355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Питер Страуб » Голубая роза. Том 2 » Текст книги (страница 84)
Голубая роза. Том 2
  • Текст добавлен: 3 марта 2018, 13:00

Текст книги "Голубая роза. Том 2"


Автор книги: Питер Страуб


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 84 (всего у книги 94 страниц)

Голод: введение

И вот, на голой, освещенной солнцем сцене ты вдруг испытываешь лютый голод...

Джон Эшбери. «Фауст»

«Hunger, An Introduction», перевод К. Киракозова

Я уже заготовил достойное первое предложение, и стоит мне успокоиться и мало-помалу привыкнуть к тому, что мы поменялись привычными ролями, ваш покорный слуга обязательно доставит вам удовольствие. О'кей. Исполняю обещанное. «Учитывая то, что рано или поздно все мы обязательно умрем, люди крайне мало знают о призраках». Это, надеюсь, ясно? Любой человек на свете, будь он святой или дерьмо, рано или поздно станет призраком, но ни один из них, то есть я имею в виду из вас, не знает о призраках самого главного. Почти все из того, что пишется или рассказывается о данном предмете – прошу меня извинить, – полная чушь. Более того, это просто отвратительно. Поверьте, я говорю так от чистого сердца и, более того, настаиваю: это действительно отвратительно. И, чтобы расставить вещи по своим местам, требуется наличие хотя бы капельки самого обычного, повседневного здравого смысла, хотя, по правде сказать, здравый смысл – штука такая, о которой все только говорят.

Ну вот, теперь я понимаю, что нажал на курок несколько преждевременно, поскольку второе заготовленное мною предложение было следующим: В действительности ничто из когда-либо написанного о призраках даже и отдаленно не напоминает правду. Третье же предложение, после которого я намерен скомкать свою жалкую писанину и, отправив ее в корзину, наконец начать писать совершенно искренне, было бы: Очень многим из нас эта проблема до сих пор не дает покоя.

Поскольку! Нашим самым распространенным представлением о призраках – так сказать, дедушкой всех людских представлений о них – является самое распространенное представление, ну вроде как взрослый, отвечающий на вопрос ребенка, он качает головой, усмехается, прищурившись, пристально смотрит на тебя так, словно спрашивает: ты что, серьезно? Ведь любой дурак знает, что никаких призраков не бывает.

Это заблуждение.

Очень жаль.

Я уверен, вы чувствовали бы себя куда лучше, в конце концов заставив себя уверовать в то, что любое упоминание о встречах с существами, когда-то жившими, а более не существующими, являются вымыслом. И не важно, сколько людей утверждает, что встречали одну и ту же женщину в черном, прохаживающуюся перед окном, из которого в 1892 году горничная Этель Кэрроуэй выбросила новорожденного младенца, чьим отцом был некий морской волк по имени капитан Старбак, множество народу с готовностью поклялось бы, что своими глазами видело тень бедняжки Этель, мелькающую за окном. Это ничего не значит, поскольку есть не что иное, как разновидность массовой истерии. Люди просто видели колышущуюся на сквозняке занавеску, а прочее попросту домыслили. Им хочется убедить вас, что они очень интересные люди. Надо быть полным идиотом, чтобы клюнуть на такую приманку. Все же отлично представляют, что случается с людьми после смерти, и, самое главное, все знают, что никто не превращается ни в каких там призраков. В момент смерти люди (а): покидают этот и все прочие возможные планы, позволяя своим телам покинуть мир менее чистым и куда более продолжительным способом; или (в): покидают свой старый жалкий мешок костей, и бессмертная их составляющая радостно устремляется в небеса или с отчаянным воплем низвергается в преисподнюю, обреченная на вечные муки; или (с): вытряхиваются из одного мешка и, совершив несколько оборотов в небесных сферах, возрождаются в другом, чуть более свежем, начиная таким образом всю историю заново. Разве не такова в общем и целом обычная схема? Смерть, расплата за грехи, или вознаграждение за добродетель, или возрождение. Лично с моей точки зрения наиболее предпочтительным явился бы вариант (а) – спокойный, чистый уход из жизни.

Теперь мы подходим к одной из моих личных страшилок, напоминающих о моем прежнем боссе Гарольде Макнейре, который просто обожал громкие слова. Однажды он заявил: Для меня самое страшное – бесчестье! В другой раз он употребил слово лихоимство. Лихоимство, по его мнению, тоже было одним из проклятий рода человеческого. По мнению мистера Гарольда Макнейра, у них со спасителем были собственные отношения, и в результате был твердо уверен в том, что его ждет: после достойного и безболезненного ухода из жизни на своей большой кровати в квартире на третьем этаже ему предстоит экскурсия в рай. В этом, как я уже говорил, он был совершенно уверен. Может, конечно, время от времени ему в голову и закрадывалась мысль, что мерзкий, жадный, злобный хорек, подобный ему, протискиваясь в райские врата, встретится с определенными трудностями? Независимо от того, сколько воскресений подряд он будет напяливать свой лучший костюм и тащиться в церковь на Аберкромби-роуд, чтобы нудить там гимны и кивать в такт словам проповеди? Да, вполне возможно, что у Гарольда Макнейра было много причин для сомнений, в чем он и сам себе порой признавался. Когда же дошло до дела, когда пришлось отдавать концы по-настоящему, отдавал он их отнюдь не спокойно. Напротив, уходил из жизни, обливаясь предсмертным потом, с проклятиями, пытаясь прикрыть голову от раз за разом обрушивающегося молотка, во что бы то ни стало стараясь избежать смерти, поскольку ему вовсе не улыбалось превратиться в безжизненный кусок бекона. И если бы его попросили высказать свое мнение по поводу призраков, этот индюк надутый, владелец большого магазина, небось медленно бы кивнул, пожевал нижнюю губу, основательно подумал и заметил, что...

Ладно, на самом деле я никогда и не слышал мнения моего бывшего босса насчет призраков, несмотря на множество наших с ним более чем продолжительных и скучных бесед. Гарольд Макнейр рассказывал мне о множестве вещей, о проклятиях рода человеческого, которыми являются бесчестность и казнокрадство, о еще больших проклятиях рода человеческого, включая сексуальные отношения между лицами, не достигшими возраста девятнадцати или двадцати лет, о евреях, неграх и католиках, о несварении желудка, о клиентах, которые отнимают у продавца пятнадцать минут, а потом уходят, так ничего и не купив, о покупателях, вернее, покупательницах, которые так и норовят вернуть вам нижнее белье, причем уже изрядно поношенное, о тесной обуви, гнилой картошке, собаках всех пород без исключения, о громкой музыке, о людях вообще, от Калифорнии аж до самого Нью-Йорка, о слишком мелком шрифте, о бородавках и расширении вен, о кистах и прыщах, о длинных волосах, яйцеголовых умниках, профессоришках, либералах и парочках, которые держатся за руки на людях. У него было столько соображений по этим и множеству других вызывающих его неодобрение вопросам, что он так ни разу и не дошел до описания собственной концепции загробной жизни, даже брызгая слюной, визжа и выкатывая глаза, когда молоток выискивал самое уязвимое место на его малюсенькой деревянной башке. И тем не менее я знаю, что сказал бы мистер Макнейр.

Хотя призраки скорее всего и не могут не существовать, их по крайней мере хоть не очень много.

Снова ошибка! При таком взгляде на вещи совершенно не учитываются различия между Призраками Зримыми, вроде бедняжки Этель Кэрроуэй, которая выбросила младенца из окна четвертого этажа отеля «Элефант», и Незримыми, а не принимать в расчет таковой разницы – это все равно что делать вид, будто не существует разницы между Живыми Людьми Зримыми, вроде мистера Гарольда Макнейра, и Живыми Людьми Незримыми вроде меня, несмотря на все, чем я был в свое время, не говоря уже практически обо всех прочих. Большинство людей для остальных, очевидно, ничуть не хуже, чем заголовки на первой газетной полосе.

Я всей душой жажду рассказать вам, что вижу, я просто горю желанием описать весь видимый мир таким, каким он видится мне отсюда, от большого куста азалии на лужайке перед домом моего заклятого врага на Тюльпановой аллее, место, где я появляюсь каждый день именно в это время. Это сразу решило бы вопрос о количестве. Но перед тем как рассказать о том, что я вижу, мне, видимо, следует представиться.

Фрэнсис Т. Вордвелл, так меня величают, Фрэнк Вордвелл по жизни и старина Фрэнк, каким я сам себя воспринимаю, особенно когда задумываюсь о третьем совершенно ложном представлении людей о призраках. Поэтому, наверное, лучше сразу разобраться с ним и лишь потом продолжать. Это третье представление, будто Призраки, становятся призраками, потому что они несчастны. Слишком уж многие верят, что любой блуждающий дух является жертвой какой-либо старинной душещипательной истории, вот почему людям кажется, будто Этель снова и снова мелькает за тем окном.

Спросите себя сами, разве бывает что-нибудь так просто, даже в том, что вы называете жизнью? Разве все преступники сидят в тюрьме? Разве все невиновные на свободе? И если цена несчастья – несчастье, то какова же цена счастья? И чем вы платите за него, друзья: звонкой монетой, потом или бессонными ночами?

* * *

Хотя на протяжении всей моей молодости меня поддерживало обладание совершенно замечательной тайной, принадлежавшей исключительно мне одному, знавал я и деньги, и пот, и то, что поэты называют Белыми Ночами. Родившийся в небогатой семье, Фрэнсис Вордвелл, для приятелей просто Фрэнк, сын родителей, пребывающих на самом-самом обтрепанном краю нижней прослойки среднего класса. Мы были городской беднотой (то есть попросту бедняками из нижней прослойки среднего класса), а не сельскими бедняками, и в душе я глубоко уверен, что сельские пейзажи, которых я был лишен в детстве, обогатили бы мою ребяческую душу внутренним содержанием, которого мне так не хватало. (Прошу отметить, это первое обращение к теме голода, и мы к ней еще вернемся в надлежащее время.) Разве Природа не лучший друг и наставник для любознательного ребенка? Разве не она предлагает неиссякаемый источник чего-то вроде духовного питания развивающемуся мальчишке? Специалисты утверждают, что так оно и есть, во всяком случае, я где-то это слышал, и еще я припоминаю нечто похожее из прочитанных мной в то время книг, которые всегда опережали то, что следовало читать по программе. (Я читал книги на уровне колледжа, еще когда пешком под стол ходил.) Все старые поэты считали Природу лучшим из учителей. Как бы там ни было, отделенный от мудрого друга Природы стенами городских домов, я вынужден был питать свой детский ум куда более мрачными реалиями жизни, такими, как кирпич, колючая проволока и разноцветные масляные разводы на асфальте. И то, что я столь многого добился, является доказательством недюжинных сил моей души. Особенно учитывая, что я был лишен возможности бродить среди дубрав и коровьих лепешек, наперстянок, вереска, тигровых лилий, вербейника и ястребинки на сельских просторах; жаворонки и дрозды не составляли мне компанию, и там, откуда я родом, и слыхом не слыхивали про соловьев. Я, конечно, бродил, когда выпадал счастливый случай, но выражалось это обычно лишь в том, что мне приходилось сломя голову улепетывать от длинноносого, красноглазого, вечно глупо ухмыляющегося Плохиша Тевтобурга по загаженным городским улицам мимо пивных и гостиничек, а полосатые багряно-золотые закаты мне заменяли неоновые рекламы. Городской воздух, будь вам понятно, свежим тоже назвать трудно. Все недомашние животные относились к семейству грызунов. А после седьмого класса, в те времена, когда я страдал под игом сварливой ведьмы по имени «миссус» Даркензанд, ненавидевшей меня за то, что я знал больше нее, приходилось еще и терпеть несправедливость послешкольных приработков. Ежедневно мне приходилось сносить издевательства ведьмы миссус Драныйзад, издевательства, вызванные исключительно моей неспособностью скрыть удовольствие, доставляемое мне ее ошибками, поток садистских беспричинных издевательств, обрушивающихся на голову одного из лучших учеников, когда-либо посещавших эту убогую школу, а затем плестись по мерзким улочкам к месту своей работы, в скобяную лавку Докведера, где я брал щетку и мел, мел, мел.

За сребреники! В смысле темных засаленных монеток крайне низкого достоинства, да еще и в прискорбно небольших количествах! Заработанных моим детским потом, честным скорбным детским потом, каждая капля которого отнюдь не случайно походила на слезу (и это, миссус Сраныйзад, именно то, что зовется метафорой, а вовсе не с метафорой, как вы утверждали своим бородавчатым усатым ртом в присутствии целого класса учеников седьмого класса средней школы имени Дэниэла Вебстера зимой 1928 года), подающего большие надежды, то есть я хочу сказать и в самом деле большие надежды, паренька, умного, заслуживающего буквально всего, что может предложить этот мир в смысле карьеры и возможностей, паренька, которого вполне можно назвать (и, оглядываясь назад, я просто не могу не назвать) Звездным Мальчиком!

Которому денно и нощно приходилось то и дело оглядываться, опасаясь, что к нему подкрадутся, которому постоянно приходилось держать ушки на макушке, чтобы не пропустить звуков тяжелой поступи, который вынужден был подавлять свой могучий сверкающий дух, поскольку жил в постоянном страхе неожиданного появления нечеловеческой, бездушной змеиной фигуры Плохиша Тевтобурга, который мог скрываться за мусорными баками и прятаться в парадных, шастать в темных переулках, стоять, прислонившись тонким плечиком к любой стенке, и потягивать тонкую сигарету и стрелять глазками из-под узкого козырька кепки на узкой головке, который являлся существом низшего порядка, лишенным как совести, так и разума, впрочем, как и любых других положительных черт. Плохиш Тевтобург просто не был создан для прогулок по цветущим лугам и любования закатами. Он был создан для городских улиц и более ни в чем не нуждался. И такое вот убогое, жестокое создание, которому в жизни не светило ничего, кроме тусклой лампочки тюремной камеры, стало еще одним, возможно, самым страшным проклятием в жизни Звездного Мальчика.

Этот юный террорист обычно слонялся между Государственной средней школой Дэниэла Вебстера и скобяной лавкой Докведера, тыря какую-нибудь мелочевку то там, то тут, шумно сморкался, зажав пальцем сначала одну ноздрю, потом другую, и все это не останавливаясь, зыркая поросячьими красными глазками на прохожих (ну совсем как у Диккенса) в поисках детей помладше себя, в принципе любых детей, хотя в особенности одного определенного мальчишку. Каковым, как вы уже, наверное, изволили догадаться, был ваш покорный слуга. Я знаю, что отпрыск Тевтобургов в детстве так люто ненавидел именно меня из-за того, что случилось со мной, когда я научился перемещаться из одного места в другое в толпе детей моего возраста, других таких же уличных воробушков, как я (как, наверное, выразился бы Блейк), – затерявшись в толпе щебечущих одноклассников. Мы все боялись этого парня, вот уже несколько лет страдая от его психопатического деспотизма. Испытанное нами общее облегчение после окончания им школы (ему исполнилось шестнадцать) и наш ужас, когда выяснилось, что окончание восьмого класса означает лишь, что наш общий враг получил свободу целыми днями слоняться вокруг школы Дэниела Вебстера, этакая акула, подстерегающая стайки мелкой рыбешки. (А вот это, миссус Дрючензад, называется сравнение.) Он был тут как тут, со своей вечной ухмылкой, появляющейся на лице всякий раз, когда Плохиш затягивался сигареткой. Допустим, наш конвой перешучивающихся ребят заворачивает за угол Эри-стрит у отеля «Элефант» и растягивается по тротуару Третьей улицы, направляясь по домам, а лично я – к Докведеру и своей неразлучной щетке. И тут от входа в кондитерскую отделяется тень, по нашей толпе пробегает дрожь, красные глазки загораются и продолжают гореть, кто-то начинает плакать, а остальные разбегаются при виде мчащегося нам навстречу мучителя, на бегу поднимающего остренькие кулаки. И кто же именно из всей этой толпы весело болтающих детей является его жертвой? А тот, кто менее всего похож на него самого, тот, кого он больше всего ненавидит, я сам, и я знаю почему. Я начинаю метаться между приятелями, бросаясь то к одному, то к другому, к детям, мораль которых формировалась той же брутальной средой, что и у моего мучителя, и они отталкивают меня, бросают, принося в жертву по своим собственным соображениям. Ведь это меня, и только меня, он выслеживал, и всем нам было об этом известно. Вскоре остальные перестали ходить из школы в моей компании, и я снова остался в одиночестве. И нередки были дни, когда тело, орудующее щеткой, болело от синяков, когда на глаза на этом теле наворачивались слезы боли и обиды, а нос того же тела был заткнут шариками промокашки, дабы остановить кровотечение.

Частенько бывали и ночи, кои по множеству причин юный Фрэнк Вордвелл проводил без сна. Его впалый мальчишеский живот требовал своего, поскольку ужин частенько состоял лишь из тарелки супа и ломтя хлеба, а дневные побои означали, что некоторые излюбленные им в постели положения причиняли боль. И все же ни голод, ни боль не шли ни в какое сравнение с истинной причиной того, почему сон упорно отказывался погрузить его в благотворную тьму. А причиной той был ужас. Ночь проходила, и начинался день, а вместе с ним начинался новый Тевтобург. Мой мучитель наводил на меня такой ужас, что я лежал под одеялом буквально парализованный им в безнадежной надежде, что, возможно, завтра я избегу своей немезиды. Я проводил отчаянные часы, прикидывая изощренные альтернативные маршруты от школы до магазина, в то же время сознавая, что, какими бы запутанными путями я ни пробирался, они все равно выведут меня на Плохиша Тевтобурга. А много раз я чувствовал, что он проскользнул в наш палисадник и стоит под деревом, покуривая и уставившись красными глазками на мое неосвещенное окно, а несколько раз я слышал, как он открывает нашу заднюю дверь, проплывает через кухню и неподвижно замирает у моей двери. Так чего же стоили мои умственное и духовное превосходство над Плохишом? Чего стоили мои достижения? Все, что я знал, так это ледяной страх. По утрам я боязливо выбирался из-под одеяла и трясущейся рукой приоткрывал дверь своей комнаты, естественно, не находя за ней никакого Тевтобурга, потом скармливал своему холодному как лед желудку кусок хлеба и стакан воды и тащился в школу, безнадежный, как лошадь старьевщика.

О, если бы я знал тогда о тысячах устремленных на меня глаз...

* * *

Почему Этель Кэрроуэй всегда появляется в своем окне на четвертом этаже отеля «Элефант» только в полнолуние? Чувство вины? Ужас от содеянного? Раскаяние? Наверное, стоит рассказать побольше о ней самой.

В жизни это была беззаботная девочка, очень чувственная, но недалекая, живая и шумная, подлинное воплощение Видимого, которой чувство вины было знакомо не более чем чугунному насосу... Несколько месяцев Этель выполняла свои обязанности горничной в свободных нарядах, чтобы скрыть свое положение, о котором не было известно даже ее самым распутным подружкам. Ребенок для нее означал лишь серьезную угрозу трудоустройству. Она никогда не задумывалась над тем, как назовет его, какая жизнь ему предстоит, или думала об этом, но лишь по обязанности и с отвращением. Капитан Старбак отбыл в неизвестном направлении назавтра за днем зачатия, прошедшего довольно поспешно, по правде говоря, и вообще кое-как, несомненно, с тем, чтобы продолжать сеять свое семя по заграничным портам. Роды состоялись за закрытой дверью комнаты Этель, расположенной в подвальном помещении, и продолжались около двенадцати часов, в течение которых ей дважды случилось отвечать с кровати на вопросы коллег, что она приболела и не может работать. (В точности же ее ответы звучали так: «Худо мне! Блюю! Отвяжитесь от меня!») В процессе родов она употребила бутылку кукурузного виски, оставленную ей как-то еще одним сластолюбивым гостем «Элефанта». Когда же дитя наконец триумфально проложило себе путь наружу и оказалось-таки у нее между ног, Этель перекусила пуповину и убедилась, что произвела на свет мальчика. Его раздутые пурпурные гениталии были живым напоминанием о капитане Старбаке. После этого она отключилась. Час спустя сознание вернулось вместе с приливной волной боли. Несмотря на все это, Этель вдруг ощутила какую-то гордость, гордость за то, что она сделала. Младенец лежал у нее на груди, негромко пища, как котенок. Он напоминал обезьянку или лысого старичка. Сейчас она испытывала едва ли не сожаление от того, что придется избавляться от этого создания. Причинившего ей столько страданий. Но они вместе пережили этот день, они пережили нечто, что по силе своей теперь казалось едва ли не галлюцинацией. Ей хотелось бы. Чтобы это оказался не ребенок, а котенок, на которого он так похоже пищал и которого она могла бы оставить себе. Она и ее ребенок были в чем-то компаньонами. И она поняла, что ребенок ее, это она произвела на свет это крошечное существо. Тем не менее, несмотря на нежданно-негаданно возникшую привязанность к ребенку, факт оставался фактом: Этель нуждалась в работе, и все тут. Ей придется убить малыша. Она попыталась спустить ноги с кровати, и новый прилив боли заставил ее вскрикнуть. Ноги, живот, руки, кровать – все было пропитано кровью. Простыни придется сжечь. Младенец снова мяукнул, и скорее для того, чтобы сделать приятное себе, чем ему, она подсунула пищащего ребенка к правой груди и прижимала сосок к его губкам до тех пор, пока он не открыл ротик и не начал сосать. Ребенок, как и сама Этель, был сплошь перемазан кровью и еще чем-то похожим на темный жир. Сейчас ей больше всего на свете хотелось бы помыться, а заодно и помыть ребенка. Уж умереть-то по крайней мере мог бы и чистым. Она переложила младенца к другой груди, в которой молока было больше, чем в первой. Она провела рукой по его спинке, и часть крови и жира осталась на ладони, поэтому она вытерла ему спинку чистым краем простыни.

Через некоторое время она спустила ноги на пол, не обращая больше внимания на приступы боли, и встала с кровати, прижимая ребенка к груди. Сейчас она сделает ему подарок. Кривясь от боли, она проковыляла к раковине у стены, включила горячую воду, заткнула пробкой сток, добавила холодной воды, а когда теплая вода заполнила полраковины, закрыла оба крана. Затем она опустила младенца в воду. Стоило ему коснуться воды, как он открыл глаза и словно бы принялся рассматривать ее лицо. Она в первый раз увидела, какие у него глаза – яркого сиренево-голубого цвета, какого ей ни у кого раньше видеть не доводилось. Младенец повелительно хмурился. Его ножки сгибались и разгибались, как у лягушонка. Пронзительного цвета глаза буквально сверлили ее, будто ребенок знал, что Этель вознамерилась сделать, ему вовсе не по душе было то, что она вознамерилась сделать, но он принимал это. Она обтирала его мочалкой, пока он не стал почти чистым, а он все хмурился, изучая ее лицо своими удивительными глазами.

Она прикинула, не утопить ли его. Но в таком случае ей придется выносить мертвое тельце из отеля, а у нее даже чемодана не было. Кроме того, ей вовсе не по душе была мысль о том, что придется держать его под водой, пока он вот так смотрит на нее забавным взглядом старичка-короля. Этель выпустила из раковины красно-коричневую воду и завернула ребенка в полотенце. Положив его на пол, она снова наполнила раковину и, кряхтя и морщась, с трудом обтерлась губкой сама. Когда она подняла его с пола, он снова открыл глазенки, закрыл их и широко-широко зевнул. Она дохромала обратно до постели, стянула с нее окровавленное белье, накинула одеяло прямо на матрас, улеглась и уснула, уложив ребенка рядом.

Когда Этель проснулась, было еще темно. Она и понятия не имела, сколько времени, более того, та же ли самая это ночь, но по явно надвигающимся предрассветным сумеркам было ясно, что вот-вот наступит утро. Младенец на ее груди зашевелился, высвободил ручонки из-под полотенца, вскинул их, а потом снова опустил. Это был час, когда в отеле на ногах был лишь один истопник. Все коридоры были безлюдны, и лишь за стойкой в одиночестве дремал клерк. Через час чистильщики начнут расставлять до блеска надраенную за ночь обувь, а кое-кто из постояльцев – ранних пташек начнет заказывать завтрак в номер. По идее, через два часа Этель Кэрроуэй следовало в гостиничной униформе явиться на службу. И она была твердо намерена так и поступить. Когда сослуживцы заметят, что она плохо себя чувствует, ей наверняка позволят отлежаться еще денек, но выйти на работу непременно надо. Следовательно, у нее оставалось около часа, чтобы решить, как поступить с ребенком, и исполнить задуманное.

Если она убьет его в своей комнате, ей придется выносить мертвое тельце из отеля через подвал. И истопник наверняка начнет допытываться, что это такое она тащит. Что это за сверток у тебя в руках, а, Этель? Небось утащила что-нибудь с кухни, да? Ну-ка давай посмотрим. Этель пожалела, что заранее не догадалась позаимствовать хоть какой-нибудь чемодан у одной из подружек, но разве за всю свою недолгую жизнь она хоть раз продумывала больше чем на час вперед? Она прижала новорожденного к груди и погладила по головке. Она не может оставить его здесь, у себя. В комнате было буквально не повернуться. И во время очередной проверки жилых помещений администратор непременно обнаружит младенца. Бедный малыш, думала она, ведь ни капельки не виноват, что ему придется умереть. А он такой симпатичный. Она покачала его на руках, представляя, как здорово бы было оставить его у себя и играть с ним в свободное время в дочки-матери.

И тут ее внезапно осенило. План предстал перед ее мысленным взором сразу и во всех подробностях. Если, выйдя из комнаты, она поднимется по служебной лестнице, то ей не придется проходить через владения истопника. А по служебной лестнице она сможет попасть незамеченной практически куда угодно. Коридоры в это время наверняка безлюдны. Она может спокойно добраться до одного из верхних этажей, открыть окно и – выбросить ребенка. Вот и все. Она сделает свое дело за какие-то мгновения. Да и младенец погибнет так быстро, что вряд ли даже успеет почувствовать боль. А уж после этого никто не сможет связать Этель Кэрроуэй с крошечным трупиком на тротуаре. Все решат, что ребенка выбросил один из постояльцев, или даже – так было бы еще и лучше – что кто-то посторонний пробрался в отель с целью избавиться от непрошеного дитяти. Все так и останется загадкой – младенец ниоткуда, никому не принадлежавший, выпал из окна отеля «Элефант».

«Полиция-Теряется-В-Догадках». Этель немного подумала, но не нашла в плане никаких недостатков, главное – выйти из комнаты и вернуться обратно незамеченной. А раз так, то ей следует поспешить.

Она натянула ночную рубашку и накинула старый халат. Затем завернула ребеночка в полотенце, прижала к груди и на цыпочках вышла из комнаты. На противоположном конце обширного темного подвала на своем тюфяке мирно похрапывал истопник. Стиснув зубы и еще крепче прижав младенца к себе, Этель заковыляла вверх по ступенькам.

Второй этаж показался ей явно недостаточно высоким, третий вызвал сомнения. Для верности она решила подняться на четвертый. У нее дрожали ноги, а внутренности то и дело скручивали спазмы острой боли. Не дойдя еще до второго этажа, она уже запыхалась и взмокла, но ради ребенка заставила себя продолжать подъем. Добравшись наконец до четвертого этажа, девушка привалилась к двери и постояла, стараясь отдышаться, – всего какую-то минуту, показавшуюся ей опасно долгой. Теперь у нее болело все тело, а пот разъедал глаза. Освещенный газовыми фонарями коридор был пуст. Этель пронесла ребенка мимо двух рядов дверей и оказалась в холле, куда выходили двери лифтов для постояльцев. Два больших створчатых окна выходили на Эри-стрит. Она прижала ребенка одной рукой, а второй с трудом отодвинула шпингалет и приподняла тяжелую раму. Головка ребенка запрокинулась.

С улицы в открытое окно ворвался порыв холодного ветра, и младенец свел бровки и сморщился, будто задумавшись над какой-то неизвестной философской дилеммой. Этель импульсивно чмокнула его в макушку и высунулась в окно, сунув ребенка под мышку. Полотенце развернулось и упало на ее босые ноги.

Младенец поджал ножки, конвульсивно дрыгнул ими, снова поджал и снова дрыгнул, словно пытаясь отогнать холод. На его щечках выступили розовые пятна, постепенно все личико покраснело, а ротик стал похож на крошечный красный клювик. Холод пронизал их обоих до костей. Крошка непроизвольно моргнул одним глазиком в непроизвольной пародии на подмигивание, а другим уставился на нее – одновременно и укоризненным, и расстроенным взглядом.

Взяв младенца за бока, Этель на вытянутых руках высунула его за окно так, что теперь он болтался над тротуаром. Сейчас, практически лежа животом на подоконнике, она чувствовала под тонюсенькой нежной кожей ребеночка тонкие упругие ребрышки. Этель сделала глубокий вдох и приготовилась отпустить ребенка, просто разжав руки. И тут он вдруг неожиданно выскользнул у нее из пальцев и исчез в темноте внизу. На мгновение она обалдела от неожиданности и с открытым от удивления ртом высунулась наружу.

* * *

Так вот что я вам скажу, люди! Именно из-за того, что случилось в это мгновение, из-за того, что она испытывала в те мгновения, пока смотрела на свою кровинушку, летящую вниз к тротуару Эри-стрит, она и возвращается снова и снова к окну на четвертом этаже отеля «Элефант».

* * *

Дальше рассказывать почти и нечего. Швейцар отеля обнаружил мертвое тельце через полчаса после того, как он выскользнул из рук Этель, и к началу утренней смены уже все в отеле знали, что кто-то выбросил ребенка из окна одного из верхних этажей. Два полисмена принялись осматривать номера и другие помещения, а добравшись до подвала, обнаружили в одной из комнат изможденную девушку, засовывающую в наволочку окровавленные простыни. Она отказалась отвечать на их вопросы, но заявила, что ни недавно, ни вообще когда-либо никого не рожала. Медицинская экспертиза доказала, что ее заявление не совсем верно, и она была взята под арест, а впоследствии суд приговорил ее к смертной казни. В апреле 1893 года Этель Кэрроуэй рассталась со своей телесной оболочкой на конце веревки палача. В последующие несколько лет кое-кто из постояльцев отеля, проживавших на четвертом этаже, отмечали какую-то своеобразную атмосферу в холле у лифтов: некоторые находили, что там чересчур холодно даже в жаркие летние дни, кое-кому там казалось невыносимо душно в разгар зимы, а одна концертантка из Европы (меццо-сопрано Нелли Терразетти, прозванная Золотой Пташкой, гастролирующая по северным штатам с программой песен на темы волшебных сказок) жаловалась, что некая субстанция, которую она называла «мерзкой, мерзкой кашей», в холле у лифтов делала ее голос глухим. В 1910 году «Элефант» был продан новому владельцу, который сократил количество услуг, поднял цены и в 1916 году разорился. Отель простоял пустым, постепенно ветшая, до 1922 года, когда новые владельцы отремонтировали его и превратили в меблированные комнаты. В 1931 году очередные хозяева тоже разорились и продали здание под женский пансион. Ученицы городской академии для девочек Эри первыми сообщили о том, что видели на четвертом этаже женскую фигуру в черном; к 1961 году, когда обанкротившаяся академия наконец закрыла свои двери, призрачная фигура уже была наделена именем Этель Кэрроуэй, а когда двумя годами спустя «Элефант» вновь открылся, она начала являться регулярно, в отличие от залетной Золотой Пташки Нелли Терразетти. За несколько следующих десятилетий Этель приобрела определенную скромную, хотя и достаточную славу. В рекламном проспекте «Элефанта» ей посвящен довольно большой раздел, ее, несомненно, несколько идеализированный портрет висит над камином в главном вестибюле, а место преступления украшает бронзовая доска. Постояльцы, как любители, так и профессионалы в сверхъестественном, частенько проводят в отеле целые недели, ожидая ее появления. (К несчастью, никому из них так и не удалось осуществить свое желание.)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю