355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Ершов » Осенние вечера » Текст книги (страница 1)
Осенние вечера
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:04

Текст книги " Осенние вечера"


Автор книги: Петр Ершов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

Ершов Петр Павлович
Осенние вечера

Вечер I.

Вместо предисловия

Страшный лес.

Дедушкин колпак.

Рассказ о том, каким образом дедушка мой, бывший у царя Кучума первым муфтием, пожалован в такой знатный чин.

Об Иване-трапезнике и о том, кто третью булку съел.

Вечер II.

Чудный храм.

Панин бугор

Повесть о том, каким образом мой дедушка, бывший при царе Кучуме первым муфтием, вкусил романеи и как три купца ходили по городу. Рассказ, исполненный грации.

Ершов Пётр Павлович.

Осенние вечера.

Рассказы от скуки.

Вечер I.

Вместо предисловия.

– Эй, кто там? Дверь кабинета отворилась, и на пороге показалась фигура старого казака, в молчаливом ожидании приказа. Между тем отставной полковник пробежал записку, бывшую у него в руках. Сколько можно было при беглом взгляде рассмотреть размашистые строки записки, дело шло о приглашении на вечер человек четырех приятелей полковника. – Возьми эту записку и ступай к Николаю Алексеевичу, Он уж знает, что ему делать с нею. – Слушаю,– был ответ казака, и дверь затворилась снова. Полковник зажег сигару и стал ходить взад и вперед по комнате. Воспользуемся несколькими минутами молчания, чтобы познакомиться с хозяином. Ему было лет под 50; седина прокрадывалась уже на подстриженной под гребенку голове и на густых усах. Но полное румяное лицо, бодрая осанка и пламенные глаза, нередко бросавшие искры одушевления, – все это придавало ему такую свежесть, которой позавидовал бы не один юноша нашего бледного века. Отслужив 30 лет царю и отечеству, ветеран взял отставку, не столько по утомлению от службы, сколько по желанию молодой прекрасной своей жены. Порядочный капитал, принесенный ею в вено полковнику, дал ему средства жить если не роскошно, по крайней мере, спокойно и независимо. Счастливый женой, любимый приятелями, уважаемый в обществе, Безруковский (фамилия полковника) смотрел на осень дней своих глазами мира и довольства. Если прибавим к тому, что он был не чужд современной образованности, христианин делом и мыслью, философ в жизни и поэт в мечтах, еще не покинувших седеющую его голову, то абрис портрета его будет кончен. Через четверть часа казак воротился. – Ну, что? – Сказали: будет исполнено. – Хорошо. Зажги свечи в зале и готовь чай. – Слушаю. Через несколько времени четверо приятелей Безруковского один за другим вошли в залу. – Тысячу спасибо, миллион спасибо, господа, – сказал Безруковский, искренне пожимая им руки. – Милости просим сюда, к чайному столу. За отсутствием жены, мне поручено исправлять должность хозяйки. И надеюсь так хорошо исполнить свою обязанность, что верно получу от нее благодарность. Вот сигары, вот трубки! Прошу покорно! Пока гости садятся к столу, размениваясь общими фразами ежедневного разговора, столь естественного между приятелями, нелишнее познакомиться с каждым из них, хотя в самом легком очерке. Первый из них, тот, к кому адресована была записка с просьбою пригласить остальных, был мужчина лет 35. Усы и военный покрой его сюртука намекали, что он был тоже питомец Марса, хотя уже оставивший знамена своего предводителя. Спокойный и какой-то рассудительный взгляд голубых его глаз и несколько флегматические движения давали ему вид солидности, а приветливая улыбка, почти не сходившая с его губ, говорила ясно, что он находится в мире с собой и с ближними. Друзья прозвали его Академиком, сколько вследствие классической его наружности, столько же и за положительность его суждений, иногда отмеченных легкою иронией. Другой гость был Таз-баши, питомец Руси и Татарии, с приметно угловатыми чертами лица, с узкими глазами, полными веселости и лукавства. Резкая интонация голоса и неудержимая живость движений, при небольшом росте, давали ему характер резвого мальчика-шалуна, несмотря на 30 годов и эполеты без звездочек. В наружности третьего гостя особенно кидался в глаза прекрасный очерк лица умного и мечтательного. Легкая смугловатость загара сказывала, что он наблюдал природу не из окон своего кабинета, а особенность его манер, не лишенных грации, говорила, что он хотя и не чужд принятой светскости, но и не раб ее. Друзья звали его Лесником, намекая на страсть его – жить вдали от города, на лоне природы. Богатые сведения его в естественных науках нисколько не имели педантической учености: напротив, он расцвечивал их всем блеском поэтического колорита, потому что природа была для него не столько книгою житейской мудрости, сколько откровением тайн создания, отголоском собственных его дум и мечтаний. Наконец, последний гость поражал в своей особе странным сближением приятного, почти женского лица с едкою насмешкою на губах. Способность его – подмечать слабую сторону жизни, доходила до того, что в самых очевидных проявлениях красоты – в жизни и искусствах – он прежде всего схватывал эти небольшие пятна, которых не чуждо ни одно творение рук человеческих. Но кто ближе узнавал его благородную душу, его строгость, однажды-навсегда принятых правил, тот переставал его бояться и в искрах насмешки открывал пламень добра и сочувствия. Немец по предкам, но русский по вере и воспитанию, он носил в себе более элементов последней нации, хотя друзья не иначе называли его как фон и Немец. Между тем гости заняли места вокруг стола, на котором самовар пел уже свою вечную песню и стаканы дымились ароматным чаем. – Вот в чем дело, господа, – начал Безруковский, откинувшись на спинку дивана. – Прошу выслушать меня внимательно и потом, по соображению вашему, дать ответ. Самое главное, или, лучше, первое, в моей речи то, что теперь у нас осень, с своими длинными вечерами, с грязью во дворе и на улице и с убийственною скукою в душе. – Да. Полковник недаром провел два дня своего затворничества. Начерченная им картина осени делает честь его наблюдательности, – сказал Таз-баши как будто про себя, прихлебывая чай из стакана. – Не знаю, – продолжал Безруковский, показывая вид, что он не слыхал насмешливого замечания Таз-баши,– не знаю – разделяете ли вы в одинаковой степени со мною это последнее обстоятельство, то есть скуку. Может быть, в отношении ко мне тут участвует разлука с женой; но, во всяком случае, я уверен, что никто из нас в настоящее время не может похвалиться большим весельем. Не правда ли, господа? – Далее, – сказал Академик, внимательнее всех слушавший хозяина. – Далее возникает второй пункт моей речи, то есть, коли скучно, так надобно искать средств убить эту скуку. – Всемирная истина! – протянул Таз-баши своим резким голосом. – Поэтому, господа, не угодно ли вам будет поголосно сказать ваше мнение о таком важном предмете. Начнем с младшего, и пусть г. Татарин первый скажет нам – какую мысль внушает ему закон предопределения. – Гм, – начал Таз-баши. – Подать совет можно скоро, а дать ему толк – дело не минутное, говаривал покойной памяти дедушка мой, бывший, как вам известно по истории, первым министром при царе Кучуме. Но хотя нить моего разума и коротка для длины подобного вопроса, однако ж, оставляя рассудительную медленность моего дела, я, по русскому обычаю, скажу не думая, то есть не то чтобы не думая, а отложив подумать после, когда уже будет сказано. Итак, вот вам мой ответ. От скуки, которою страдает почтеннейший наш хозяин, выпишем поскорее его благоверную; а от нашей скуки – станем чаще собираться у него попить хоть чай, если не дадут чего-другого лучшего, и разбирать разные планы и предположения, какие только придут в высокоблагородную голову. Первое – экономно, а второе, – по крайней мере, очень весело. – Друг Таз-баши, – сказал улыбнувшись Безруковский,– пословица русская говорит: « делу время и веселью час». Спрячь пока свою шутку за пазуху, чтобы при случае снова блеснуть умом-разумом, а теперь, когда речь идет о деле, попробуй-ка, как ни тяжело тебе это, сказать что-нибудь дельное. – Но уж я в этом нисколько не виноват, если вашему высокоблагородию все речи мои кажутся бесконечною и, пожалуй, бестолковою шуткой. Моя уж участь такова, что в самых премудрых словах моих видят одну бессмыслицу. Если же ты хочешь мнения, высказанного в рамках системы, с приличными знаками препинания и придыхания, спроси Академика. А я остаюсь при моем мнении, каково бы оно ни было. – Итак, господин Академик, хоть и не в очередь, а потрудись отвечать на придирку этой задорной татарской особы. – С большим удовольствием, – отвечал Академик, поглаживая усы свои левою рукою. – По моему мнению, в видимой бессмыслице татарина есть капля и русского смысла. Берусь на этот раз быть толмачом его кучумской мрачности. – Завидная должность! – вскричал весело Безруковский. – Но и не так-то легкая,– процедил сквозь зубы Немец, подняв глаза к потолку. – Изволите видеть, – продолжал Академик. – Свидание наше у кого бы то ни было из нас, все-таки первое условие – провести приятно вечер: но здесь и запятая. – Я угадал, что не обойдется без знаков препинания,– шепнул Таз-баши Безруковскому. – Обыкновенный приятельский разговор, – продолжал Академик, – из общих мест и будничных мыслей удовлетворяет только при редком свидании. А частые встречи требуют беседы, которая имела бы цель более интересную, чем простой разговор о том о сем и о другом подобном. Следовательно... – Еще академическое словечко, – снова шепнул Таз-баши. – Следовательно, чтоб придать большую ценность нашей беседе, – продолжал Академик, не обращая внимания на выходки татарина, – надобно предположить какую-нибудь известную цель и, судя по ней, определить план беседы. – Но уж в таком случае моя милость будет на последнем плане, – промолвил Таз-баши, не могший удержаться, чтобы опять не вклеить своего словечка. – Разумеется, – сказал Безруковский. – Это и мое мнение. Говорить красно могут и татары, а русский толк требует разумного разговора. Таз-баши посмотрел по сторонам и, по-видимому, сбирался что-то сказать, но Немец шепнул ему в это время на ухо: « Молчи, иначе дашь повод к торжеству хозяина, подтвердив истину его замечания». – Что касается до цели, – снова начал Безруковский, – то за ней ходить далеко нечего. Свободная мена мыслей и чувств, частные взгляды на жизнь в различных ее проявлениях, суд настоящего, мечты о будущем – это, кажется, не скудный источник для приятной беседы. Только, во всяком случае, допустив цель, не будем связываться предметом. А то господин Таз-баши разом пожалует нас всех в академики. Татарин не пропустил случая толкнуть локтем соседа своего – Академика. – Без сомнения, – сказал Таз-баши. – Общество друзей – не ученое общество, и приятельский разговор – не академический диспут. Но позвольте спросить, господин Президент (я заранее даю вам этот титул с должным почтением), кто же из нас должен назначить тему для нашей беседы? И притом, согласна ли будет данная тема расположению прочих собеседников? А то, пожалуй, вы вздумаете говорить о дядюшке, когда мне хотелось бы помянуть тетушку. – Кто даст тему?–сказал Безруковский. – Обстоятельство, случай, пожалуй, одушевление! Не смейся, Таз-баши. Я вижу по лукавым глазам твоим, что ты хочешь сказать: целиком из риторики. Я не спорщик на слова. По мне всякое правило, хотя бы взятое из детской прописи, имеет цену и значение, коль скоро оно основано на разуме. Я сказал: случай, обстоятельство – и остаюсь при сказанном. Вот, например, теперь, что мешает нам начать беседу об этом предмете и развить мысль не по правилам рассуждения, а в живой, одушевленной беседе. – Сохрани нас Аллах, – вскричал Таз-баши, взмахнув руками. – Внутренность моя содрогается при одной мысли о подобном препровождении времени. И скажите, что мне, – неучу между учеными, татарину между русскими,– что мне делать при этих беседах? А сплю я и так, благодаря Богу, очень спокойно. – Значит, ученость в сторону. Быть так! Но все-таки, если нить разговора коснется подобных вещей... – Так сказать: аминь, и только! – прервал Таз-баши, приплюснув об стол свою сигару. Собеседники рассмеялись. – Я думаю, – начал Лесник, до тех пор хранивший молчание, – всего лучше призвать на помощь воспоминание прошлого. С каждым из нас жизнь разыгрывала более или менее занимательную драму, каждый смотрит на мир и людей с особенной точки зрения. Поэтому рассказы о своем житье-бытье не будут лишены занимательности. – Дай себя расцеловать, мой добрый леший,– вскричал Таз-баши, сделав жест объятия. – Ты хоть смотришь исподлобья, но видишь лучше, чем эти дальнозоркие господа своими открытыми глазами. По крайней мере, ты прочел в душе моей, как в книге. А уж потешил же бы я вас моими рассказами – не о себе... Что жизнь моя в этом омуте русской жизни!.. А о моем покойном дедушке, бывшем у царя Кучума первым министром. То-то был хан – сливки ханов! Зато и ум министра его – море безбрежное. – Ну, а вы, господа, как? – спросил Безруковский, обращаясь к Немцу и Академику. – Я согласен, – был ответ Академика. – Пожалуй, – сказал Немец. – Только вы знаете, что я не любитель нежностей. – Так что же, – отвечал Академик. – Твои рассказы будут солью нашей беседы. – А мои так патокой, право, патокой, – подхватил Таз-баши, припрыгнув на стуле. – Итак, дело почти слажено, – сказал Безруковский,– остается приступить к исполнению. – Впрочем, господа, – начал Академик, – рассказы о себе не мешают рассказам и о других, по примеру дорогого нашего Таз-баши, который уж наперед тает при воспоминании о своем пресловутом дедушке. Таз-баши низко поклонился. – Но еще слово. Если сюжет приведет нас к какому-нибудь важному спорному пункту, то, я думаю, не мешает приостановить нить рассказа и перебросить слова два-три для объяснения. – Виллах-биллях ( ради Бога)! Это что за речи? – вскричал Таз-баши, открыв свои узкие глаза до возможной степени. – А знаешь ли, что говорит ваша же пословица: бочка меду да ложка дегтю. Во всяком случае, я заранее протестую против всякого насильственного вторжения в область моего рассказа. – Ну, твой рассказ будет иметь особую привилегию, на которую я первый согласен, – сказал Безруковский, улыбаясь. – Да притом к словам Таз-баши трудно будет привить какую-нибудь мысль, – прибавил Немец. – Даже не позволю привить и бессмыслицы, – возразил Таз-баши, – сколько бы твоя немецкая голова не была способна на такие вещи. – Значит, дело окончательно решено и подписано,– сказал весело Безруковский.– Итак, господа, к ружью! Жизнь, мечта, любовь, радость, печаль, все двигатели этого груза, который мы тащим на себе от колыбели до гроба и который зовем жизнью, – все в дело, и да благословит небо наше решение! – Аминь, – отвечал Академик торжественно. – Да будет сегодняшний вечер зерном приятного будущего! Но... – Он когда-нибудь подавится своими но,– вскричал Таз-баши, живо повернувшись. – Мы определили цель и предмет наших бесед, а забыли об условиях исполнения. – То есть говорили об изобретении и расположении, да опустили изложение. Кажется, так говорит ваша риторика, господин Академик? – Правда, Таз-баши. Ты иногда не лишен догадливости. По моему мнению, единственное условие изложения, как угодно было выразиться господину Таз-баши, есть и должно быть – отсутствие всякой изысканности. Пусть каждый из нас говорит без претензий, как знает, как думает... – Золотое правило, – вскричал Таз-баши. – Я хотя по службе стянут казачьим мундиром, но татарская душа любит простор, говаривал мой дедушка... – Бывший при царе Горохе шутом, – прервал Безруковский.– Эй, Иван! Бокалы и игристого! Напеним до краев и выпьем за веселое будущее. – Вот что значит уметь сберечь интерес к окончанию, – вскричал Таз-баши, вспрыгнув со стула и весело потирая руки. Явились бокалы; пробка хлопнула, и кипучая струя Шампани заиграла в гранях хрусталя. – За здравие и долгоденствие нашей приязни. – За здравие будущих наших рассказов. – За здоровье хозяина. – За здоровье любезных гостей! – И да здравствуют осенние вечера! Все эти тосты слились в дружное «ура», и полные бокалы, чокнутые друзьями, выпиты разом. – Итак, господа, к делу. Чтоб исполнить главное условие наших рассказов – без претензий, я по долгу хозяина первый открою наши осенние вечера эпизодом из моей жизни. Собеседники – с трубками и сигарами в руках – сели вокруг стола, и Безруковский начал.

Страшный лес.

Это было в 18.. году. Семейные дела моего брата требовали непременного присутствия моего в Т... Я подал в отпуск. И хотя наш атаман был очень скуп на подобные вещи, однако ж, убежденный важностью представленных мною причин, он немедленно подписал мой отпуск. Одно было дурно, что срок мне назначен был в обрез, так что я должен был скакать день и ночь, завтракая на облучке и обедая у телеги, чтобы успеть устроить дела брата и вернуться назад к сроку. Сборы военного известны. Через два часа, считая тут же и прощанье с сослуживцами, я летел уже по большой московской дороге. Но как ни гнали ямщики, побуждаемые то кошельком, то нагайкою, я все-таки не один раз жалел – зачем нет у нас железных дорог или зачем, по крайней мере, порода гиппогрифов не разведена на станциях. Нечего и говорить, что мне совсем было не до наблюдений. Весь дневник мой составляли ямщики, кони и станции, станции, кони и ямщики. Единственное развлечение мое в этом пути было – то видеть полет вздремнувшего казака при каком-нибудь непредвиденном толчке, то самому растянуться вместе с телегой при крутом повороте. Но тем и ограничивалось все удовольствие моей поездки. Наконец, на пятый день моего путешествия, перед самым закатом, я въехал в одно небольшое помещичье селение. На беду мою, экстра-почта и курьеры захватывали всех лошадей, и мне волею и неволею пришлось ждать целые два часа в доме ямского старосты. Сколько я ни кричал, сколько ни делал обещаний! – упрямый староста заладил одно: " почтовых нет, а вольных и за сто рублей не сыщешь". В этой крайности казак мой – это одна и та же особа с моим Иваном – придумал меня утешить. Может быть, эту мысль подсказал ему собственный его голодный желудок, только Иван воспользовался двухчасовой остановкой и состряпал чай и завтрак. Ругнувши его порядком за эту новую остановку, я все-таки нашел, что стакан чая и добрая порция бифштекса – дело очень недурное, особенно когда нет лучшего занятия. В этом заключении, отправив предварительно ямщиков к черту, а старосту по лошадей, я принялся за свой завтрак, с переменою бифштекса на чай и чаю на бифштекс. Но вот уж чай кончен; от бифштекса остались одни полоски подлива, проведенных хлебом по блюду во всевозможных направлениях, а проклятый староста все – нет лошадей, да и только! К большей моей досаде, он тоже, вероятно, по примеру моего Ивана, пустился в утешения, но только не физические, а чисто моральные, вроде следующих: "что хоть ждать и скучно, зато лошади будут чудо; что не все же ехать, надо знать и отдых", и тому подобные глупости. – Да к тому же, барин, – продолжал старик, – коли рубль-другой на водку, так мы вас провезем и прямиком, пожалуй. Десяток верст вон из счета. – Да уж разумеется прямиком, – вскричал я с досадой.– Я терпеть не могу околесных. – Оно так, да извольте видеть, по этой дороге-то, о которой я говорю вам, и днем перекрестившись, а уж в ночную пору и подавно. – Да черт, что ли, там с причтом засел на дорогу? – Черт не черт, а все полчерта с хвостиком. Лес, сударь, что твоя трущоба. Дорожка вьется как сатана перед светлым праздником. Здесь косогор, а там овраг, а тут такой поворот по окраине, что и едучи днем повернуть подумаешь. Да это все бы ничего. Две версты протрястись – не Бог знает что. Кони же у нас привычные: провезут и по жердочке. Да вот только чтоб в потемках-то не попасть на поганую тропу. А это не больно ладно. – Что ж тут важного?.. – Важного-то ничего, только придется ехать мимо одного жилья... Ну, то есть не жилья – кто из крещеных пойдет жить в такой пропасти? – а захолустья, где иной порой деются такие страсти, что и помянуть – дрожь берет! – Разбойничий притон, что ли? – спросил я, усмехнувшись. – Хуже, батюшка барин, хуже. На ворах все-таки крест есть. А то тут, правда не всегда, а один месяц в году об эту пору, живет какой-то, говорят, тоже вашей милости барин, роет могилы да варит кости умерших. – Дурак! А что же делает ваша земская полиция?, – Оно то есть и нам тоже приходило в голову, да видно, исправникам не на все власть дана али рублевики слишком дешевы у этого окаянного. Только до сих пор на всякий донос их милости слышишь один ответ; молчите, дурачье, не ваше дело. Оно, конечно, не наше дело: пакостей от него не видать, людей не обижает. Да все-таки не стать ему жить не по-православному. – А давно этот колдун живет у вас? – Да лет десяток будет. Проживет себе месяц или около, да и уедет опять, а куда – Бог, весть, словно в камской мох провалится. В другое время я не стал бы поддерживать подобного разговора; но скука ожидания ухватилась и за этот вздор, как за единственное возможное развлечение. Я снова спросил старосту: – И никто не знает – кто он такой? – Да разные слухи ходят об этом. Одни говорят, что он помешанный, другие–что кровавый грех лежит на душе его. А мне сдается, что он просто-напросто колдует, а может, и над кладом работает. Ведь известно вашей милости, что клад просто не дается; а коли еще срочный, так не диво, что барин тот приезжает и уезжает всегда в одну пору. – Ну а в отсутствие его неужели не нашлось ни одного смельчака, который бы решился заглянуть в самое жилье? – Как, батюшка, не быть; были такие сорви-головы, да что взяли? Видели только голые стены да угли в печи, вот и все тут! Бог знает, скука ли долгого ожидания помутила мой рассудок или казацкая удаль подстрекнула – проехать ночью там, где и днем едут перекрестившись, как говорил староста, – только мне припала смертная охота – пуститься прямиком. К тому же учет десяти верст казался мне таким выигрышем, что для него можно было риск нуть и не на такие страхи. Тут невольная мысль пришла мне в голову. – Но послушай, старик, – сказал я, – если все так боятся этого лесу, как же ты говоришь, что можно им проехать? – Оно то есть изволите видеть, почему ж не проехать. Ведь вас будет трое, кони знатные, жилье же стоит несколько в сторону. А может быть, что оно теперь уж и опустело. – Итак, любезный, найди мне ямщика, этакого, знаешь, посмелее. От черта у нас крест есть, а не с чертом и сами справимся. В это время раздались утешительные слова: " Кони пришли, запрягать, что ли?" Благовестником был детина лет 22-х со смышленым лицом и с размашистою поступью. – Поскорее, братец, поскорее. Да не ты ли повезешь меня? – Коли в угоду вашей милости, так почему ж не прокатить доброго барина. – Но ведь вот в чем дело, любезный. Я хочу вознаградить мою остановку и ехать не столбовой дорогой, а прямиком. – Оно то есть через страшный лес? Понимаю. Да ведь знаешь, батюшка-барин, дорога-то больно невидная,– сказал детина, почесывая затылок. – Знаю, братец, все знаю и даю целковик на водку, лишь бы только ехать по этой дороге. Мой детина замялся. – Ну что ж ты, Сидор, али труса празднуешь? – спросил его староста. – Трусу не трусу, а все как подумаешь, что одна душа в теле, так неволей раздумье возьмет. – Так ты отказываешься?– спросил я Сидора. – Оно не то что отказ, да ведь кабы Бог помог миновать поганое место, так бы ничто себе, а то сам знаешь, на базаре другой головы не купишь. – Ну, так пошел позови другого, не такого трусишку, как ты. Этот целковый – награда молодцу. Сказав это, я вынул рублевик и бросил его на стол. Глаза у малого просияли. – А что, дядя Сергей, не попытать ли удачи? – спросил он, обращаясь к старосте. – Вольному воля, брат Сидор. А ведь целковые не растут под каждой березой. Говори же скорее, вишь, барин торопится. А не то я пойду кликну Васютку Сконсыря. – Ну, уж так и быть. Только чур, барин, не выдавать, какова ни миня. – В этом будь спокоен. Да у меня уж есть заговор от всякого страху, – прибавил я для того, чтоб скорее решить его. – Неужто? Так давно бы и сказал так. Кони разом будут готовы. – Ступай же, ступай скорее. – Сей-час... А целковичек-то можно взять по дороге? – Возьми, возьми, да торопись только. – Мигом слажу. Э1 Уж была не была! Пропадать, так не даром! – были последние слова Сидора при выходе его из избы. Вскоре кони были готовы, багаж уложен. Осталось сесть и ехать. – Ну-ка, благослови Господи! – говорил мой возница, садясь на козлы и подбирая вожжи. – Дядя Сергей, перекрести на дорогу. – Со Христом, Сидорушка, со Христом! Да какова ни миня, не забудь только сказать: буди надо мною божия милость, отцово благословение и материна молитва. – Ладно, дядя Сергей, ладно, не забуду. Тут он приосанился, сдвинул набекрень свою поярковую шляпу и крикнул молодецким голосом: "Эй вы, залетные! Ударю!" Кони рванулись грудью и понесли, как скорлупу, легкую тележку. Меня утешала мысль, что страх опасного места заставит ямщика гнать без отдыха, и я крепко надеялся скорой ездой вознаградить скучную остановку. И точно: кони были чудесные, ямщик лихой. Обстановка вечера способна была рассеять хоть какое горе. Теплый воздух разносил душистые испарения цветов; голубое небо разливалось тихим, отрадным светом. Все настраивало душу на лад поэзии, вызывало мечты, нежило сердце. Прижавшись к подушкам, я принял положение с таким комфортом, какой только позволял незатейливый мой экипаж. Давно забыты были – и досадная остановка и вздорный рассказ старосты. Одно чувство самодовольствия наполняло мою душу. Я потонул в мечты, или, лучше, дремал с открытыми глазами. Не знаю, долго ли продолжалось это блаженное успокоение, как вдруг неожиданный толчок мгновенно расстроил весь мой комфорт и заставил обратиться к внешнему миру. Было уже довольно темно, так что глаз с трудом мог различить дорогу, или, скорее, колею, по которой катилось колесо телеги. Свежий ветер разбудил спавший лес, и гряда туч успела уже застлать две трети неба. – Что, далеко еще до станции? – был мой вопрос ямщику. – А кто его знает? Вишь, здесь верст нет. А кажись, за половину перевалили. – Но хорошо ли ты знаешь дорогу? – Как не знать. Не раз случалось езжать здесь порожняком. – Так что ж ты не стегнешь лошадей! Они идут у тебя почти шагом. – Стегнуть-то немудрено, да вишь, барин, какая темень. Того и гляди, в овраг сядешь. Вот даст Бог, проедем поганую тропу, так дорога опять пойдет гладкая. Делать было нечего. Оставалось уважить такие резоны и плестись несколько времени шагом. Между тем частые толчки телеги очень чувствительно докладывали мне, что мы еще не миновали поганой тропы. Вот бы хорошо-то было, подумал я, если б судьбе захотелось прокатить меня по этой тропинке!.. Не успела эта мысль проскользнуть в голове, как вдруг – кряк! И я уже кончил мысль свою в нескольких шагах от телеги. Признаюсь, никогда действие не следовало так быстро за мыслью. Верно, злодейка судьба подслушала тайную думу и, как услужливая особа, постаралась угодить мне самым быстрым исполнением. Спасибо хоть за то, что падение было счастливо. В минуту я был на ногах и подбежал к телеге, под которой копошился мой Иван, бранясь по русскому обычаю. Ямщик успел уже подняться, отделавшись легким ушибом, и искал свою шляпу. Умные лошади верно догадались, что с седоками случилось что-то особенное, и стояли как вкопанные. – Ну, брат Сидор, – сказал я полушутя, полудосадуя.– Я нанял тебя везти, а не бросать с телеги. – Да что ж, барин, делать, коли случилась такая притча. Кажись, в прежнее время овражек этот был дальше; верно, лешего угораздило передвинуть его на самую дорогу. – Это, братец, очень глупая шутка с его стороны. Но уж дело сделано. Бока мы потерли, надо теперь приняться за телегу. – Надо-то надо, да уж вы извольте сами придумать – как чему быть тут, а я от дела не прочь. Высказав такую премудрую истину, Сидор заложил обе руки за опояску и ждал моего приказа. Признаюсь, знание мое в этом случае сделало преглупую физиономию; к счастью, в это время Иван, принявший уже вертикальное положение, обратился к ямщику с вопросом: топор, что ли, али веревку надобно? – Оно бы и топор и веревку не мешало, да лиха беда, где взять их? – Поищем, так найдем, – сказал Иван таким уверенным тоном, который ясно говорил, что у него обе эти вещи в запасе. Не зная толку в подобных делах, я предоставил им все планы и соображения о починке телеги, а сам отошел в сторону и сел на свалившееся дерево. Можете угадать– о чем я думал? С одной стороны, досада на прихоть – ехать проселками, когда была столбовая дорога, с другой – опасение просидеть целую ночь, как рак на мели, в созерцании подвигов Ивана с Сидором около тележного колеса – все это очень неприятно шевелило мою душу и лишало ее обычной веселости. Тут же таинственный житель страшного леса пришел мне на память; воображение работало как добрый поденщик и столько нарисовало мне мрачных картин – с могилами и черепами, что я невольно проклял окаянного старосту, которому пришла блажь – наговорить мне на ночь всякого вздору. Но такие приятные мечты не мешали мне, однако ж, время от времени справляться об успехе работы. Ответы были очень успокоительны. Мой Иван оказался таким мастером тектонического ( то есть строительного) дела, что я готов был дать ему докторский диплом во всем, что только относится до топора и веревки. Между тем темнота увеличивалась; светлая полоса неба обозначалась на отдаленном горизонте едва приметною нитью. Ветер крепчал и порой выводил такие рулады, что озадаченный слух никак не мог решить – какую гамму выбрал обитатель небес Стрибог для настоящего концерта. Но все это была только прелюдия тон шутки, которую судьба намерена была разыграть со мною в эту ночь. Едва только я услышал радостный отзыв Ивана: " Готово, ваше благородие, садитесь", – вдруг небо открылось и целый поток дождя упал на наши головы. Ямщик признал за лучшее передать вожжи Ивану, а самому вести коренную под уздцы. Но то ли дорога шла беспрестанными поворотами, то ли ямщик искал более надежной тропы для телеги, только мы беспрестанно виляли вправо и влево. Один раз даже показалось мне, что ямщик повернул лошадей почти кругом. Спрашивать его было мало толку, а указывать – и того меньше. Призвав на помощь терпение, я завернулся в шинель и предал себя на волю судьбы. И точно, глазам было делать нечего: непроницаемая мгла застилала даже самые близкие предметы. Зато слух был потрясен до последнего нерва. Признаюсь, и было чего послушать! Ветер шумел как бешеный. Все дикие голоса, все резкие звуки, какие только можно придумать для адской музыки – вой, свист, треск, стон, – все это сливалось в таких раздирающих диссонансах, что слух, привыкший и к буре битв, терпел мучительную пытку. Изредка отзыв колокольчика и голос ямщика, либо Ивана, выдавались на этой чудовищной массе звуков непогоды, и мысль – что тут живые существа – вливала в душу каплю отрады; но тут же другая мысль о положении этих существ – иссушала эту каплю дочиста. Я даже мысленно желал услышать перекат грома, но не для того, чтобы прибавить новый диссонанс к этому furioso (яростному ( ит.)) шуму бури; нет! В голосе неба я услышал бы отрадное: не бойся! А блеск молнии показался бы мне утешительным взором небес. Но небо было обложено тучами: оно не хотело принять участия в судьбе бедных путников. Промоченный до костей, насквозь прохватываемый холодным ветром, я чувствовал, как живительная теплота оставляла мое тело, и решился идти пешком, чтобы хоть немного согреться. К тому же более великодушная мысль – вполне разделить неудобства моих спутников – заставила меня в ту же минуту исполнить мое намерение. Я выпрыгнул из телеги и, придерживаясь за облучок, по колено в воде, принялся месить грязную дорогу. В другое время положение мое вызвало бы целый ряд шуток и веселости. Ведь вы знаете причудливый мой характер, который жаждет тревоги, чтобы отдохнуть от утомительного спокойствия. Но теперь каждая минута замедления удаляла меня от цели поездки; а могло быть, что эта самая минута нужна была семейству моего любимого брага. – Стой, – закричал вдруг ямщик испуганным голосом.– Беда, да и только! – Что такое? – спросил я, тоже не совсем спокойно. Вместо ответа ямщик стал причитать: буди надо мною божия милость, отцово благословение, материна молитва. Сомневаться было нечего: мы попали-таки на поганую тропу. Ну, что ж, думал я, пить так пить до дна. Заключение спектакля должно же согласоваться с целой пьесой. Вперед! – Слава те господи, – вскричал в свою очередь мой Иван. – Кажись, жилье. Вон и свет мелькает. – Будет ужо тебе слава те Господи, – сказал ямщик, дрожа от страха. – Где, где, Иван? – спросил я казака, тщетно напрягая свое зрение, чтобы увидеть огонь. – А вот здесь, направо, ваше благородие. Вон! Вон! Взглянув в ту сторону, куда показывал Иван, я увидел огонь. Как слабая искра, он то вспыхивал, то потухал, и вместе с ним оживала и умирала моя надежда. – Сидор! Правь лошадей на огонь! – Сохрани меня Господи! Что ты, что ты, барин! Да разве ты не знаешь, что это за место? – Знаю, братец, знаю. Но я так иззяб, что готов погреться хоть у жерла самого ада. Ступай. – Что хотите, а я туда ни за что не поеду, – сказал ямщик с решимостью отчаяния. – Ну, так мокни здесь как бесхвостая курица, Иван, держи вправо! Казаку не нужно было повторять приказа, тем более что он, кажется, ничего не знал об этом жилье. А то, по русскому обычаю, страх к колдовству, верно, привел бы в искушение военную дисциплину. Телега тронулась. Ямщик против воли пошел за нами, ежеминутно крестясь и читая молитвы. Вскоре вместо одного огонька появилось несколько. Я даже подумал, что мы попали в деревню. Но, подъехав ближе, увидел, что огни выходили из окон одного здания. Через четверть часа лошади уперлись в забор. – Ступай, Иван, ищи ворот и стучись напропалую. И между тем как мой казак искал ощупью ворот, я подошел к дому и взглянул в окно. Первый предмет, поразивший меня, был почти исполинского роста мужчина, в черном платье, стоявший у затопленного камина спиной к окну. Руки его были сложены на груди, голова поникла. Отблеск, падавший от огня, освещал довольно большую комнату, в которой стол, диван и несколько стульев составляли всю мебель. В это время раздался стук в ворота. Но мужчина, погруженный в мысли, казалось, не слыхал его или не хотел обратить внимания. Однако ж при повторенных ударах он медленно приподнял голову и, обратившись к окну, стал, казалось, прислушиваться. Очерк полуобращенного лица его рисовался мрачным и суровым силуэтом, который не подавал мне большой надежды на радушный прием. Между тем удары в ворота сыпались градом, раздаваясь даже под воем бури. Незнакомец подошел к дверям и, казалось, кого-то кликнул. Потом, отдав приказание, снова воротился в комнату. Я подошел в это время к воротам, где Иван несколько времени уж пробовал силу казацкого кулака. – Кто там? – раздался изнутри сильный голос с приметною досадою. – Казачий есаул Безруковский, – отвечал мой Иван. – Что надобно? Я взялся отвечать. – Прошу небольшого местечка хоть на кухне – обсохнуть и обогреться. Два часа мы под дождем и совсем потеряли дорогу. Несколько времени ответа не было. – Извольте подождать, – начал снова голос, несколько благосклоннее. – Я сейчас доложу барину. Через несколько минут застучал засов, и человек высокого роста с угрюмой физиономией, сколько можно было рассмотреть при свете фонаря, отворил ворота. Телега въехала во двор. Ворота затворились и, человек с фонарем, обратившись ко мне, сказал довольно почтительно: – Пожалуйте к барину. – Сейчас. Только, пожалуйста, братец, дай уголок моему казаку и ямщику. – Пусть они отпрягут лошадей и вынесут ваши вещи. А там я проведу их на кухню. Успокоенный его обещанием, я вошел в комнату. Незнакомый мужчина сидел теперь в креслах. При входе моем он немного обернулся и на мой поклон отвечал легким движением головы. – Извините меня, милостивый государь, что я потревожил ваше уединение. Но я сбился с дороги, промок до костей; другого жилья поблизости не нашлось; поневоле должно было обратиться к вашему гостеприимству. – Оставьте извинения, господин офицер, – сказал он довольно холодным тоном. – Нужда, говорят, иногда выше закона. Располагайтесь здесь, как бы меня не было. Я жалею только о том, что теснота моего помещения лишает меня удовольствия – не мешать вам своим присутствием. Ну, подумал я, начало обещает немного. Впрочем, положение мое было такого рода, что самый грубый прием не мог уколоть моего самолюбия: лишь бы найти угол и согреть свои бедные члены. В этих мыслях, не отвечая на привет хозяина, я сбросил с себя мокрое платье и отдал его Ивану, который в это время вошел с слугой в комнату. Молчание, казалось, было девизом этого дома. Не желая его нарушить, я ходил по комнате, а хозяин мой, облокотившись на кресло и положив голову на руку, задумчиво смотрел на камин и, по-видимому, совсем забыл о моем присутствии. Вскоре, против всякого ожидания, слуга незнакомца принес самовар, молча поставил все нужное на стол и удалился. Приличие требовало узнать – действительно ли для меня это угощение; но, посмотрев на мрачного моего хозяина, я почел за лучшее молча приняться за хозяйство. Я небольшой любитель чая; но два часа хождения под дождем, на резком ветре, в грязи по лодыжку придали ему такой вкус, что я готов был предложить его жителям Олимпа вместо амброзии. Стаканы исчезали так же быстро, как наливались. Вскоре отрадная теплота разлилась по всему телу, и я находил, что настоящее мое положение не лишено поэзии. Напившись чаю, я набил дорожную мою трубку и от нечего делать стал производить наблюдения над моим хозяином. Ему, по-видимому, было не более сорока лет; но болезненное выражение лица и резко выдававшиеся морщины говорили ясно, что буря жизни состарила его преждевременно. Но сам ли он был виною своих несчастий или провидение очищало его душу в огне искушений – это оставалось для меня пока тайной. Только одно казалось несомненным, что он боролся мужественно, и если изнемогал в борьбе, то для того только, чтобы встать с новой силой. Я не говорю уже, что вздор, рассказанный мне глупым старостой, рассеялся при первом взгляде на это, хотя суровое, но благородное лицо, в котором сам Лафатер не нашел бы ни одной черты злобы или притворства. Он был в глазах моих жертвой ошибки или обмана, но никогда – собственного преступления. Наблюдения мои прерваны были приходом слуги, который тихо и почтительно подошел к своему господину и, наклонившись почти на ухо, сказал: «Скоро будет час, сударь!» Незнакомец вздрогнул. – Хорошо, поди спать, – сказал он, проведя рукой по лбу, как бы отгоняя какую-то беспокойную мысль. Слуга вышел. Незнакомец тяжело вздохнул. – Итак, снова иду беседовать с тобой, мой ангел! Снова иду молить за тебя вечное правосудие! Слова эти, произнесенные довольно явственно, отзывались такой грустью, что, казалось, вся душа его трепетала в этих звуках. Обернувшись от камина, незнакомец увидел меня. Он на минуту остановился и с каким-то недоумением меня осматривал. – Да, – прошептал он про себя, как бы припоминая что-то, – это тот... да! – и потом, помолчав немного, прибавил, – Ну, так что же? Неужели я для него должен забыть свой долг?–Тут он оборотился ко мне и сказал: – Спокойной ночи! Желал бы я очень, чтоб вы теперь спали сном мертвого. Вы легко поверите, что последние слова отозвались не слишком весело в моем слухе. – Извините меня, – сказал я ему. – Если присутствие мое вас беспокоит, скажите слово, и я уеду сейчас же, хотя бы пришлось провести целую ночь в каком-нибудь овраге. Слова мои, казалось, смягчили его. Он посмотрел на меня более с грустью, чем с неудовольствием, и сказал: – Нет, нет, оставайтесь здесь. Я не гоню вас. Мы ведь сошлись не для знакомства. Утром мы будем далеко друг от друга и вряд ли когда увидимся. Об одном прошу вас, забудьте, что вы были здесь, и пусть ни одно воспоминание об этой ночи не тревожит вашего счастья. Прощайте! Я не мог преодолеть себя. – Тысячу раз простите мою нескромность. Но если уж судьба, против моего и вашего ожидания, соединила нас хоть на одну минуту: почему ж в этом случае не видеть указания на лучшее? Правда, я молод; но в сердце моем всегда было участие к страданиям подобных, и язык мой, может быть, и для вас найдет слово утешения. Незнакомец посмотрел на меня пристально. – Утешения, говорите вы. Как легко говорят это слово! Людские утешения – хороший пластырь только для домашнего обихода. Но если в душе кипит ад, если сердце точится тысячью жал, упреков и угрызения – что значат все слова в мире! Разве вы можете хоть один миг прожить чужой жизнью? Разве в вашей власти – испытывать на самом себе муку больного, которого вы так смело беретесь лечить?.. Утешения! Нет, молодой человек, пусть болезнь эта всем острием своего жала вопьется в собственное ваше тело, и только тогда, если еще голос участия не замолкнет под воплем боли, беритесь утешить несчастливца. Что-то особенно поразительное было в этих звуках скорби. Напрасно я искал слов для продолжения разговора; оставалось молчать, и только взором выразить мое участие. После короткого промежутка молчания незнакомец снова начал: – Но все-таки благодарю вас за доброе намерение. Благодарю не столько за себя – вы утешить меня не можете, – а за других, которые в свою очередь услышат от вас слово участия и, может быть, найдут в нем целительный бальзам для своего сердца. Мое же утешение – там, – сказал он, указывая на небо. – Верховный судия есть вместе и ходатай! Он знает – когда мне изречь прощение и исцелить это страждущее сердце. А до тех пор пусть кара гнева его всей силою тяготеет над головою убийцы!.. Вы содрогаетесь? Да, молодой человек, перед вами убийца. На этом самом месте отнял я жизнь прекрасного создания! Этой рукой брошен пагубный свинец в грудь той, которая была для меня дороже жизни и счастья! И с того дня – нет мне отрады. Я скитаюсь как Каин между живущими. Закон людей оправдал меня; но есть другой закон – безжалостный, неумолимый – закон совести. И он-то мстит мне и при свете дня и во мраке ночи. Теперь проклинайте меня, если можете. Я еще живу – значит, мера проклятий еще не исполнилась. Сказав эти слова, незнакомец захватил свою голову обеими руками и быстро ушел в другую комнату. До сих пор еще этот вопль страдальческой души обливает холодом мое сердце. Можете представить себе, каково было мое положение в настоящую минуту. С стесненным сердцем я бросился на диван, но напрасно старался успокоить свое волнение. Ужас преступления, может быть, и ненамеренного, невольное участие к душевным страданиям несчастливца, мысль о том, что ждет его в сокровенном будущем, – все это тяжелым гнетом давило мою грудь. Но что не могло сделать усилие рассудка, то произвело простое физическое утомление. Я стал засыпать. Вдруг сквозь тонкий сон почуял я запах ладана; мгновенно мысль о гробе, об умерших стрельнула в голову и в сердце. Сна как будто не бывало. Я быстро присел на постели и оглядывался кругом себя, желая найти разгадку. Вскоре слух, возвративший свою деятельность, поражен был глухим протяжным чтением: голос, казалось, выходил не из груди, а из могилы. Решившись во что бы то ни стало проникнуть тайну этого полночного чтения, я воспользовался небольшою щелью в стене перегородки, отделявшей меня от таинственного чтеца, и приложил к ней зоркий глаз. Картина, представившаяся глазам моим, была поразительна. Две лампады ярко освещали иконы Спасителя и Богоматери: под ними курилась небольшая кадильница с ладаном. Посреди комнаты поставлено было что-то вроде аналоя, и перед ним, с зажженной свечой в руке стоял несчастный незнакомец и молился. Теперь очень явственно доходили до моего слуха печальные слова надгробного канона. Можно было думать, что в молитве о упокоении своей жертвы он надеялся найти спокойствие и для своей совести. Каждый раз, как произносил он: упокой, Господи, душу усопшей рабы Твоей, он обращал глаза к иконам и делал медленно и твердо крестное знамение. Но когда он дошел до места, самого трогательного в целом каноне: со святыми упокой – голос его задрожал; он нал на колени, едва выговаривая слова, душимые рыданием. Я не мог вытерпеть. Стесненное мое сердце излилось слезами. Я осторожно сошел с дивана и пал тоже на колени перед образом. Чувствовала ли страдальческая душа его в это время, что вовсе незнакомый ему человек, с которым судьба нечаянно столкнула его на одну минуту, молился за него, как за брата, как за самого себя; молился за несчастную жертву его злодейства или ослепления. Нет, тот не имеет сердца, тот христианин только по имени, кто остается равнодушным в эти торжественные минуты беседы страждущей души с Богом! И за себя ли молился он? Себе ли он просил прощения? Нет, он, казалось, безропотно предал себя гневу божественного правосудия; молитва его за нее, может быть, им любимую и от него же погибшую жертву. Успокоенный молитвой, я снова подошел к перегородке. Незнакомец все еще продолжал чтение канона, однако ж более спокойно, чем прежде. Я мысленно повторял с ним те слова молитвы, которые доходили до моего слуха. Наконец, голос на минуту замолк; казалось, страдалец собирал все силы, чтобы произнести раздирающие слова замогильного прощания: вечную память! Но тут все мужество его оставило; он упал на пол и долго лежал ниц, вздрагивая по временам всем телом. Я не мог более видеть этой сцены и отвернулся. Последовало молчание. Когда же, почти через полчаса, я взглянул в отверстие, страдалец уже сидел в креслах, опустив голову на руки, лежавшие на коленях. Утомленный душой и телом, я бросился на диван и вскоре погрузился в глубокий сон. День был уже в полном блеске, когда я проснулся. Яркое солнце сияло всей силой светоносных лучей своих. Казалось, оно хотело вознаградить природу за вчерашнее ее страдание. На столе кипел самовар, и Иван, как он сказал мне после, несколько уже раз входил в комнату, но, не имея приказания, боялся меня разбудить. Узнав, что хозяин еще не выходил, я старался всеми силами, чтобы не потревожить его покоя, может быть, единственной отрады в несчастном его положении. Во время чая я нечаянно увидел на стене завешенную картину. Мысль, что это, может быть, портрет жертвы, подстрекнула мое любопытство. Я тихонько подошел к картине и приподнял завесу. Даже и теперь живо помню ее содержание. Картина изображала дикую местность. Солнце садилось за лесом. Человек в охотничьем платье держал за уздцы двух лошадей. Прекрасная женщина, с бледным лицом, с полузакрытыми глазами, прижав руку к груди, лежала на траве. Высокий мужчина, на коленях, с выражением отчаяния на лице, держал в руках своих другую ее руку. Вдали лежало изломанное ружье. Несколько человек с заплаканными глазами доканчивали картину. В человеке на коленях я сейчас же узнал моего хозяина; умирающая женщина, вероятно, была его жертва. Но напрасно в мастерском очерке картины я старался угадать смысл содержания. Тут не могло быть убийства в настоящем смысле. Этому противоречила окружающая группа людей. Правда, изломанное ружье и кровь под рукою женщины давали мысль, что выстрел был орудием смерти. Это подтверждали и слова незнакомца, сказанные им вчера в порыве увлечения. Но как случилось это? Какие обстоятельства сопровождали эту драму? Этого я не мог объяснить себе никакими догадками. Я столько углублен был в рассматривание картины, что вовсе не замечал Ивана, который пришел мне напомнить, что лошади готовы. Наконец, он принужден был дотронуться до моей руки, чтобы обратить мое внимание. – Хорошо, уложи мои вещи. Я сейчас выйду. Да скажи, чтобы колокольчики были подвязаны. Когда Иван вышел, я вынул записную книжку и, оторвав листок бумаги, написал карандашом следующие строки к хозяину: « Я уезжаю не простившись с вами. Это было ваше желание. Но будьте уверены, что каково бы ни было ваше преступление, или, скорее несчастие (вы не способны быть преступником), участие мое к вам будет всегдашнею думою моего сердца. Свято исполню желание ваше – хранить молчание. Но вы не можете требовать, чтоб я когда-нибудь мог забыть о вашем положении: это выше сил моих. Примите искреннюю благодарность за приют от непогоды, и да поможет вам Бог также найти скорее приют от душевной бури вашей! Б.». Я оставил записку на столе и, мысленно пожелав спокойствия несчастливцу, вышел из комнаты. Мы тихо выехали со двора. Невольный взгляд, брошенный на окрестность, был поражен сходством картины с окружающим меня ландшафтом. Так вот что значили слова: « на этом самом месте я отнял жизнь прекрасного создания», думал я, грустно оглядывая дикую окрестность. Поворот дороги, закрыв обитель несчастья, представил глазам моим другие виды, более веселые. Я вздохнул легче. Светлый день, сиявший с безоблачного неба, отразился и в моих думах; дождевые капли, кой-где сохранившиеся на листьях дерев и на траве, сверкали в душу мою искрами утешения. Вскоре я готов был слушать даже разговор ямщика с моим Иваном о проведенной ночи. К этому присоединилось желание узнать что-нибудь от них о моем хозяине. – Нет уж, сохрани Господи, чтобы я в другой раз поехал на ночь по этой дороге, – говорил ямщик своему товарищу. – Натерпелся же я страху вдоволь! Легко сказать, всю ночь пролежал на печи не смыкая глаз. Того и думаешь, что вон этот немой верзило подойдет к печи да пырнет ножом под самые вздохи. А ты, брат, храпишь себе во всю ивановскую, ино злость берет. – А что ж мне было делать, – отвечал казак с невозмутимым спокойствием. – Слуга молчит, ты залез в самый угол. С собой, что ли, толковать будешь? Да этак, пожалуй, скука возьмет. Желая дать другое направление их разговору, я спросил ямщика: – А что, Сидор, ты никогда не слыхал, что это за барин такой? – А леший его знает. Вишь, мы здесь новосельные. Нет и трех лет, как барину нашему пришла блажь выселить нас на это место из старой деревни. Там, говорит, земли в обрез, а здесь, говорит, хоть катайся по полю. Я же у вас, говорит, и почту устрою. Заживете, говорит, припеваючи. – Да ведь слухом земля полнится, Сидор. Вероятно, вы что-нибудь слыхали от соседей. – Слыхать-то слыхали, да только правды-то не могли добиться. Вишь, говорят, что в прежнее время здесь была его вотчина. Да и теперь вот все это место по самую поганую тропу ему принадлежит. – А не знаешь, зачем он живет один в этом захолустье? – Слыхал и об этом, да что говорить на ветер. Я хоть и не совсем верю, что он колдует... какое колдовство в нашу пору? Острог хоть какого колдуна выведет на свежую воду... Да все же небольшое веселье столкнуться с ним в ночную пору. Кто знает, не ровен час, захочет вспомнить старину да влепит в лоб свинцовую горошину, так небось пройдет охота за ним подглядывать. – А разве он сделал какое убийство? – Да так немножко... Застрелил молодую свою хозяйку. Так вот кто была его жертва! Узел начинает распутываться. – А неизвестно –за какую вину? – А бог их ведает. Ведь чужая душа – потемки. – Да как же суд упустил это дело? – Да, вишь, говорят, что убил-то ее ненароком. Ну, слава тебе, Господи, – вскричал он, перекрестившись,– вот и на прямую дорогу выехали. Ей вы, соколики! С горки на горку, даст барин на водку! Лошади понеслись. Ямщик затянул бесконечную песню. А я снова предался мыслям: вы угадаете предмет их.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю