355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Ершов » Осенние вечера » Текст книги (страница 3)
Осенние вечера
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:04

Текст книги " Осенние вечера"


Автор книги: Петр Ершов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

* * *

Академик замолчал. – Исполать твоему колпаку! – сказал Таз-баши. – Теперь придется дать этому словечку более завидное значение. И будь уверен, что при новом издании академического словаря я непременно сделаю это. Одно только мне не по сердцу. В колпаке твоем, несмотря на весь его ум, довольно лишних петель, которые, если бы и спустить, колпак бы не разъехался. – Ну, уж каков связан, таков и носи, любезнейший. Иглы мои любят широкую вязку, – отвечал с улыбкой Академик. – Эти привязки к колпаку – недаром, – сказал Безруковский. – Не почувствовала ли голова Таз-баши, что ей не худо бы в иную пору примерить этот колпак на себе? – Нет уж, ваше высокоблагородие, прошу меня уволить от этого. Я небольшой охотник ни до чего академического. Взаимные шутки продолжались еще несколько времени. Наконец, Безруковский взглянул на часы и сказал: как незаметно идет время! Скоро двенадцать. – Другими словами, что господину полковнику спать хочется, – сказал Таз-баши, взглянув искоса на Академика, – Значит, теперь моя очередь. Ваш слуга, господин полковник! Господа! Места и внимания!

Рассказ о том, каким образом дедушка мой, бывший у царя Кучума первым муфтием, пожалован в такой знатный чин.

– Впрочем, прежде чем приступлю к своему рассказу, почитаю нужным предупредить вас, что это будет не повесть, а только предисловие к тем повестям, которые я намерен предложить вашему вниманию. Пожалуй, назовите его эпиграфом, или аракчином, или чепухой, я не стану отвечать на подобные вздоры и начинаю. Дедушка мой Сафар Маметев происходил от знатного рода. Отец его Мамет был главным кухмейстером при дворе Кучума и знал дело свое так отлично, что на всем пространстве – от Иртыша до Енисея, – не нашлось ни одного человека, который бы осмелился поспорить с ним в этом благородном искусстве. Особенно же он был неподражаем в пилаве с бараниной и в пельменях из конины. По сказанию современников, это было – сладость неизреченная! И что за страсть к своему искусству была у моего прадедушки! Чуть только заслышит он, бывало, звон кастрюль и сковород, как в ту же минуту, где бы он ни был, летит варить и жарить все на свете! Но и прабабушка моя занимала не менее важную должность во дворце Кучума. Обязанность ее состояла в том, чтобы шить и штопать на его ханское величество, что и исполняла она с неподражаемым искусством. Один татарский летописец говорит даже в своей хронике, что царь Кучум нарочно рвал свое белье, лишь бы только иметь удовольствие видеть работу моей прабабушки. Но, как известно, что гении сходятся, поэтому нет ничего мудреного, что прадедушка мой влюбился в прабабушку, а прабабушка в прадедушку. Разумеется, что они по тогдашним летам своим были еще очень далеки от этих почтенных имен; но для ясности рассказа я должен состарить их преждевременно. Тот же летописец придворных дел царя Кучума сказывает, что прабабушка моя была красавица, и что прадедушка был молодец хоть куда! Я охотно верю этому, происходя от них по прямой линии. Пожалуй, русский вкус скажет, что это должно быть самое темное место летописи, требующее пояснения; но уж известно, какой славой пользуется русский вкус в деле эстетики. Притом же вы знаете, что узкие глаза не то, что широкие, – и потому не подлежит ни малейшему сомнению, что прадедушка и прабабушка мои были – Аполлон и Венера в своем роде. Итак, это дело решеное. Я не стану распространяться о том, каким образом Амур – этот татарский божок с колчаном и луком – поддел на свою стрелу нежные сердца прадедушки и прабабушки. Скажу только, что в каждый праздник лучший кусок с кухни царя Кучума, неизвестно каким образом, являлся на столе у моей прабабушки; а в каждый байрам прадедушка щеголял в новой куртке из царского гардероба. Эти взаимные одолжения дошли наконец до того, что в один прекрасный день главный мулла с великим удовольствием прочитал брачную молитву над головами прадедушки и прабабушки, а еще с большим удовольствием сел за свадебный стол, на котором надеялся найти пилав и пельмени. Плодом этого брака был мой дедушка. Долг историка заставляет меня сказать, что дедушка мой родился таким маленьким и худеньким, что прабабушка моя, увидав его, невольно покачала головой, а прадедушка не мог удержаться, чтобы не сказать: " Должно быть, дрянь будет". Таким образом, первый привет моему дедушке был не очень лестен для его самолюбия. Но, кроме этого неважного обстоятельства, все остальное обстояло благополучно. День был из числа счастливых; планеты стояли в самых благоприятных соединениях, и даже, как говорит летопись, в самую минуту рождения дедушки главный мулла громозвучно чихнул в своей комнате, как бы почуяв необыкновенное событие. Я не буду много говорить о детстве дедушки. Этот возраст так бесцветен, что в нем самый зоркий глаз не отличит дюжинного ума от гения. Правда, и в детстве своем дедушка, по примеру маленьких великих людей, обнаруживал свою гениальность многими проблесками остроумия и проницательности; но как, в то же время, другие его подвиги сильно отзывались всей бестолковостью ребенка, то сам главный мулла в предвещании о будущем назначении дедушки возложил все упование свое на Аллаха. Так продолжалось до десяти лет, когда господин Маметь, посоветовавшись с главным муллой, решил отдать молодца в учение татарской грамоте. При этом неожиданном известии, дедушка мой отчаянно замотал головой и заткнул себе пальцами оба уха. Сколько госпожа Маметь не утешала его, сколько господин Маметь ему ни грозил, дедушка мой не хотел и слышать о таком неслыханном мучении. Наконец, госпоже Маметь пришло в голову – между прочими представлениями пользы грамоты – сказать следующее: "Учись, Сафарчик! Выучишься грамоте – муфтием будешь!" В этих словах, как они просты ни были, слышался голос судьбы, и потому они не могли не произвести впечатления на ребенка. Правда, дедушка мой не понимал еще всей важности слова муфтий, но, припоминая себе, с каким благоговением отец и мать, и их знакомые произносили его имя, как низко кланялись, встречая его на улицах, он возымел огромную идею о могуществе муфтиев. Держать всех в руках, кушать когда захочется, спать когда вздумается – все это мгновенно победило его упрямство, и он тут же, к величайшему удовольствию отца и матери, сказал решительно: «Учите грамоте, хочу быть муфтием!» Это честолюбивое желание было главное зерно всех приятностей и неприятностей его будущей жизни. Известно, что татарская грамота не то, что русская, поэтому бедный дедушка с самого первого дня получил уже печальную идею о трудностях к достижению муфтиевской должности. Когда же к этому впоследствии присоединились страдания ушей, рук, ног и прочего, то хотя он и не отказался от желания быть муфтием, однако ж всегда, при встрече с своим предместником, он печально оглядывал его со всех сторон, как бы опасаясь найти в нем еще новые признаки, необходимые на пути к муфтийству. Одни только волосы его не были учены грамоте, да и то потому, что рука брадобрея подсекала их под самый корень. Но время шло. Дедушка привык и к буквам и к наказаниям и смотрел уже на них спокойным оком философа. Не один раз, потирая за спиной руки, он говорил сам себе с настойчивостью, достойной времен Муция: «А все-таки муфтием буду!» Эта настойчивость характера была вторым зерном всех приятностей и неприятностей будущей его жизни. Таким образом, к 15-летнему возрасту, в который сыны Ислама особенной процессией посвящаются в возраст мужей, характер дедушки уже образовался окончательно. Оставалось только случаям и обстоятельствам развить его и упрочить. Разумеется, что судьба, всегда благоприятствующая своим избранникам, не замедлила доставить ему те и другие в изобилии. И, во-первых, честолюбие дедушки было отчасти удовлетворено назначением его к царю Кучуму на посылки. Здесь он имел случай изучить характер Кучума и роли, которые придворные, волей или неволей, играли во дворце. Здесь же он узнал то неоцененное искусство: видя, не видеть и слыша, не понимать, которое глазам и ушам придворных дает особенную организацию, совершенно противоположную физическому их назначению. Но, изучив это искусство, дедушка мой пошел далее. Благодаря своему гению, он приобрел еще другую способность: видеть, не смотря, и слышать, не слушая. И эту, собственно ему принадлежавшую способность, беспрестанными упражнениями он довел до того, что довольно было для него одного слова или жеста, чтобы угадать, в чем дело, и действовать, сообразно обстоятельствам. Что ж касается до настойчивости характера, то она ограничивалась пока постоянным желанием его при первой оказии занять место муфтия. Через несколько лет после посвящения моего дедушки в мужи, а потом и в мужья одной молоденькой татарочки, обещавшей со временем сделаться садом для глаз и малиной для рта, отец его Маметь Ниясов совершил последний важный подвиг на этом свете, то есть взял да и умер. Прабабушка, поставив огромный сруб над его прахом, несколько времени не могла утешиться. Потом вздумала было искать развлечения в новом муже; но так как отцветшая красота ее составляла очень небольшую приманку для ветреных сынов Ислама, то госпожа Маметь, совершенно справедливо заключив, что эта жизнь гроша не стоит, решилась последовать примеру незабвенного своего супруга. Теперь, ознакомив вас с родителями дедушки, и сего характером, я приступаю к тому достопамятному случаю, который осуществил любимую его идею и дал ему муфтиевскую куртию. Летопись говорит об этом следующее. В тысячу... таком-то году (извините, хронология моя часто спотыкается), Амин, первый муфтий его ханского величества царя Кучума, после долгого и блистательного отправления должности своей, был, хотя и без всякой со своей стороны просьбы, неожиданно приглашен Азраилом пожаловать к нетерпеливо ожидающим его гуриям Магометова рая. Место первого муфтия очистилось и, как водится, зашевелило не одно честолюбие в кругу придворных царя Кучума. Но, вероятно, Кучум не решался вдруг сделать такой важный выбор, а может, ждал указания судьбы, только несколько недель стул муфтия сиротел в одиночестве. Кажется, нечего говорить, что искательство не дремало. Один припоминал свою долголетнюю службу, другой – военные подвиги, третий – административную свою способность, четвертый – ласковый взгляд, брошенный на него когда-то царем, пятый – родство с одной из жен Кучума, шестой – свойство с одной из его любимиц, седьмой надеялся на глупое счастье, восьмой – на ошибку судьбы, и прочее, и прочее. Но, как ни различны были причины претензий на звание муфтия, однако ж всякий был внутренне убежден, что он один только и способен заменить умершего муфтия. Я нарочно умолчал о своем дедушке, чтобы рельефнее выставить право его на звание муфтия. Но пусть он сам говорит за себя медоточивым своим языком. – Дурачье! – говорил мой дедушка, лежа на нарах в своей комнате и подняв туфли под прямым углом. – Выставляют свои достоинства, свои дела, а разобрать, так, право, все заслуги их не стоят засаленного аракчина. Я, говорит, одержал победу над остяками и вогулами... Да, большой труд поколотить трусов, имея при том у себя десять на одного! Я. говорит, управлял делами всего государства. Глупец! А взгляни-ка на свое управление чужими глазами, так и увидишь, что тут вздор, здесь чепуха, а там еще хуже чепухи! Хороши будут муфтии! Да и давно ли они осмелились подумать о муфтийстве? Могла ли в три какие-нибудь недели созреть в них мысль о назначении муфтия? Другое дело я, – продолжал мой дедушка, выводя туфлем по стене какой-то вензель. – Я признан муфтием еще в то время, когда другие не имеют отличить муфтия от конюха. С самой первой буквы азбуки судьба готовила меня на это место, И теперь еще, как вспомню о моем учении, муфтийство так и ходит по всему телу, начиная от ушей до подошвы включительно. В течение 30 лет я так сроднился с этой мыслью, что я и муфтий, муфтий и я – составляем одно неделимое. И оторвать эту мысль у меня значило бы оторвать сердцевину от дерева. И я буду муфтием! Непременно буду! – вскричал мой дедушка с каким-то вдохновением, вскочив с нар, – хотя бы для этого мне должно было снова пройти всю муфтиевскую азбуку с дополнениями. Сказав эти слова, дедушка мои, сам не постигая своей решимости, поспешно оделся в лучшее свое платье и, руководимый судьбой, пошел в царский дворец. – Дитя не плачет, мать не разумеет, – говорил он сам себе, переступая порог приемной залы царя Кучума. – Может быть, царь сам досадует на свою нерешительность в назначении муфтия. Я успокою его душу, показав ему лицо, назначенное судьбой для этого чина.

Рассуждая таким образом, дедушка мой, вероятно в увлечении, забыл придворный этикет и без доклада очутился в царской опочивальне, лицом к лицу с его ханским величеством. На беду или, может быть, к счастью дедушки, царь Кучум был не один. На коленях у него сидела любимая его жена–черноглазая Сузге. При нечаянном появлении дедушки, прервавшем нежный поцелуй на половине, Сузге вскрикнула и порхнула в другую комнату, а Кучум в бешенстве, с сверкающими глазами кинулся к нежданному гостю. – Дерзкий раб! – вскричал он таким голосом, что у будущего муфтия не один раз кольнуло под ложкой. – Как смел ты без доклада войти в мою опочивальню? Или голове твоей надоело сидеть на плечах? Чувствуя, что это решительная минута его будущности, дедушка мой призвал на помощь все свое мужество и упал к ногам гневного хана. – Отвечай, я тебя спрашиваю, – вскричал снова царь, ударив ногой в пол. – Гнев царя – туча громовая, – начал дедушка нараспев, поднявшись на колени и опустив голову. – Гром вылетает из уст его, молния сверкает в его взорах. Бедный червяк прячется от дуновения бури и ждет, пока свет солнечный оденет небо чела повелителя. Известно, что царь Кучум был поэт. Блестящие метафоры дедушки, как светлые искры, отразились во мраке его гневной души. – Встань и говори, что тебя привело ко мне, – спросил он немного спокойнее. Дедушка мой, не переменяя своего положения, продолжал в том же тоне: – Пред кротким веянием ветерка цветок поднимает свою головку, наклоненную бурей. Из чашечки его льется аромат благодарности, лепет листков – гимн милосердию. – Встань, говорю я, – повторил царь Кучум еще снисходительнее прежнего. Дедушка решился встать на ноги, со сложенными на груди руками и с поникшей головой. – Теперь объясни свою дерзость, которая заставила тебя нарушить закон дворца. – Хан ханов! Царь и повелитель Сибири! Участие в твоей печали заставило презренного раба преступить закон священных палат твоих. Кучум посмотрел на него с удивлением. – Говори яснее, – сказал он дедушке. – Первый муфтий твой (да ниспошлет ему Алла все удовольствия рая!) оставил своего повелителя. Стул его сиротеет без наместника. – Знаю, что ж из этого следует? – Слабый ум твоего раба дерзнул проникнуть тайную мысль повелителя. Медленность твоя в назначении такого важного сановника сказала ему о твоей мудрости. – Другими словами, мудрость раба превзошла мудрость его повелителя и нашла человека, достойного быть первым муфтием. Кто же этот избранник, по твоему мнению?– спросил царь Кучум с невольной усмешкой. – Раб твой готов принять на себя всякую должность от руки властителя, – отвечал мой дедушка таким тоном, в котором под нищенским плащом смирения самонадеянность выглядывала во все его прорехи. Царь Кучум разразился неудержимым смехом. " Значит, дело идет на лад", – подумал дедушка и даже осмелился поднять глаза на Кучума. После нескольких порывов веселости царь Кучум сказал дедушке: – Для такого муфтия, как ты, надо придумать и новый церемониал избрания. Да сверх того, так как расстояние от настоящей твоей должности – состоящего на посылках – до должности первого муфтия очень велико, то ты должен предварительно пройти все степени чиноначалия. И, повернув при этих словах моего дедушку, царь Кучум стал угощать его ударами ноги в приличное место, приговаривая при каждом разе: "Вот тебе казначей! Вот тебе кравчий! Вот тебе постельничий!" Разумеется, что при таком необыкновенном производстве каждый новый чин невольно приближал дедушку к дверям с необыкновенной быстротой, так что чин постельничего достался ему уже в прихожей. Здесь царь оставил иовопожалованного и воротился в свою комнату. Другой, не столь честолюбивый, как мой дедушка, и не одаренный такой проницательностью, довольствовался бы и этим. Но дедушка мой думал иначе. Приподнявшись с пола вследствие последнего производства, он, с обыкновенной своей настойчивостью в достижении цели, привел свое платье в надлежащее положение и снова вошел в опочивальню Кучума. Изумленный такой неслыханной дерзостью, царь Кучум несколько минут не мог выговорить ни одного слова. Этим молчанием дедушка мой воспользовался, как нельзя лучше. – Раб твой не найдет слов для выражения благодарности. Но, хан ханов! Доверши свои милости и произведи уж меня в чин муфтия. Сказав эти слова, дедушка мой принял положение, самое удобное для производства в такой знатный чин, и стоял в ожидании. Царь Кучум недолго медлил своим решением. Но, судя по тому, что чин муфтия был верхом почестей, можно было предвидеть, что и производство в него должно было сопровождаться особенной торжественностью. Прежние чины – казначея, кравчего и постельничего – побледнели при блеске муфтиевского, и что там происходило по степеням приближения к дверям прихожей, то здесь совершилось одним разом, и притом с таким великолепием, что дедушка мой долго не мог привстать под бременем нового чина. Царь ушел в свою опочивальню, а дедушка мой, отдохнув от избытка счастья, медленно отправился домой. На другой день, ко всеобщему изумлению двора, дедушка мой сидел на стуле первого муфтия, хотя на первый раз и не очень спокойно, по некоторым обстоятельствам. История моя кончена. Хотя летопись в этом месте наполняет несколько страниц о причинах, которые решили царя Кучума выбрать дедушку первым муфтием, но как они состоят из одних догадок и предположений, то я, из уважения к исторической критике, оставлю их без внимания. Разве приведу только последние слова летописца, которые гласят так: " Воля хана – воля повелителя. Ум его – солнце, которого луч проникает в самые тайные убежища, и там, где простой глаз видит зерно ничтожества, око властителя созерцает росток величия".

* * *

– Ну, господин Таз-баши, – сказал Безруковский, когда тот кончил свой рассказ, – твоя история заставит многих, говоря по-вашему, положить в рот палец удивления. Слыхали и мы на своем веку о подобных производствах, но вряд ли кому придет в голову выбрать их сюжетом для своих повестей. – Отдавая всю справедливость замечанию вашего высокоблагородия, – отвечал Таз-баши, – я все-таки позволю себе спросить с должным почтением: по какому пункту вашей эстетики сюжет мой осуждается на отсечение руки? Если по своей необыкновенности, то летопись защитит меня, а если только по особенной организации вашего русского вкуса, который часто видит черное в белом, то я, право не виноват, что судьба очернила мое лицо татарской физиономией и разлила эту черноту по всей крови моей. Сами согласитесь, что мне легко бы пожаловать моего дедушку в чин муфтия с подобающей важностью, но мог ли я, не кривя душой, говорить против достоверных сказаний летописи. Я друг эстетики, но еще более друг истины. – Высказывая свое мнение, полковник, вероятно, имел в виду одну особу, называемую грацией, – сказал Академик с улыбкой. – Так что ж из этого?–отвечал Таз-баши, умышленно давая другой смысл словам Академика. – Вольно же было сухопарому греку создать такую щепетильную особу! У нас татар – своя грация. И, право, как взглянешь на нее, толстушку-смугляночку, когда она идет свободной поступью, посмеиваясь весело и побрякивая серебряными своими запястьями, так невольно глаза подернутся нектарной влагой, а на сердце падет манна амброзии. – Самый татарский оборот, от которого, впрочем, не отказался бы любой иезуит, – сказал Немец с обычной насмешливостью. – Однако ж из него все-таки видно, что Таз-баши внутренне согласен с замечанием Академика, только по татарской привычке не хочет сделать это гласно. – Ну и оставайтесь на здоровье с этим предположением, если оно вам нравится, – возразил Таз-баши.– Ни я, ни вы ничего не проиграем от этого.

Вечер II.

Через два дня после описанного вечера наши приятели снова собрались у Безруковского. Разменявшись вопросами о здоровье, о новостях, потолковав о литературе и политике, они, по приглашению хозяина, по-прежнему составили кружок около чайного стола, и как бы по взаимному согласию обратили глаза на Лесняка. – Принимаю, господа, ваш безмолвный вызов, – сказал Лесняк с меланхолическою улыбкою, – и открою этот вечер преданием, которое мне удалось услышать в одно из моих странствований по пустыням Сибири. – И разумеется, это предание будет иметь основою мир невидимый, с атрибутами леших, русалок и их причет, – сказал Таз-баши, лукаво улыбаясь. – В основании ты не ошибся, – сказал Лесняк, – но всё прочее в сторону. – Как? – вскричал Таз-баши. – Твой рассказ – и не будет ни одного чёртика. Это вещь необыкновенная. – Мир духов состоит не из одних выходцев ада, любезный Таз-баши, есть там и райские жители. – Понимаю. На этот раз явятся души блаженных и крылатые жители небес. Значит, это будет что-то вроде христианской эпопеи. – Назови эпизодом христианской эпопеи, и твои слова будут иметь несколько правды. – Ну, я теперь отдыхаю, – продолжал Таз-баши. – А то прежние твои рассказы о сизых душах умерших и о чёрных телах демонов заставляли меня беспрестанно придерживать свои волосы. Изволь же начинать свои les harmonies du ciel ( небесные гармонии ( фр.). Лесняк начал:

Чудный храм.

Наступила Страстная седмица. Христиане всякого пола и возраста спешили в храмы очистить души свои покаянием и причащением, чтобы в белых одеждах чистоты и невинности встретить величайший праздник христианского мира. Вот уже приступили они к жертвеннику примирения, и из рук пастырей приняли страшные тайны Христовы. В соборе совершился трогательный обряд умовения, и наступил великий Пяток – день скорби и траура для душ христиан. Казалось бы, в эти торжественные дни ни одно из земных помышлений не должно было омрачать мыслей православных, – но не так было на самом деле. Большая часть людей, хотя более в простоте незнания, думали, что, очистив внутреннее, они должны были очистить и внешнее, чтобы достойнее встретить светлый праздник. В домах хлопотали об уборке; рынки были наполнены припасами; ремесленники, заваленные работой, не могли и подумать – хоть раз побывать в церкви. Правда, в часы богослужения и без них храмы были полны народа; но зато остальное время всё посвящалось суете мира. В это время два брата случайно услышали от приезжих крестьян, что недалеко от города показался медведь. Так как они были страстные охотники, то эта весть заняла все их мысли и желания. Место было не дальнее, до праздника оставалось ещё два дня. Авось можно будет заполевать зверя и воротиться в город накануне Пасхи. Сколько домашние ни упрашивали братьев, сколько ни представляли им убеждений о неуместности их желания, два брата решительно отвечали, что такие случаи очень редки, что они с удачей или нет – непременно воротятся к празднику. Делать было нечего; оставалось предоставить их собственному произволу. И вот братья, вооружённые винтовками и ножами, отправились полевать зверя. Хотя Пасха в том году была ранняя, и снег не думал ещё сходить, однако ж погода стояла тихая и тёплая, обещавшая приятную охоту. В шести верстах от города, по указанию крестьян, они свернули в лес, по следам зверя. Не будь они заняты мыслью – скорее встретиться со своим косматым противником, они невольно остановились бы полюбоваться представлявшимся им ландшафтом. След зверя вёл их редким лесом, часто прорезывавшимся прогалинами, которые открывали приятные виды в отдалённость. Деревья в зимней своей одежде из белого бархата рисовались такими разнообразными группами, что глаз затруднялся решить – которая лучше. Здесь низкий боярышник или калина представляли шалаши из сетчатой ткани, опушённой зубчатою бахромой; тут высокая рябина выдавалась из купы кустарников павильоном в китайском вкусе; там берёзы, соединённые ветвями, образовали длинные переходы со стрельчатыми арками и с кистями по обеим сторонам перспективы, в которой стволы деревьев заменяли колонны. Прогалины, словно огромные залы, покрытые белым пушистым ковром, под голубым сводом неба, разрисованным гротесками выдающихся вершин, – придавали новое очарование зимнему ландшафту. Там и сям небольшие холмы рисовались лагерем таинственных воинов леса. Этот оптический обман ещё более увеличивался разбросанными одинокими деревьями, которые с простёртыми своими ветвями и в плюмаже вершин казались стражами этого лагеря. Если к этому прибавить контраст зелени высоких сосен и елей, сохранивших свою летнюю одежду под холодом зимы и представлявшихся как бы странниками между белыми жильцами лесов, вы будете иметь идею о ландшафте, который окружал охотников. Простите меня за длинное описание. Я люблю зиму почти столько же, сколько и лето. В моих глазах зима не смерть природы, а только время её упокоения. Снаружи бездейственная, безмолвная, зимняя природа сосредоточивает свою работу внутри, и кажется, думает о том – каким образом с первым лучом весеннего солнца развернуть свою мысль в красоте видимого образа. Зима – это углубление природы в самое себя, зерно будущего её развития, то мрачного и угрюмого, то веселого и пленительного, соответственно разным частям плана той огромной картины, которую она, во время весны и лета, развертывает на протяжении полмира, оживляя пластику образов жизнью людей и животных. Но охотникам, как я сказал, было не до созерцания. Они видели в лесу одни деревья, покрытые снегом, а на земле только след зверя – единственный предмет, наполнявший их мысли. Размениваясь изредка словами о дороге и об охоте, они, по указанию следов, всё шли далее и далее в лес. Сильное желание их – скорее встретиться с медведем – заставило их даже пренебречь обыкновенную осторожность охотников, то есть, они шли, не замечая пути, который беспрестанно переменял своё направление. С наступлением вечера братья решились остановиться и провести ночь в лесу, очередуясь на страже. Нарубили сучьев и развели огонь. Рюмка вина и кусок хлеба удовлетворили неприхотливый аппетит охотников. Младший из них, завернувшись в свою шубу, тотчас же заснул; а старший сел к огню, положив на колени к себе винтовку, и то поправлял огонь, то оглядывал окрестность. Беспрестанное ожидание встречи с неприятелем изгоняло всякую другую мысль из его головы. Изредка запевал он в полголоса песню, или делал несколько шагов подле костра, чтобы размять свои члены, а потом снова сидел молча на своей страже. Через несколько часов он разбудил брата, и сам лёг уснуть. Мысли меньшего стража сперва колесили около тех же мыслей, что и у старшего; но вскоре приняли другое направление, более приятное. Он вспомнил серенький домик в городе, с небольшим садом подле ворот и с светлыми комнатами. Там он видел молодую девушку, которая своим взглядом заставляла сердце его биться особенно приятным образом. Ему пришла на память первая встреча с нею в летний день на берегу реки; робость его вопросов, застенчивость её ответов; потом знакомство с её родителями, которые приняли его с патриархальным радушием. Дни за днями проходили в его воображении – то с весёлою улыбкою награждённого ожидания, то со вздохом обманутой надежды. Но вот он дошел до того дня, когда он несвязным своим признанием похитил из уст робкой девушки сладкое слово взаимности. Тут следовало согласие родителей и мена колец на вечную верность. Живо представился ему наступающий праздник, в который он – по праву жениха и по христианскому обычаю – в первый раз напечатлеет горячий поцелуй на розовых губках невесты. Мысль его забежала вперед – за окончание праздника. Вот уж он ведет к алтарю свою возлюбленную: священник благословляет союз их; весёлый поезд сопровождает его домой вместе с супругой. Стол блестит приборами и ломится под кучею блюд. В перспективе комнат видна парадная постель с закрытыми занавесками, как символом тайны и скромности. Сердце его бьётся неудержимо: сладкая слеза готова вырваться из глаз... – Хорош караульный! – вдруг раздался голос старшего брата. – Спит себе, как будто дома на кровати. Хоть бы за огнем-то присмотрел немного. Смотри, уж одни угли остались. Вырванный из чар воображения незавидною действительностью, мечтатель, казалось, был сброшен с неба на землю. Но не желая даже родного брата посвятить в заветные свои думы, он охотно перенес незаслуженный упрёк в дремоте и сказал: – Виноват, Федя, вздремнул немножко. – Да, видно немножко, – возразил брат. – Взгляни-ка на восток: там уж заря свой костёр зажигает. Перекусим чего-нибудь и вперёд. Если до полудня удастся встретить мишку, так хорошо, а не удастся, так надо повернуть оглобли. Братья вынули из сумы убогий завтрак и, подкрепив им силы, отправились далее. Лес становился чаще и чаще. Берёзы, пробуждённые присутствием людей, точно с досадою осыпали их снежною пылью; длинные ветви цеплялись за их платье, будто желая остановить их. Но след зверя, словно обманчивый вожатый, манил их всё дальше и дальше и с каждым шагом решительнее обещал довести их до берлоги медведя. Время близилось уже к полудню. Решившись ещё час попытать удачи, братья, уже усталые не столько от утомления, сколько от напрасного ожидания, сделали ещё несколько вёрст вперёд. Вдруг погода, до того времени тихая, внезапно изменилась. Снег повалил хлопьями прямо в глаза охотникам и вскоре замёл не только след зверя, но даже и их собственные следы. Братья решились воротиться. Оглядев местность, сколько позволяла им снежная непогода, они повернули назад, и пошли лесом напрямик, держась направления к западу, где лежал город. Молчание их прерывалось только треском сучьев, которые отбивали они на пути, и изредка несколькими словами, сказанными кем-нибудь из них, по случаю небольшого обхода. Снег всё усиливался, и наконец пошел так густо, что нельзя было различить самых близких предметов. В это время характер братьев выразился в различных чувствах, наполнявших их души. Старший, с твёрдою волею и неизменяемым хладнокровием, шутил насчёт неудачной охоты; младший же готов был сердиться на каждую снежинку, которая попадала ему в лицо. – Ну, брат Саша, – говорил старший, – теперь очередь медведю за нами охотиться. А впрочем, это было бы очень скверно, если б господин Мишук напал на подобную мысль. – Сердце мое чувствовало, что охота наша будет неудачна, – отвечал младший. – И признаться, я пошел только потому, что не хотел тебя одного предоставить опасностям охоты. – Спасибо, Саша. Зная твою ко мне привязанность, я не удивляюсь этому. Вот на днях надеюсь отблагодарить тебя, выпив лишнюю рюмку вина на твоей свадьбе. – Полно, Федя, говорить об этом. Каждый шаг теперь кажется мне остяцкой верстой, и я охотно бы уступил всех медведей в мире за тощую клячу, которая бы дотащила меня до города. Сердце так и поёт, как подумаю, что теперь делает моя Лиза. – Ничего, Саша. Сердце хотя и вещун, но иногда делает ужасные промахи. Вот хоть бы моё. Когда я услышал о звере, так оно застучало так, как бы медведь лежал уже под выстрелом моей винтовки. Ну, а на деле, почтеннейший Михайло Иванович, вероятно, преаппетитно сосёт теперь свою лапу и посмеивается над нашим донкихотством. Ещё несколько времени продолжался разговор в том же тоне. Но когда короткий день свечерел, а большая дорога скрывалась ещё в тумане неизвестности, шутки прекратились, и нетерпение овладело даже душой старшего брата. Молча они шли ещё несколько времени, осыпаемые снегом и сражаясь на каждом шагу с ветвями дерев. Темнота постепенно увеличивалась, и вскоре мрак вечера соединился с мраком непогоды. Тоска овладела младшим. Он бросил свою винтовку и кинулся на снег. – Нет сил больше идти, – вскричал он в порыве отчаяния. Старший принялся утешать его, представляя, что, по всем приметам, они уже недалеко от города, что ещё час-два, и они будут дома. Но как утешения эти выходили не из уверенности, то они только увеличивали тоску младшего. – Оставь, пожалуйста, братец, свои утешения, – сказал он тоном досады. – Вот привел Бог узнать на опыте, как сладкие слова в иную пору хуже горькой редьки. – Эх, Александр, я не ожидал от тебя такого малодушия, – отвечал старший, остановившись подле брата. – В прежнее время ты был гораздо бодрее. Вспомни хоть ночь под Искером, когда мы на дырявой лодке ночью переправлялись через шумящую реку. Или уж любовь так разнежила твоё тело, что сделала тебя слабее женщины. – Ни слова о любви, Фёдор, если не хочешь меня оскорбить. Напоминание о ней теперь – острый нож прямо в сердце. – Ну, о любви в сторону. Я сказал о ней только в надежде, что ты найдешь в ней новые силы продолжать путь. – Я сказал, что не могу идти. Ступай, если хочешь, а меня оставь на волю Божию. – Брат! – сказал старший с упрёком. Александр почувствовал свою неосторожность и подал брату руку в знак примирения. – Вот этак лучше, – сказал старший, пожимая брату руку. – Хоть убей меня, а я так убеждён, что мы воротимся здравы и невредимы, что готов прозакладывать свою голову за ореховую скорлупу. Вот отдохнём немного, – продолжал он, садясь подле брата, – выпьем винца и вперёд. Сказав эти слова, Федор выпил вина и, снова наполнив рюмку, передал её брату. Но тот с досадою оттолкнул рюмку. – Если не хочешь, так по крайней мере не проливай вина, – сказал Федор, выливая вино в баклагу... – А посмотри-ка, Саша. Я иногда мастер угадывать. Снег помельче. Даст Бог, через час совсем прекратится. Александр взглянул вокруг себя, и слабая надежда затеплилась в его душе. – Пойдём, – сказал он, вставая. Братья снова пошли. Снег действительно скоро перестал, но зато мрак ночи быстро надвигался на предметы. Пройдя около часу лесом, братья наткнулись на шалаш, вероятно, сделанный пастухами или охотниками. – Вот и признак жилья, – сказал старший. – Теперь совет: дождаться ли здесь утра или идти вперед ощупью? Ба! Скоро уже 10 часов, – продолжал он, подавив репетир часов. К заутрене всё-таки не поспеем. Младший вместо ответа бросил свою винтовку и лёг в шалаш, не говоря ни слова. Фёдор покачал головой при виде такого малодушия своего брата, наломал сучьев и развёл огонь у входа в шалаш. Закурив сигару, он сел подле огня и дал волю своим мыслям. Главная дума его была о наступающем празднике и об их положении. Верно, думал он, Господь прогневался на них за то, что они в такие великие дни допустили овладеть собою житейским мыслям, и в наказание лишил их христианской радости – встретить Воскресение Спасителя в храме Божием. Ему сделалось грустно. Он мысленно просил у Бога прощения в своем грехе, и дал обет – целую неделю Пасхи ходить ко всем службам. Успокоенный обетом, Федор стал мысленно припоминать знакомые ему молитвы, и в этой внутренней беседе с Богом, казалось, забыл и брата и своё незавидное положение. Между тем Александр, завернувшись в шубу, предался овладевшей им тоске. Но у него дума имела более житейское направление. Мысль о невесте, о поцелуях христосованья затмила все другие мысли, которые приближение великого праздника вызывало из христианской души. Поэтому вместо спокойствия она только разжигала его малодушие, так что наконец он не мог удержать себя и горько заплакал. Но в этих слезах, хотя источник их был не без упрека, благость небес послала ему отраду. Наплакавшись вдоволь, он заснул глубоким сном. Так проходили для братьев последние часы той Великой Субботы, в которую Богочеловек снова почил от великих дел Своих. Не знаю, найдется ли хоть один сколько-нибудь питающий религиозное чувство, кто бы в это навечерие великого дня, по крайней мере одну минуту не посвятил духовному размышлению. Великость события, в котором небо, земля и ад были сценою, в котором любовь Божества превозмогла над неумолимым правосудием, и смерть Бессмертного отворила заключённые врата вечной жизни, – это событие, подавляя плоть и ум, окрыляет душу и всё сердце обращает в одно чувство, полное неизъяснимого блаженства. Никогда мысль о бессмертии не представляется так ясно пред очами веры, как в эти минуты совершившегося искупления. Кажется, что во мраке Голгофы с самой минуты: совершилась! – заблистал уже неугасимый свет новой жизни. И когда апостолы ещё оплакивали смерть своего Учителя, на небе и в сени смертной раздавался уже победный клик воскресения! Между тем ночь субботы оканчивалась. Фёдор вынул часы и при свете костра следил за движением стрелки – единственной вестницы наступления праздника. Вот уже осталось пять минут. – Скоро, – думал он, – раздастся звон колоколов и обрадует православных. Мы одни, по собственной вине своей, будем лишены этой радости. Но творись воля Божия! Для христианина везде храм и божество. Мы огласим этот пустынный лес гимном Воскресения, и бездушные деревья отзовутся на наш христианский привет! Поправив огонь, Федор снова взглянул на часы. Оставалась одна минута. Встав на колени и сняв шапку, он смотрел на стрелку часов, бывших у него в левой руке, а правою готовился осенить себя крестом со словами: Христос воскресе! Но едва только стрелка указала на 12, и рука поднялась для осенения крестом, вдруг звучный благовест поразил слух Федора. Изумлённый этой неожиданностью, он удержал крестное знамение и, казалось, не верил ушам своим. Но вскоре повторяемые звуки колокола уверили его, что он не ошибся. Это был действительно благовест – ровный, звучный, торжественный. Слёзы брызнули из глаз Федора. Он сделал земной поклон, и несколько времени лежал ниц, повторяя вполголоса: "Христос воскресе! Христос воскресе!" Потом он кинулся к своему брату. – Саша! Саша! Вставай! Бог милостив ещё к нам. Слышишь? Александр проснулся и с удивлением смотрел на брата, у которого слезы восторга капали из глаз. – Что с тобой, Федя? – спросил он, быстро вставая. – Ты плачешь? – Да, да! Плачь и ты, Саша. Слышишь? Александр прислушался и вскоре благовест коснулся и его слуха. – Это благовест, – сказал он с непритворною радостью. Значит, близко деревня. – Да, да. Ну, что же ты? Христос воскресе, Саша! – Воистину воскресе, Федя. И братья со слезами кинулись друг другу в объятия. Тут рассказчик на минуту замолчал. В звуках голоса его дрожала слеза. Казалось, он сам был одним из братьев или был очевидцем этого торжественного объятия христиан во имя Христа воскресшего. Слушатели были тоже тронуты. Через минуту Лесняк стал продолжать рассказ. Нечего, кажется, говорить, что братья поспешно отправились в ту сторону, откуда слышался благовест. Сердца их были так полны, что вместо всякого разговора, они говорили только по временам: Христос воскресе! Между тем благовест с каждым шагом их делался всё слышнее. Нельзя было описать впечатления, производимого колоколом. Это была звучная серебряная струя, которая катилась ровно и торжественно, изредка дрожа на волнах воздуха. Что-то особенное слышалось в этом звуке, по крайней мере для слуха братьев. Они внутренне сознавали, что ни один колокол не производил на них такого сладко потрясающего чувства; казалось, что это был голос неба, а не земли. Часа через полтора они увидели на небольшой поляне одинокую церковь, ярко освещенную внутри. Но никакого жилья, даже признака обитания не было поблизости. Между тем чрез окна виднелась в церкви толпа народа всякого пола и возраста. Не дошедши нескольких шагов до храма, братья увидели торжественную процессию встречи воскресшего Спасителя. Весёлый звон колоколов сливался с радостным пением гимна: "Воскресение Твое, Христе Спасе!" Блеск множества свечей в руках молящихся озарил окрестность на большое расстояние. Впереди за св. иконами, с крестом и с пасхальною свечою, шёл седой священник величественной наружности. Ему сопутствовал диакон в самом цвете молодости и поразительной красоты. Казалось, это был ангел, принявший вид человека. Братья, оставив свои охотничьи принадлежности под одним деревом, подошли к процессии, и вместе с нею вступили в церковь. Старый придверник вручил им свечи с радостною улыбкою и с приветствием: "Христос воскресе!" Но к удивлению их он не взял денег, а просил отдать их первому нищему, который будет просить милостыни во имя Христа. Братья со свечами в руках прошли вперед. Народ, пропуская их, приветливо им кланялся и говорил: "Христос воскресе!" Первые минуты посвящены были обзору церкви, которая им была совершенно неизвестна. Это был небольшой храм в византийском вкусе. Иконостас не блестел золотом; но архитектура его и живопись икон невольно привлекали зрение величественною своею красотою. Кроме лампад, множество свечей освещали иконы, и сливаясь с блеском свечей в руках народа, разливали яркий поток света. Но этот свет, казалось, был только отражением того блеска, которым горел алтарь, а особенно престол, хотя на нём кроме обыкновенных подсвечников ничего другого не было. Трудно было угадать – откуда изливалось это море сияния: от иконы ли Воскресения, стоявшей пред престолом, или с алтарного купола, закрытого иконостасом. Самый дым фимиама над престолом являлся прозрачным облаком, невольно напоминавшим собою путеводный столп Израильтян в пустыне. Клиросы были пусты; но зато весь народ составлял один согласный клир. Тут звучали все голоса, начиная от нежного детского и женского до могучего мужского, и ни один неверный звук не расстраивал этой дивной гармонии – пасхального напева. И что более увеличивало торжественность службы, так это благоговейное спокойствие молящихся. В продолжение всей службы ни один не перешёл со своего места, кроме священнослужителей, ни одно дитя не обернулось в сторону. Все взоры были устремлены на алтарь и иконы, и только движение губ при пении и благоговейный образ креста – доказывали, что это живые существа. Братья так увлечены были этим величественным спокойствием, что невольно приняли те же чувства, то же положение, и так же невольно присоединили голоса к общему канону. Наконец заутреня кончилась. Народ облобызал животворящий крест и образ Воскресения, и при братском объятии друг друга разменялся пасхальными приветами. Сколько братья ни вслушивались, они не слыхали ни одного слова, которое напомнило бы мир с его суетою. Не было даже произнесено никакого имени, кроме одного великого: Христос. Между тем двери храма отворились, и молящиеся с радостными лицами стали выходить из церкви. Братья следовали последние. Было ещё темно. Снова оглядев окрестность в надежде открыть какое-нибудь жильё, чтобы приютиться до рассвета, братья не видели ни малейшего признака обитания. Тогда Фёдор обратился к одному из богомольцев. – Здесь, должно быть, близко село, – сказал он, похристосовавшись. – Не только село, но и город близко, – отвечал с улыбкою старик. – Как же мы не могли увидеть? – спросил Фёдор с невольным изумлением. – Должно быть, вы шли в другую сторону: притом же ночью немудрено просмотреть. – Но мы блуждаем целые сутки и ни один признак не показал нам близости города. – Это место редко посещается городскими жителями, хотя оно и недалеко от города. Вот подите отсюда прямо к оврагу; тут поверните направо до мостика. А там тропинка выведет вас на большую дорогу. Я бы сам взялся проводить вас до оврага, да у меня есть дело. Впрочем, скоро рассветает и вам нельзя заблудиться; а до того времени подождите у церкви. Братья взглянули друг на друга. У них была одна мысль: отчего же не приглашают их в село. Старик, должно быть, угадал их мысль, потому что прибавил с улыбкою: – В нашем селе вам нельзя быть до времени. Да это сверх того отдалило бы вас от города, где, чай, давно уж вас ожидают. Старик поклонился и пошёл по направлению к ближнему лесу. Братья, подумав, что это, должно быть, старообрядческое село, не хотели нарушать их обычая своим неуместным приходом, и решились ждать рассвета у церкви. Но вот на востоке забрезжил свет. Окрестность постепенно как бы выходила из тумана. Взяв свои охотничьи вещи, они пошли по указанному пути. При входе в лесок, они оглянулись на церковь и – остановились в изумлении. Вместо нового красивого храма стояла деревянная полуразвалившаяся церковь, почерневшая от времени, с разбитыми окнами. Высокие стебли травы, видневшиеся из-под снега, покрывали не только крыльцо, но проглядывали даже во многих местах ветхой кровли. Всё дышало мраком и запустением. Братья посмотрели друг на друга. – Неужели это та самая церковь, в которой мы слышали заутреню? – сказал Александр. – Глазам не верится. – Я сам не могу понять этого превращения, – отвечал Федор. – Но, может быть, освещение придало этому храму тот чудный вид, который поразил нас ночью. Притом же я слыхал, что старообрядцы берегут древность, как святыню, и если украшают церковь, то только внутри. – Но посмотри. Все стекла выбиты, стены наклонились; а по этой траве, которая покрывает крыльцо, можно полагать, что нога человека тут сто лет не ходила. – И странная вещь, – прибавил Федор, – сколько ни напрягаю зрения, кроме наших, никаких следов не видно. А ведь такая толпа народа могла бы протоптать порядочную дорожку. – Это непостижимо! Я бы подумал, что всё виденное нами был сон, если бы эта разрушенная церковь и ясное воспоминание о службе не противоречило этому. Не знаю, как ты, а мне даже страшно становится. – Признаюсь, и я начинаю чувствовать беспокойство. Но пойдём скорее отсюда. Может быть, дорога успокоит нас, или мы узнаем разгадку этого чудесного превращения. Перекрестившись на храм, братья молча пошли указанной тропинкой. Вскоре достигли они глубокого оврага, повернули вправо и через несколько времени увидели полуразломанный мостик. Всё было так, как сказал старик, и через полчаса они вышли на большую дорогу, прямо к верстовому столбу. Поблагодарив Бога за окончание своего пути, они разрядили винтовки и весело отправились в город, куда и пришли перед поздней обедней. Домашние осыпали их расспросами, но они на все вопросы отвечали: после, после, и стали переодеваться к обедне. По окончании службы оба они отправились в дом родителей невесты Александра, и разговорившись, стали рассказывать свои приключения: Фёдор – хозяину и гостям, а Александр – своей невесте. – Удивительно, – сказал хозяин. – Если бы не вы, я принял бы это за сказку. Кажется, как коренной житель, где я ни шатался по окрестностям, а подобной церкви не только не видал, но и ни от кого о ней не слыхивал. Вот ты, матушка, не слыхала ли чего на своем веку об этой церкви, – продолжал хозяин, обращаясь к восьмидесятилетней старушке, своей родственнице. – Слыхала, батюшка, слыхала, – отвечала старушка. Покойный отец мой говаривал, что где-то вблизи была в старое время церковь во имя Воскресения Христова. Церковь эта сгорела во время пожара, который выжег и всю деревню. Крестьяне расселились по другим местам, и церковь больше не возобновляли. – Но ведь они видели не сгоревшую церковь, а только ветхую, – сказал хозяин. – Так, батюшка, так. Но у Господа Бога нет ни старого, ни нового, ни целого, ни сгоревшего. Притом же покойный мой батюшка говаривал, что не раз бывали явления на тех местах, где стоял храм Божий. Мудрено ли, что Господь внял раскаянию двух душ христианских и сотворил чудо. – Другим ничем нельзя объяснить этого случая, – сказал хозяин. – А вот по весне, Бог даст, отправимся на розыски. Верно, господа охотники не забудут к тому времени дороги. Этим прекратился разговор о чудном храме. Что ж сказать вам ещё. Весною в один хороший день все участники этого рассказа в сопровождении братьев отправились на розыски. В числе прочих лиц тут была и Лизанька, теперь уже жена Александра. Но сколько ни исходили лесу, они не нашли ни малейшего признака существования церкви. Даже та тропинка, по которой братья вышли на дорогу, и которая им была очень памятна, исчезла совершенно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю