355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Питер Устинов » День состоит из сорока трех тысяч двухсот секунд: Рассказы » Текст книги (страница 3)
День состоит из сорока трех тысяч двухсот секунд: Рассказы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:19

Текст книги "День состоит из сорока трех тысяч двухсот секунд: Рассказы"


Автор книги: Питер Устинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

Он замолчал на минуту, разглядывая дымок от трубки.

– Проблемы начались, когда я прибыл во Францию в тридцать девятом. Мне казалось, что я очутился среди величайшего сборища кретинов, столько их сразу я еще никогда не видел. Их глупость была столь сокрушительна, что всякий раз забавляла. Солдаты только и знали, что драили свои пуговицы и с разбега кололи штыками мешки, с неистовым воплем, пугавшим их самих. Впечатление было такое, будто все обучение сводится к одному сделать людей как можно более приметными для неприятеля. Я возмущался и жаловался, но без толку. Когда фрицы перешли в наступление, мы сделали все, что было в наших силах, чтобы облегчить их задачу. И можем тешить себя мыслью, что проиграли кампанию куда более убедительно, чем немцы ее выиграли.

Эфиопия после всего этого мне понравилась – это было возвращение к войне того типа, которую я любил. Не очень большие потери, пропасть превосходнейших пейзажей и здоровая жизнь на свежем воздухе. Потом Лондон, тепличное существование, завал канцелярской работы: знай перекладывай туманно составленные бумаги из ящичка «входящие» в другой «исходящие». Я начал уже изнемогать от всего этого, когда меня послали в помощь старому Крауди Гриббеллу. Он пришел в ужас, увидев меня снова после стольких лет, но у него не хватило характера настоять на моем отчислении. Ему всегда не хватало характера, нашему Крауди. Впрочем, я чересчур щедр. Характера у него вовсе нет. И мы просидели на южном берегу паршивой речонки целых два месяца в бездействии, ожидая, когда же противник начнет отступать.

Я прекрасно понимал: фрицы блефуют. Слишком уж большую активность проявляли они на своем берегу, чтобы принять ее за чистую монету. Но старый Крауди на это клюнул. Он смертельно боялся наступления немцев. Тут его вызвали в штаб на ковер. Он вернулся, бледный от гнева.

Его всегда было очень легко обидеть, старину Крауди, чаще всего потому, что он не совсем понимал услышанное и боялся попасть впросак. Он пригласил кое-кого из нас пообедать с ним. Я помню этот обед – просто дьявольский кошмар. Кошмар в любом смысле. Крауди был преисполнен решимости не высовываться и не атаковать немцев и требовал от нас поддержки. «Черта с два я раскрою свои карты раньше бошей», [12]12
  Бош – презрительная кличка немцев, распространенная во Франции.


[Закрыть]
 – сказал он. Я взорвался, заявил, что стыжусь служить под его началом, и прибавил кучу еще менее благопристойных вещей. В разговорах с ним я всегда перегибал палку, и потому только, что иначе до него бы ничего не дошло. Вернувшись к себе в штаб бригады, я решил испробовать на фрицах один из их же собственных старых трюков. Как только рассвело, первая рота двинулась вперед на очень узком участке фронта. Солдаты шли, вымазав дочерна лица, кто в нижнем белье, кто привязав к винтовкам простыни; курили, колотили в жестянки. Я возглавлял атаку в пижаме, курил трубку и читал на ходу «Иллюстрейтед Лондон ньюс». Мы шумели, как только могли. У одного парня нашлась волынка, набрали еще четыре горна и всяких там губных гармоник. А уж кричали чертям небось тошно стало. Мы прошли сквозь позиции немцев, как нож сквозь масло, и через полчаса вступили в Сан-Мельчоре-ди-Стетто.

– А каковы были ваши потери?

– Один убитый, четверо раненых. И тут я совершил роковую ошибку. Вместо того чтобы просить поддержки у командира соседней со мной польской дивизии, я послал донесение Крауди. Он ответил, что я арестован, и приказал нам немедленно отходить, заявив: я, мол, погубил запланированную им общую операцию по взятию Сан-Мельчоре. Я ответил, что, поскольку Сан-Мельчоре уже в наших руках, надобность в таком плане отпала. Это только усугубило дело. Он обвинил меня во лжи. И последним приказом, выполненным мною в армии, стал преступный приказ об отступлении. Мы потеряли четыреста двадцать четыре человека. Вот так-то.

Олбэн помрачнел от охватившей его боли, потом улыбнулся снова.

– Вот я и сделал именно то, чего, как сам говорил, делать не хотел. Все рассказал вам. А знаете, почему я решился на это?

– Нет.

– Потому что я хорошо разбираюсь в людях. Мой рассказ цена, которую я намерен заплатить за то, чтоб побудить вас держать все это в тайне.

– Как, вы сами не хотите, чтобы я восстановил истину? – Отфорд сорвался на крик.

– Истина? Что такое истина? – Олбэн налил себе еще виски. На любом заседании всяческих ведомств, на каждой сессии парламента все прямо лезут вон из кожи, чтоб установить истину и зафиксировать ее в протоколах, а потом в них никто и не глянет.

– Пока не будет подан иск.

– Для возбуждения иска требуется истец. В данном случае его не будет. – Олбэн смерил Отфорда пронзительным взглядом и придвинул табурет ближе к креслу. Любопытно, поймете ли вы меня, – произнес он очень тихо, чуть ли не благоговейно. – Я всегда хотел детей, а у нас их никогда не было; и ничто не внушает такого почтения к жизни, как стремление дать жизнь и вместе с тем невозможность сделать это. Я понимаю, в этом мире приходится совершать определенного рода поступки и то или иное дарование ко многому обязывает нас. Я был хорошим солдатом. Не знаю, приходилось ли вам наблюдать за игрой в лаун-теннис. Мяч иногда замирает на секунду над сеткой, словно не может решить, на какую же сторону упасть. Есть солдаты, похожие на этот мяч, и я был одним из них. Они либо становятся великими военачальниками, либо их увольняют, потому что они ведут себя как великие военачальники, не имея достаточно высокого ранга, чтобы это сошло им с рук. Именно так было со мной. У меня был талант к воинской службе, и – имей я чуть больше терпения талант мой провозгласили бы военным гением. Но в глубине души я не уверен, что так уж пекся о славе, когда перестал служить на передовой; потом стал чересчур уж печься о солдатах, когда лишился права быть среди них. Меня совсем доконало то отступление – проклятое, идиотское, преступное отступление из деревни. Мы потеряли четыреста двадцать четыре человека. Солдаты падали на моих глазах как мухи. Я шел обратно к нашим позициям и надеялся получить пулю в спину. Ничего другого я не заслуживал за трусость, с которой повиновался тупоумным приказам Крауди, вместо того чтобы просто сидеть в занятой деревне и ждать, пока кто-нибудь с крупицей разума в голове и соответствующими галунами на фуражке осознает всю важность нашей победы. Но знаете, в тот момент мне больше всего хотелось махнуть на все рукой. Ведь четыреста двадцать четыре убитых – это не просто четыреста двадцать четыре жизни, загубленных ни за что ни про что, четыреста двадцать четыре так и не успевших состояться человека, четыреста двадцать четыре имени на листке бумаги. Нет, это четыреста двадцать четыре образования, четыреста двадцать четыре интеллекта, четыреста двадцать четыре мира эмоций, четыреста двадцать четыре характера, образа мысли. И – горе восьмисот сорока восьми родителей. А погибли они по одной-единственной причине – из-за антипатии ко мне Крауди Гриббелла.

– Разве это не доказывает мою правоту? – взволнованно спросил Отфорд. – Гриббелл поступил просто чудовищно, а вас вынудили взять на себя вину за преступление, совершенное человеком, присвоившим себе всю славу последующей победы.

– Значит, вы так это поняли? – тихо спросил Олбэн. Я не согласен с вами, честно говоря, потому что меня это все не волнует. Но я не могу позволить вам вновь растревожить скорбь, дремлющую в сердцах родителей этих ребят, объяснив им, что дети их запросто могли остаться в живых. Пусть уж лучше я останусь виноватым. И знаете почему? У меня достаточно широкие плечи, чтобы нести это бремя. А у Крауди – нет. Для меня эта глава закрыта. Для него – нет. Он потратит всю оставшуюся жизнь, пытаясь оправдать свои действия из боязни, как бы не выплыла наружу иная версия. А со мной, Отфорд, мои растения, и мне все безразлично. Как чудесно следить за их ростом – листья день ото дня становятся чуть больше, ростки выбиваются из-под земли, тянутся к свету, дышат. Да, это компромисс, но он приносит мне удовлетворение – удовлетворение прекрасное и трепетное. Я устал от смерти, от грязи и слез и от решений, ведущих ко всему этому. Я счастлив. А Крауди – нет. Он сидит в своем унылом клубе и только и ждет, что же случится дальше. Он не может вынести этого. Я – могу. У меня на совести груз поменьше.

– Вы хотите, чтобы я обо всем забыл, – медленно произнес Отфорд.

– Да. Я прошу вас, обещайте мне все забыть.

– Но генерал Шванц написал книгу.

– Кто ее прочтет? Да и кто прочтет книгу Крауди, если уж на то пошло? И кто прочитает ваши статьи? Только друзья, враги да горстка студентов. В масштабе истории мы не так уж важны, и вы, и я. Так забудете?

– Н-да… – Отфорду не хотелось связывать себя обещанием, хотя безмятежное спокойствие Олбэна глубоко взволновало его.

– Я расскажу вам еще кое-что о Крауди, – сказал полковник. – Год назад умерла его жена, а его единственный сын погиб во Франции в последнюю неделю войны. Крауди никогда толком не знал любви и потому не чувствует сейчас ничего, кроме пустоты, ощущения какого-то обмана. Он достаточно глуп, чтобы ожесточиться. Что ж, нельзя долго сердиться на такую несчастную старую пустышку. – Олбэн налил себе третий бокал. Я читал ваши работы, – продолжал он. – Вы хорошо пишете. У вас хлесткий, злой стиль. Вы намного моложе меня. Но в один прекрасный день вы вдруг поймете, что в каждом человеке есть нечто большее, чем замечаешь с первого взгляда. И вы добавите к написанному вами немного жалости. Вот тогда вы начнете расти, как эти цветы. У вас есть дети?

– Нет, – хмуро ответил Отфорд.

– Вам… ничто не мешает завести их, скажем, сейчас?

– Нет. Просто, пожалуй, было не до того.

– Господи! – взорвался Олбэн. – Вы даже не знаете, чего лишили себя!

– А вы знаете?

– Кому же и знать, как не бездетному родителю, решительно ответил Олбэн и улыбнулся. – И еще я знаю теперь, мы с вами понимаем друг друга, и для общего блага вы забудете обо всем, кроме моего неповиновения приказу. Солдаты – это дети, которые никогда не становятся взрослыми, Отфорд. Я сейчас становлюсь взрослым. Дайте же мне такую возможность. И, кстати сказать, станьте-ка взрослым сами, пока не поздно, пока вам не отвели еще персонального кресла в этих клубных яслях на улице Сент-Джеймс для впадающих в детство, куда престарелые младенцы приходят умирать.

Провожая Отфорда к двери, Олбэн добавил:

– Я, разумеется, не ударил в ту ночь жену. Никогда не делаю этого. Просто ломал перед вами комедию. Она замечательная женщина, моя Мадж, но до сих пор переживает, как, кажется, сейчас и вы. А я вот не переживаю, и Мадж не может мне этого простить.

– Я, по правде сказать, тоже не могу, – неловко улыбнулся в ответ Отфорд.

В машине на обратном пути Отфорд почти не разговаривал. И поскольку Джин отвратительно провела время, пытаясь вести светскую беседу с миссис Олбэн, в наступившем молчании снова начала собираться гроза.

– Куда ты направляешься? – вдруг спросила Джин.

– У меня дело в городе, – отрывисто ответил Отфорд.

– Тогда завези меня сначала домой.

– Это ненадолго.

Они не разговаривали больше, пока не доехали до улицы Сент-Джеймс, но, видя, как агрессивно Отфорд ведет машину, Джин поняла, что он расстроен.

– Если подойдет полицейский, объясни ему, что я сейчас вернусь, – сказал он, поставив машину у тротуара.

Отфорд взбежал по лестнице, перепрыгивая через ступеньки, и быстро вошел в гудящие от шепота пещеры своего клуба. Генерал сэр Краудсон Гриббелл сидел на своем обычном месте, уставившись в пустоту. Отфорд пристально глянул на него, охваченный холодной яростью. Голове своей генерал, как всегда, придал странное положение, чуть задрав ее кверху и словно ожидая, не осмелится ли невидимая муха опуститься на его чело. Иных эмоций его облик почти не выражал, если не считать смутного упрямства и уныния – неизменного следствия светского воспитания. Время от времени генерал моргал, и седые его ресницы схватывал солнечный луч. Рядом с ним никто не садился. Он был в одиночестве.

Вошел старый официант с бутылкой шампанского и поставил ее на низкий столик перед генералом.

– У вас праздник, сэр? – спросил официант, откупоривая бутылку и наливая вино в бокал.

– Да, – безучастно отвечал генерал, – день рождения сына.

Отфорд почувствовал вдруг ком в горле и бежал из клуба.

Подходя к машине, он посмотрел на сидевшую в ней жену. Она была прехорошенькая, но годы, пожалуй, чуть-чуть брали свое. А может, выражение лица стало грустнее, чем раньше, плотней сжались губы и поубавилось веселья в глазах.

Он сел за руль и улыбнулся ей.

– Дорогая, – сказал он, – я хочу получше узнать тебя.

Джин рассмеялась, правда, не очень-то счастливо.

– Не пойму, о чем это ты?

Отфорд взглянул на жену, словно видя ее впервые, и поцеловал так, будто они вовсе не были женаты.

Потом в тот же день Джон написал Хеджизу, что не будет вносить никаких изменений в статью. А еще через несколько дней, когда пришла книга генерала Шванца, он позабыл даже распечатать бандероль.

Убийцы

В каком возрасте убийце следует уходить на покой? Этот жгучий вопрос волновал мосье Амбруаза Плажо, вновь назначенного шефа бюро французской сыскной полиции Сюртэ, именуемого отделом депортации. В функции этого отдела входило обеспечение безопасности высокопоставленных иностранных гостей Франции посредством задержания всех потенциальных террористов и временной высылки их в отдаленные места. Оторвавшись от лежавшей перед ним на столе кипы документов, мосье Плажо окинул изучающим взглядом сидящего напротив человека и нахмурил чело.

– Итак, вы утверждаете, что у вас сложились весьма приятные отношения с моим предшественником, мосье Латием?

– О да, мосье. Его отставка была для нас всех тяжелым ударом.

– Для всех? Так вы не один? Сколько же вас?

– Всего шестеро. Члены Интернационала нигилистов.

– Нигилизм перестал существовать еще к концу прошлого века.

– Так кое-кто считает.

Плажо вздохнул. Слова собеседника и забавляли, и интриговали его, но, будучи примерным служакой, Плажо не мог позволить себе выказать ни малейших эмоций. Он снова пробежал глазами документы. Самый древний из них, хрупкий и пожелтевший, был датирован восемнадцатым июля тысяча девятьсот третьего года. К документу была приложена фотография преисполненного достоинства молодого человека, чья длинная шея, увенчанная головой с гривой пышных черных волос, вырастала из стоячего воротника с бабочкой, который был ему велик на несколько размеров. Звали юношу Братко Звойнич. Продолговатый нервный почерк давно скончавшегося полицейского сообщал, что Звойнич был задержан по просьбе генерального консула Черногории как подозреваемый в принадлежности к террористической организации.

Плажо быстро пролистал остальные документы в досье Звойнича. В тысяча девятьсот десятом году он был снова арестован, на этот раз под именем Бруно Сильберберга.

– Почему вы изменили фамилию на Сильберберг?

– Как, я был и Сильбербергом? Знаете, за свою жизнь я сменил столько имен, теперь и не вспомнишь толком, почему я выбирал именно то или это.

– Понятно.

Глянув поверх очков, Плажо сравнил юношу на фотографии с сидящим перед ним высохшим, сморщенным старым астматиком. Он облысел – ни прядки, ни даже тени волос. Голова его сияла точно полированная и – видно следствие какого-то несчастья застыла в самом неловком положении. Утратившая подвижность, рассеченная сзади морщинами шея и большие набрякшие веки одно из них, вздувшись, как парус, закрыло на три четверти его правый глаз – придавали старику сходство с черепахой, глубокомысленной и одновременно нелепой.

На воротнике пиджака отчетливо виден был ярлычок фирмы воротник оттопыривался сам собой, желая объять давно иссохшую плоть. Улыбка, навечно застывшая на лице, выражала не столько добродушие, сколько иронию, как бы подчеркивая: старик немногого ждет от людей; но твердые складки в уголках рта наводили на мысль, что он привык получать от людей больше, чем они готовы были ему предложить. В страстном и приторном выражении его лица проскальзывало нечто левантийское: [13]13
  Левант – традиционное название древних стран восточного Средиземноморья, жителям которых приписывалась чрезмерная утонченность и изощренность нравов.


[Закрыть]
отрешенность, причастность к истории, дремотная сонливость, сменившая годы напряженные, кипучие, презрение ко всему материальному, усталое разочарование в недолговечной суетности бытия.

Голос его, приглушенный пылью и черным табаком, звучал еле слышно. Хрупкие слова вырывались из астматических хриплых вздохов и, казалось, доносились откуда-то издалека. Плажо почувствовал невольную симпатию к посетителю – в нем было что-то настоящее.

– Напомните мне еще какие-нибудь мои псевдонимы, сказал старик неожиданно.

Плажо охотно уважил его просьбу:

– Владимир Иликов, Рене Сабуро, Вольфганг Тичи, Антал Соломон, граф Наполеон де Суси…

Услышав последний, старик разразился откровенным хохотом, который тут же перешел в болезненный кашель. Наконец он перестал кашлять и снова посмотрел на Плажо. Приступ утомил его, но в усталом взгляде проскальзывали веселые искорки.

– Аристократы мне удавались хуже всего, – просипел он. – И я никогда не мог придумать подходящего имени. Наполеон де Суси… Что за бред! Организация поручила мне внедриться в королевскую семью Саксонии и подготовить изнутри убийство одного из ее членов. В те времена мы высоко не метили. Меня, естественно, раскусили сразу. Не успел вручить визитную карточку, тут же замели и выслали. Я, понимаете ли, совсем не выглядел графом Наполеоном де Суси. Хотя, если подумать, я и представить себе не мог, как должен выглядеть граф Наполеон де Суси. – Старик посерьезнел. – Нет, лучше всего и всего опасней я становился, бывая человеком из народа.

– Опасней? – переспросил Плажо. – Однако, просматривая ваше досье, я не могу найти свидетельства хотя бы одного совершенного вами преступления. Тем более – убийства. Вас всегда арестовывали по подозрению.

– Во Франции мне никогда не везло, – вздохнул Звойнич.

– Почему же вы остались здесь? Вроде у вас тут нет никаких связей – ни родни, ни врагов.

– Я люблю Францию, – пробормотал Звойнич. – И никогда ее не покину, если только вы не выставите меня отсюда.

Плажо был невольно тронут. Он закрыл досье и закурил «Галуаз».

– Очень хорошо, – сказал он, – позвольте мне подытожить. Вынести окончательного решения я не могу, пока до конца не уясню проблему. Я принял это бюро только вчера, и вы настойчиво намекали, что я еще не разобрался во всех моих обязанностях. Это я понимаю не хуже вас. Но попробуйте поставить себя на мое место. Ко мне приходит человек восьмидесяти четырех лет…

– Восьмидесяти пяти.

– Восьмидесяти пяти, прошу прощения. У меня и в мыслях не было укорачивать вам жизнь. Итак, вы являетесь ко мне, передвигаясь с помощью двух палок, и объявляете себя неистовым и знаменитым убийцей. Поскольку человек я по натуре вежливый, я предлагаю вам сесть. Вы принимаете мое предложение с явным облегчением, ибо с трудом поднялись на четвертый этаж. Затем предъявляете мне сегодняшний утренний выпуск «Орор», в котором сообщается о предстоящем визите имама Хеджаза с целью содействовать лучшему взаимопониманию между народами Франции и его страны. Я спрашиваю вас, какая тут связь с вашим собственным визитом. Вы выражаете изумление и сообщаете, что мой предшественник мосье Латий понял бы сразу. Я стою на своем, и вы объясняете, что жизнь имама в опасности. Мне становится любопытно, и я спрашиваю, есть ли у вас информация, позволяющая сделать подобное заключение. Вы, сердобольно улыбаясь, отвечаете, что у вас может возникнуть искушение убить имама, если я не вышлю вас на неделю на Корсику. Послушайте, любезный, вы хотя бы имеете представление, где находится Хеджаз?

– Неважно, где он находится, – ответил старик. – Я – враг всех самодержцев, и народ этой несчастной страны заслуживает освобождения, где бы она ни находилась. Ни один деспот не может спать спокойно, покуда я жив.

– Скажите, – спросил Плажо, – а как поступил бы в такой ситуации мой предшественник мосье Латий?

– С ним спорить не приходилось, – отвечал Звойнич. Мосье Латий отчетливо осознавал угрозу, которую мы представляем для гостей республики. Он немедленно подписал бы приказ о высылке, и сегодня же вечером мы были бы в самолете.

– Сегодня вечером? – искренне изумился Плажо. Но ведь имам прибывает только послезавтра!

– Не тот был человек мосье Латий, чтобы рисковать, когда в деле замешаны отчаянные головы.

– Ясно. Когда вы говорите «мы», речь, я полагаю, идет о пятерых ваших коллегах.

– Да.

– И где же они, эти пятеро ваших друзей?

– Уже упаковались и готовы отправиться в путь.

– То есть?

– Узнав из утренней газеты о приезде имама, мы провели совещание, и я был направлен к вам делегатом от нашей группы.

Плажо достал карандаш:

– Не могли бы вы сообщить мне имена пятерых ваших друзей?

– Разве это необходимо? Мосье Латий…

– Мосье Латия больше здесь нет, – резко перебил его Плажо.

– Очень хорошо, – отвечал Звойнич. И назвал поименно всех пятерых представителей региональных центров Интернационала нигилистов, в том числе единственную особу женского пола мадам Перлеско, более известную в нигилистских кругах как Роза Лихтенштейн.

– Ладно, – сказал Плажо, – но дать вам ответ сегодня я не могу.

Звойнич и не пытался скрыть охватившее его раздражение.

– Завтра, – буркнул он, – может быть уже поздно.

– Что ж, нам придется пойти на риск.

Звойнич с трудом поднялся со стула. Казалось, он думал, что производит большее впечатление, воздвигшись на все свои пять футов и восемь дюймов. [14]14
  фут – мера длины, равна примерно 30,5 см; в одном футе двенадцать дюймов.


[Закрыть]

– Вы еще молоды, – мрачно объявил он. – Любого, кто в молодости достигает поста начальника управления, принято считать подающим надежды. Но собственная ваша близорукость может погубить вашу карьеру.

– Знаете, что я думаю? – ответил Плажо. – Я думаю, вам следует обратиться к врачу.

– Вот как? Не пришлось бы вам самому вскоре стать объектом внимания врачей.

– Вы угрожаете мне?

– Я угрожаю каждому, кто встает на моем пути.

Сунув под мышку жалкий чемоданчик, старик взял в каждую руку по палке и заковылял к двери.

– Вам будет небезынтересно знать, – прошептал он, что имам Хеджаза прибывает рейсом «Эр Франс» номер сто семьдесят восемь из Багдада в семь часов сорок восемь минут утра в среду. Он остановится в отеле «Рафаэль». Уезжает в Марсель в воскресенье «Голубым экспрессом». Охраняйте его хорошенько.

Старик ушел. Плажо раздраженно погасил сигарету и вызвал свою секретаршу, мадемуазель Пельбек. Она тотчас вошла в кабинет. Мадемуазель Пельбек была одной из тех преданных службе сотрудниц, без которых немыслимы французские министерства – они всегда ходят взад-вперед с какими-то бумагами и вечно что-нибудь штемпелюют. С пояса ее свисали на цепочке ножницы. Блузка, сшитая собственными руками, была настолько мешковата, что из-под нее вечно виднелась бретелька бюстгальтера, скрепленная с бретелькой комбинации гигантской булавкой. Волосы ее были рыжими, рот непрерывно дергался, брови отсутствовали напрочь.

– Вы звонили! – объявила мадемуазель Пельбек, слова ее звучали как обвинение.

Она проработала с мосье Латием восемь лет и была возмущена его уходом на пенсию.

– Мадемуазель Пельбек, – спросил Плажо, – что вам известно о человеке по фамилии Звойнич, который именует себя нигилистом?

Мадемуазель Пельбек насторожилась и ответила, тщательно обдумывая слова:

– Мне известно, что мосье Латий считал его весьма опасной личностью.

– Почему же его не депортировали, если он так опасен?

– О господи, да ведь… – вырвалось у мадемуазель Пельбек, но она тут же взяла себя в руки. – Хотя мосье Латий и считал его опасным, но все же не таким опасным, как считал себя сам Звойнич, если вы понимаете, что я имею в виду.

– Честно говоря, не понимаю. И после первой встречи я счел его безобидным чудаком.

– То есть вы не намерены отправить его на Корсику? – в ужасе спросила мадемуазель Пельбек.

– Да с какой стати?

– Видите ли, он никогда не объявляется без достаточных на то оснований. У них с мосье Латием сложились весьма необычные отношения. С давних пор, как я помню, мосье Латию даже не приходилось никогда посылать за ними. Они приходили сами, как только узнавали из газет о прибытии в Париж какого-нибудь высокого гостя. Просто удивительный пример сотрудничества между потенциальными преступниками и их потенциальными преследователями. Будь все преступники так же сознательны, как эти шестеро, самой преступности бы не стало.

– Безусловно, – сухо буркнул Плажо. – Я нахожу их абсолютно безобидными.

– Можно ли кого-нибудь из нас считать абсолютно безобидным? – спросила мадемуазель Пельбек. – Они никогда не убивали во Франции, это верно, но в Македонии у них ужасная репутация.

– Откуда вам это известно?

– Мне говорил мосье Латий.

– Никаких свидетельств тому я в досье не нашел, – хмыкнул Плажо.

– Мосье Латий не стал бы выдумывать подобные вещи. Зачем ему?

– Н-да, интересно. Вы свободны, мадемуазель Пельбек.

Она с достоинством удалилась, бормоча что-то о выскочках и неблагодарных.

Плажо глядел в окно, за которым угасал летний день. Затем позвонил коллеге из другого управления Сюртэ, и в ответ на его вопрос о приезде имама коллега сообщил, что венценосец прибывает рейсом двести шестьдесят четыре компании «Эр Франс» из Женевы в девять часов двенадцать минут утра в среду и остановится в официальной резиденции гостей президента республики. Мрачно улыбаясь, Плажо повесил трубку. Он уже был готов напрочь выбросить из головы всю эту историю, как зазвонил телефон. Коллега сообщил, что неточно информировал Плажо: имам остановится не в Елисейском дворце, а в отеле «Рафаэль».

Плажо выругался.

– Но скажите, – спросил он, – имам действительно прибывает из Женевы, а не из Багдада?

– Информацию о его прилете я дал вам совершенно точную.

– Куда же направится имам из Парижа?

– В Монте-Карло.

– А не в Марсель?

– Нет, нет, Монте-Карло. Цель визита имама во Францию улучшить жизнь своего угнетенного народа, но сам он несметно богат и обожает азартные игры.

Плажо улыбнулся.

– Я полагаю, – добавил он, – имам летит до Ниццы самолетом, а далее проследует автомобилем.

– Нет, – отвечал голос в трубке. – Ему заказаны места на «Голубой экспресс», которым он и проделает весь путь.

– Вот как? Спасибо. – Плажо повесил трубку и задумался.

Два из сообщенных стариком фактов подтвердились, два – нет. Долг полицейского – подозревать. И тем не менее всегда легче подозревать того, кто старается отвести от себя подозрение, чем другого, пытающегося его на себя навлечь. Какой будет ужас, если имам и в самом деле погибнет, разорванный в клочья традиционным букетом цветов, таившим в благоуханной сердцевине своей адскую машину. Случись такое, на совести Плажо останется несмываемое пятно, он никогда больше не сможет смотреть в глаза мадемуазель Пельбек, это уж точно. Чертов Звойнич! При всей его неуклюжести знал, что делает, – вон какие сомнения посеял. Умудрился показать себя чуть-чуть чересчур зловещим, как раз чтобы не выглядеть смешным, и недостаточно смешным, чтоб показаться безобидным. Плажо потребовал досье людей, которых Звойнич указал как сообщников. Досье оказались на удивление однообразными. У каждого куча кличек.

Быстро проделав кое-какие подсчеты в своем блокноте, он пришел к примечательному выводу: общий их возраст достигал пятисот восьми лет. Самым младшим был Иегуда Ахрон – семьдесят девять лет, девяностодвухлетняя мадам Перлеско оказалась старейшей.

Ситуация представлялась Плажо все более тревожной и… абсурдной. Оставался единственный ключ к загадке – Латий. Плажо нашел номер его домашнего телефона в записной книжке.

– Алло, мосье Латий дома? – спросил он.

– Кто его спрашивает? – Женский голос в трубке звучал неуверенно.

– Амбруаз Плажо. Это мадам Латий?

– Да.

– Видите ли, мадам, я – Плажо, преемник вашего мужа. Вы, может быть, помните меня по маленькой позавчерашней вечеринке, когда отмечали уход вашего супруга на пенсию. На меня пал выбор вручить ему чернильницу с памятной надписью.

– Разумеется, я вас помню, мосье. Чернильницу я поставила на каминную доску. Она очень красива, как и ваша речь.

– Я льщу себя мыслью, что не лишен дара слова. Ваш муж дома, мадам?

– Одну секунду.

К телефону подошел мосье Латий.

– Привет, Плажо. Как дела на службе, старина?

– Я из-за них и звоню, Латий. Есть у меня вопрос, ответить на него можете только вы. Не найдется ли у вас минута встретиться со мной.

– А по телефону сказать не можете?

– Нет.

После небольшой паузы Латий ответил:

– Хорошо. Раз уж вы так настаиваете, приезжайте прямо сейчас.

– Спасибо, – ответил Плажо, сразу почувствовав себя более уверенно.

Плажо не был женат, но имел любовницу, которая вполне могла бы считаться и женой, поскольку безупречной верности ей он не хранил. Как раз сегодня был день ее рождения. Плажо позвонил ей.

– Анник, – сказал он ей своим самым солидным голосом, – я задержусь – на три четверти часа. Что? Ты уже одета и готова выходить? Вот и прекрасно, когда я к тебе приеду, мне не придется ждать.

Надев щегольскую черную шляпу, Плажо покинул кабинет.

– Извините за беспорядок, дорогой Плажо, – сказал мосье Латий, входя в скромную гостиную, – но завтра утром мы уезжаем в Динар.

Выглядел Латий весьма живописно: растрепанная грива седых волос, крошечная эспаньолка, водянисто-голубые глаза – с виду скорее художник, чем чиновник. В присутствии столь красочной личности подтянутый, аккуратный, педантичный Плажо чувствовал себя неловко.

– Я понимаю, как вы должны быть заняты. Задержу вас буквально на минуту, перейду прямо к делу. Я по поводу некоего Звойнича.

Сразу утратив свою жизнерадостность, мосье Латий тяжело опустился в кресло.

– Да, – сказал он, – о нем-то, боялся я, вы меня и спросите. Как только я развернул утреннюю газету и узнал, что завтра прибывает имам Хеджаза, весь день был для меня испорчен. Ожидая самого худшего, я стал нервничать и беспокоиться. И надеялся уехать прежде, чем разразится гроза.

Плажо тоже сел.

– Но в чем же тайна? – спросил он. – Либо этот человек опасен, либо нет. Казалось бы, такой вопрос относительно легко разрешим.

– Дело далеко не простое, – грустно ответил Латий. Знаете, я сейчас себя чувствую как главный кассир банка, которому все доверяли, а он вдруг растратил миллионы.

– Почему же у вас такое чувство? – строго спросил Плажо.

– Потому… Потому, что я так никогда и не смог додуматься: опасны эти престарелые анархисты или нет. В конце концов, не в силах выносить и дальше это состояние неопределенности, я решил свои сомнения в их пользу.

– Вы хотите сказать, что удовлетворили их просьбу об отправке на Корсику без должных на то причин?

– Совершенно верно.

Плажо стал очень чопорен и самоуверен.

– Вы отдаете себе отчет, Латий, что эти ваши капризы оплачивались из кармана налогоплательщика?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю