резко бросил судья.
– Это действительно трудно, я допускаю, сэр. Но мне не хотелось бы дурно отзываться о людях. Это не в моих правилах.
– Возьмите себе лучше за правило отвечать на все наши вопросы, а не изощряться здесь в любезностях. Итак, она, по-вашему, говорила учтиво или вульгарно?
Судья ненавидел серый цвет с такою же силой, как любил черный и белый.
– Я бы сказал, учтиво.
– Очень хорошо. Продолжайте.
– Но с оттенком вульгарности.
Судья всплеснул руками.
– Видите ли, она, я думаю, ничего не могла с этим поделать, – поспешно добавил Эдвин.
– Не было ли в ее облике каких-либо черт, которые ассоциировались бы у вас с ее предполагаемой профессией? – спросил мистер Эммонс. – Ни перебора по части косметики или духов, ни высоких каблуков, черных чулок, чего-нибудь еще в этом роде?
– Она пользовалась очень крепкими духами, сэр, их запах чувствовался даже у меня наверху.
– Вы хотите сказать, что запах ее духов проникал сквозь перекрытия и ковры?
– О да, сэр, и вызывал у меня головную боль. Я ей раз или два жаловался на это, самым вежливым образом.
– Вы высказывали свои жалобы устно?
– Нет. Каждый раз, сойдя вниз, я слышал через дверь, что она не одна. А когда у нее не было гостей, она уходила из дому.
– Вы хотите сказать, что подслушивали под дверью?
– О нет, сэр, просто голоса всегда были слышны еще на лестнице.
– И вы подслушивали эти разговоры на лестнице?
– Нет, сэр, я их слышал, но никогда не прислушивался к ним. Это было бы неприлично. Да и не всегда слышались разговоры. Иногда – просто звуки радио или передвигаемой мебели.
– Понятно. – Эммонс прочистил горло. – Как же вы высказывали свои жалобы, если не делали этого устно?
– Я писал записки, которые подсовывал ей под дверь.
– Вы когда-либо получали на них ответ?
– Никогда. Если не считать… – Эдвин запнулся.
– Продолжайте.
– Однажды дверь распахнулась, как раз когда я подсовывал под нее записку.
– Кто же ее открыл?
– Джентльмен.
– Джентльмен? Как он был одет?
– На нем была нижняя рубашка.
– И что еще?
– И все.
– Вы хотите заявить суду, – теперь запинался мистер Эммонс, – что дверь квартиры миссис Сидни открыл человек, одетый в одну лишь нижнюю рубашку?
– Возможно, на нем были еще и носки, я не помню.
– У меня больше нет вопросов.
Поднялся сэр Клевердон, выгнув брови триумфальными арками.
– С вашего разрешения, милорд, мне хотелось бы задать свидетелю еще несколько вопросов.
– Надеюсь, не очень много. Приступайте.
– Вы запомнили лицо того человека, или джентльмена, если вам так больше нравится? Узнали бы вы его при встрече?
– Он, пожалуй, был среднего роста, темноволосый, с чистой кожей.
– Есть ли сходство между ним и обвиняемым?
– Да, сейчас, когда вы это сказали, я нахожу большое сходство между ними, хотя и не мог бы поклясться, что это он.
Слова Эдвина вызвали возбуждение в зале, и Эхоу посмотрел на него с откровенной ненавистью.
– Что же вам сказал тот человек?
– Я не понял его слов, но звучали они так… – И Эдвин произнес два слова, которые никогда не употребляются в обществе.
В зале послышался изумленный вздох, какая-то девушка хихикнула, почтенный господин выкрикнул что-то неразборчивое, а судья призвал всех к порядку.
– Отсюда ясно, к какой утонченной публике принадлежали друзья вашей учтивой соседки, – заметил сэр Клевердон.
– Но что означают эти слова? – спросил с болью в сердце Эдвин.
– Ничего не означают, – ответил сэр Клевердон, но, при всей их популярности в рядах вооруженных сил, я не советовал бы вам украшать ими свою речь в цивильном обществе. – И добавил, чтобы помочь Эдвину оправиться от шока: – Это один из способов сказать: «Будьте любезны удалиться». (Смех в зале.)
Когда, наконец, тишина была восстановлена, сэр Клевердон задал следующий вопрос:
– Когда это произошло?
– Около одиннадцати часов утра.
– Но когда именно?
– Ах да… – Эдвин еще не совсем пришел в себя. – Утром того дня, когда произошло убийство.
Зал оцепенел. Эхоу, водитель грузовика, давал показания перед Эдвином и охотно признал, что поддерживал с миссис Сидни мимолетное знакомство, но заявил, что в день убийства с девяти часов находился у сестры в Айлингтоне. Сестра подтвердила алиби.
– Вы уверены? – спросил Эдвина сэр Клевердон. Седьмого июля?
– Я не помню даты, но это было именно в тот день. Я как раз шел на работу.
– Когда вы уходите на работу?
– Около одиннадцати.
– Разве вы не знаете точно, когда уходите?
– Около одиннадцати.
– Вы хотите заявить суду, что не знаете точно, в котором часу уходите на работу?
Эдвин начал запинаться. Это была последняя капля.
– Разве люди обязаны знать точное время, когда они уходят на работу?
– Да, – отрезал сэр Клевердон.
Неужто он один такой в целом мире – урод, не похожий на всех? И кролики никогда не смогут разделить с ним это ужасное испытание. Сколько еще сможет он выстоять в этой кошмарной комнате, которая, кажется, битком набита людьми, досконально знающими, что и в котором часу делали они сами и даже что и когда должны делать другие.
– Около одиннадцати, – услышал он собственный голос.
– К которому часу вы должны приходить в Би-би-си?
– К одиннадцати.
– Вы хотите сказать, что уходите из дому около одиннадцати, чтобы к тому же часу быть на службе, пройдя чуть не полгорода?
– В тот день я опоздал.
– Когда вы пришли на работу?
– Где-то после одиннадцати.
– Насколько позже одиннадцати?
– Где-то в одиннадцать десять… одиннадцать пятнадцать.
– Сколько времени отнимает у вас дорога от дома до Би-би-си?
– Около двадцати минут.
– Значит, будет логично предположить, что вы покинули дом между десятью пятьюдесятью пятью и десятью пятьюдесятью?
– Я так полагаю.
– Почему же вы не сказали мне это с самого начала?
– Почему? – выпалил Эдвин. – Потому что я поклялся говорить правду и ничего, кроме правды, и с моей стороны присяга эта была ошибкой.
– Что-что? – переспросил судья.
– Я не знаю правды! – вскричал Эдвин, широко раскрыв глаза. – Понимаю, я должен точно знать все, но я не знаю! Не знаю, в котором часу я покинул дом, да если б и знал минута в минуту, все равно не узнал бы с точностью до секунды, а если я не могу рассказать вам все до мельчайших подробностей, значит, не сумею сказать правду.
– Говорите громче! – приказал судья.
Странно, Эдвину казалось, будто он кричит во весь голос. А оказывается, он все это бормотал себе под нос. Закрыв глаза, он резко замотал головой из стороны в сторону, но, открыв глаза снова, лучше видеть не стал.
Сэр Клевердон впился в него взглядом – сущий орел. Судья гриф, а мистер Эммонс – крот.
– Во всяком случае, вы покинули дом утром после половины одиннадцатого?
– Должно быть, так.
– Вы возвращались домой до семи вечера?
– Думаю, что да.
– Думаете, что да?
– Пожалуйста, – взмолился Эдвин, – нельзя ли помедленнее?
– Говорите громче, – напомнил судья.
Нечеловеческим усилием воли Эдвин взял себя в руки.
– Передача выходит в эфир в три пятнадцать, – сказал он. Ровно в три пятнадцать. И кончается в три сорок пять.
– Что вы делали после окончания передачи?
– Вернулся домой выпить чаю.
– Прямо домой?
– Да.
– Итак, мы можем допустить, что вы вернулись домой между четырьмя и четырьмя пятнадцатью?
– Полагаю, что так.
– В каком смысле «полагаете»? Это ведь очевидно, не правда ли?
– Если вы так считаете, сэр.
– Да, я так считаю. Долго вы оставались дома?
– Достаточно долго, чтобы заварить чай и съесть лепешку. Я намазал ее маргарином и малиновым вареньем. Затем я помыл посуду, вытер ее, убрал в буфет и пошел в зоопарк.
– Все это, должно быть, заняло еще четверть часа?
– Я не знаю.
– Вы, наверно, на редкость неторопливый едок?
– Я не знаю.
– Просто невероятно, что находятся люди, ухитряющиеся пройти по жизни, не имея ни малейшего представления, что, когда и как именно они делают. Попрошу вас сосредоточиться, если можете. Вернувшись домой выпить чаю, не обнаружили ли вы какие-либо признаки продолжавшегося присутствия этого человека в квартире миссис Сидни?
– Я слышал голоса.
– Голоса?
– Кричал мужчина. Играло радио, передавали танцевальную музыку. Потом, судя по звуку, разбилось стекло.
– Вы опознали тот же голос, который бросил вам в лицо грязное ругательство?
– Не могу сказать. Может, тот, а может – и нет.
– Вы разобрали какие-либо слова, произнесенные этим голосом?
– Да. Нет, я не смею произнести их вслух, боюсь, они окажутся неприличными.
– Я приказываю вам рассказать нам, что вы услышали, вмешался судья, наклонясь вперед, – и громогласно.
– Я услыхал нечто вроде: «Только пикни – а может, „пискни“? – и я из тебя отбивную сделаю!» Да, нечто в этом роде.
– Говорил мужчина?
– Да, а это что-то совсем ужасное? Я и запомнил все, потому что ничего не понял.
– Вы слышали ее голос?
– Нет, только ее смех. Я все время слышал ее смех, вплоть до самого ухода.
– А что вы подумали, услыхав звон бьющегося стекла?
– Наверно, решил я, кто-то уронил стакан.
– Ничего более бурного вы не заподозрили? Не прозвучало ли это так, будто стакан скорее швырнули, а не уронили?
– Какой в этом смысл?
– Если стакан швырнуть с достаточной силой, можно поранить человека, в которого целишься.
– Никогда не слыхал, чтобы кто-нибудь поступал так.
– Говорите громче, – сказал судья.
– А когда вы отправились в зоопарк, – голос сэра Клевердона звучал очень настойчиво, – вы не заметили никакого транспортного средства, стоявшего у дома?
– Я не помню.
– Шестиколесный грузовик?
– Я не знаю.
– Вы вообще не заметили никакой машины?
– О, я припоминаю, какие-то мальчишки играли на улице в крикет. Мяч закатился под машину, и один мальчик полез доставать его из-под колес. Я сказал ему, что это опасно и надо быть поосторожнее, потом заглянул в кабину удостовериться, что там нет водителя.
– Сколько лет было этому мальчику?
– Лет десять, двенадцать, а может – четырнадцать. Я не очень хорошо различаю возраст детей.
– Если он играл в крикет, ему, вероятно, было больше шести.
– О, думаю, так, ведь он курил.
– Курил? Вы сказали, там была машина. Сумеет ли мальчик в том возрасте, когда уже курят, залезть без труда под современный легковой автомобиль?
– Нет, пожалуй, эта машина была побольше легкового автомобиля.
– Вам пришлось нагнуться, чтоб заглянуть в кабину?
– Напротив, мне пришлось встать на цыпочки.
– На цыпочки? Если только это не был лимузин, выпущенный до тысяча девятьсот десятого года, полагаю, вы видели грузовик серый грузовик марки «Лейланд» и, возможно, с белой надписью на дверце: «Братья Хискокс, Хэмел Хэмпстед»?
Эммонс выразил протест против формы, в которой был задан вопрос. Сэр Клевердон снял вопрос, но никто не мог отрицать, что он уже успел задать его.
– Я кое-что припоминаю об этом, – по собственной инициативе заявил Эдвин, потирая лоб.
Эхоу заметно напрягся.
– Говорите громче, – распорядился судья.
– Помню… там была картинка… похоже, переводная… юная дама в весьма нескромном купальном костюме… с цветным мячом в руках… Картинка была наклеена на стекло, через которое водитель видит дорогу… лобовое стекло, так, кажется? Я еще, помню, удивился, как полиция допускает нечто подобное, ведь картинка эта закрывает водителю обзор и наводит на непристойные мысли.
Хотя как улика все это выглядело не очень убедительно, Эхоу решил, наверно, что угодил в ловушку, и, будучи человеком грубым и несдержанным, вскочил и разразился в адрес Эдвина отвратительной бранью, которую тот, к счастью, не понял.
Сэр Клевердон выразительным жестом бросил на стол свои бумаги.
– У меня больше нет вопросов, – пробормотал Эммонс. Судья вперил взгляд в Эдвина и произнес голосом, скрипевшим как палая осенняя листва под подошвами башмаков:
– Если вам когда-нибудь еще случится давать показания в суде, настоятельно рекомендую вам проявить большую наблюдательность, а также излагать свои мысли более связно и членораздельно. Сегодня вы сначала обрисовали покойную в розовых тонах, как совершенно безобидную особу, но затем, в процессе перекрестного допроса, дали столь противоположное описание ее характера, что трудно не заподозрить вас в заведомом намерении исказить истину с самого начала. Я не думаю, что это так, поскольку очевидно: вы человек, не привыкший давать показания в суде, и искренне верите, будто каждый имеет право на истолкование сомнений в его пользу. Но одно дело толкование сомнений и совсем другое – абсолютная слепота к фактам. Она приводит к даче показаний, чреватых судебной ошибкой, если они не будут подвергнуты анализу самыми строгими методами, принятыми в системе нашего судопроизводства. Я призываю вас подумать как следует над моими словами, ибо ваши сегодняшние показания были самыми путаными и самыми нелогичными из всех, какие мне довелось выслушать за время работы в суде. Прошу следующего свидетеля!
Эдвин, конечно же, не был главным свидетелем. Сестра Эхоу, не выдержав повторного допроса, призналась, что алиби подсудимого было вымышленным. Грузовик опоздал к месту назначения более чем на двадцать четыре часа, а полиция обнаружила письма и отпечатки пальцев, которые в конечном счете и отправили Эхоу в тюрьму до конца дней.
Но Эхоу оказался не единственным человеком, чью дальнейшую жизнь изменил этот судебный процесс. Эдвин не мог уже возвратиться домой. Он остался в гостинице. Мучимый опасениями, он то и дело проверял, заперта ли его дверь. Купил маленькую записную книжечку и скрупулезно отмечал в ней с точностью до минуты время выхода из дома и прихода на работу. Сидя в автобусе, он пристально обшаривал глазами дорогу, высматривая что-либо подозрительное или просто достойное внимания. Он стал чрезмерно наблюдателен, в его поведении появилась непонятная резкость.
На работе он приветствовал свою старую добрую знакомую мисс Олсоп, говоря ей вещи, которых никогда не говорил раньше:
– Доброе утро, мисс Олсоп, вы, как я замечаю, сегодня в зеленом. Это зеленый твид, не так ли? И камея с женским профилем времен короля Георга. Туфли? Коричневые башмаки. Чулки из крученой пряжи. Благодарю вас. Пока что у меня все. И Эдвин заносил все эти подробности в записную книжку. Той же странной процедуре Эдвин подвергал и мисс Батлер, а иногда он неожиданно переставал петь посреди передачи, и не потому, что забывал слова, а потому, что замечал вдруг – положение минутной стрелки часов на стене студии не совпадает со стрелкой его ручных часов. И только в роли кролика Зигфрида он оставался таким, каким был прежде – мягким, чудаковатым и чуточку трагичным.
Мисс Батлер героически пыталась понять, что с ним происходит.
– Вы больше не ходите в зоопарк, как раньше? – сердечно спросила она.
В глазах Эдвина появилось лукавое выражение.
– Нет, – ответил он, – не хожу. Ведь животные не умеют говорить, и, если там со мной что-нибудь случится, они не смогут давать показания.
– Но что там может случиться с вами?
– Убийство, – не моргнув глазом ответил Эдвин.
– Убийство? Кому понадобится убивать вас?
– В Лондоне миллионы людей, – уклончиво ответил Эдвин. – Но это не сойдет им с рук, теперь уж никак не сойдет. Вам могу рассказать: когда я прихожу вечером домой, я запираю дверь и пишу на листе бумаги, кто я и чем занимаюсь, адресую письмо «Тому, для кого это представит интерес», и прячу его под матрас. В этом письме я перечисляю все свои передвижения за день, всех собеседников и излагаю содержание всех разговоров с ними. Нынче вечером я упомяну в нем и вас, мисс Батлер, и наш разговор, Эдвин посмотрел на часы, – который состоялся в шестнадцать часов восемь минут.
– Но зачем вам это, мистер Эпплкот? – спросила мисс Батлер, начиная испытывать острое беспокойство.
– Чтобы быть готовым к даче свидетельских показаний, мисс Батлер. Не знаю, доводилось ли вам давать показания в суде, но они должны звучать ясно и внятно. Уж не знаю, заметили ли вы, я приучаю себя говорить более громким голосом.
– Это заметили звукооператоры. Вы создаете им немало затруднений.
Эдвин рассмеялся.
– А знаете, почему я прячу письма под матрас? Полиция обязательно их обнаружит, но ни у одного убийцы не хватит сообразительности туда заглянуть. – Он как-то неуверенно нахмурился. – А вдруг хватит? Пожалуй, надо подыскать другое место.
Отдел детских передач расстался с Эдвином Эпплкотом с неподдельным сожалением. Но слишком уж он рассеянно исполнял детские песенки, и поведение его вызывало все большее и большее беспокойство. Не сознавая жестокого смысла своего подарка, коллеги преподнесли ему на прощание настольные часы с красиво выгравированной надписью. Ни одни часы не способны долго показывать абсолютно точное время, и поэтому Эдвину предстояло провести немало мучительных минут, сверяя настольные часы с наручными и пытаясь определить, какие из них идут верно.
Инспектор Макглашан с большой картонной коробкой под мышкой ожидал в приемной доктора Фейндинста. Наконец доктор вошел в комнату, и они пожали друг другу руки.
– Ну как он? – спросил Макглашан.
– Он очень милый и славный человечек, – с легким австрийским акцентом ответил доктор Фейндинст. – Совершенно безобиден и не доставляет никаких хлопот, не то что некоторые другие наши пациенты – буйные параноики и прочие. Хотите навестить его?
– А можно?
– Разумеется, идите за мной.
– Можно оставить здесь коробку?
– Конечно.
Когда они шли по коридору, доктор Фейндинст сказал:
– Главная наша проблема – обеспечить ему полный покой. Он до того обостренно наблюдателен, что изнуряет себя, пытаясь заметить все происходящее вокруг и описать.
Макглашан вошел в комнату Эдвина. Шторы на окне были задернуты.
– Помните меня? Я – Макглашан.
– Конечно, помню. Немецкая овчарка.
– Что?
Эдвин был сама сердечность.
– Прошу вас, инспектор, присаживайтесь. Ну что ж, больше меня врасплох не застанете, нет. Они задернули шторы на окнах, создают мне покой, но я все равно подглядываю из-за них на улицу, когда никого нет. Я как раз подглядывал, когда вы шли по коридору. Вы едва не застигли меня, но не успели.
– Что вы поделываете? – спросил инспектор. И получил совершенно неожиданный ответ.
– Я? Сейчас расскажу вам. Встал в шесть тридцать семь, с шести тридцати семи до шести пятидесяти одной умывался, в шесть пятьдесят две почистил зубы, позавтракал вареным яйцом. Яйцо новозеландское, судя по надписи на скорлупе. Выпил чаю с одним куском сахара, съел две булочки с маслом. Завтрак продолжался ровно с семи девяти до семи двадцати одной. Читал газету «Ньюс кроникл», дополнительный выпуск, с семи тринадцати, когда я ее развернул, до семи двадцати девяти, когда я ее положил. После этого находился здесь, в своей комнате, если не считать короткой прогулки. Я вышел в десять девятнадцать и вернулся в десять сорок шесть. И было десять пятьдесят семь, когда вы вошли в комнату. Кстати, инспектор, который час на ваших?
– Ровно одиннадцать.
– Ваши часы спешат почти на целую минуту.
– О, благодарю вас, – Макглашан сделал вид, будто подводит часы.
– Послушайте, – прошептал Эдвин, – если там через дорогу будет совершено преступление, – и он показал пальцем на окно, – могу сообщить: в девять сорок одну голубой «остин»-универсал подъехал к дому восемнадцать и стоит там до сих пор. Номер «Бе Икс Ка – семьсот пятнадцать».
– Большое спасибо, – грустно ответил Макглашан, притворяясь, будто записывает номер. – Если мы его поймаем, то только благодаря вам.
Наступила неловкая пауза, во время которой Макглашан пытался гипнозом вернуть Эдвина в нормальное состояние.
– По кроликам не скучаете? – спросил он наконец.
– Нет, – ответил Эдвин, – они счастливы там, где они есть. И нет у них наших проблем.
– Может, и есть, просто мы совершенно не понимаем их языка.
– Да, возможно, и есть, – уклончиво вздохнул Эдвин.
– А по Би-би-си не скучаете?
– Нет, ведь я теперь занят по-настоящему важной работой собираю материал для свидетельских показаний.
– А по вас скучают.
– Кто?
– Дети.
– Мне не до детей сейчас. Это – взрослый мир. И здесь нельзя быть чересчур мягким, нельзя быть слепым к фактам. – Эдвин с истовым благоговением пересказывал слова судьи.
Когда Макглашан вернулся в кабинет доктора Фейндинста, тот спросил:
– Как вы его нашли?
– Будь прокляты все юристы! – злобно ответил Макглашан. Чем они только занимаются? Чтобы выстроить свои доказательства, они подберут всегда из ряда вон выходящий случай, изобилующий извращенными и из ряда вон выходящими обстоятельствами, и представляют его как обыденное и естественное событие. Почему этот маленький человечек должен знать обо всех ужасах, которые вносят в жизнь люди, воспринимающие их как нечто само собой разумеющееся? Почему мы лишаем его права оставаться наивным простаком? Законники покарали убийцу и довели свидетеля до умопомешательства. И это называется правосудием! А где же теперь те, кто сделал это? Расселись по своим клубам, обдумывая, как бы еще вставить нам, работягам, палки в колеса. А этот бедный недотепа торчит здесь, изобретая прорву свидетельских показаний, которые его никто никогда не попросит давать. Меня от этого просто тошнит!
– Вас послушать, – ухмыльнулся доктор, – так вы уже созрели, чтобы занять одну из наших палат для буйных.
– Я вам кое-что скажу, доктор, – заговорщицки наклонился к нему Макглашан. – В этом человечке есть некая изюминка; нет-нет, никакая это не блажь, да и мысль, собственно, не моя. Я узнал об этом от моей пятилетней дочки. Зашел я вчера в спальню пожелать ей спокойной ночи, а она смотрит на меня и спрашивает: «Папа, почему у кролика Зигфрида стал другой голос?» Ей-богу, доктор, я чуть было ей все не рассказал. И когда-нибудь расскажу.
– Что ж, как знать, может, год или два спустя он сможет туда вернуться.
Макглашан покачал головой.
– Вы не хуже меня знаете, что это неправда, доктор. Слишком сильную травму нанесли они ему в своем судилище. Он этого не вынесет. Если порядок вещей изменился бы, жизнь, может, и стала б ему по плечу, – вот все, что я хочу сказать.
– Мы живем в жестоком мире, инспектор, – вздохнул врач. Наши с вами профессии тому свидетельства.
– Жестоком? – переспросил Макглашан. – Нет, он грязен! Грязен! И часто те, кто выглядят самыми чистыми, и есть самые грязные. Те, кто облечены ответственностью.
Осторожно подняв свою коробку, Макглашан направился к двери. Прежде чем открыть ее, он обернулся и сказал:
– Нам жаловаться не приходится. Мы за себя постоять сумеем. – И с непонятной робостью посмотрел на свою коробку. – Я принес ему подарок, но, пожалуй, после нашего разговора лучше не отдавать его. Подарю своей дочке.
– Что это? – спросил доктор Фейндинст.
Макглашан воткнул обратно в коробку высунувшийся оттуда краешек салатного листа и сказал тихо:
– Кролик.