Текст книги "Кудесник"
Автор книги: Петр Полевой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
XXII
Страшная действительность
Доктор Даниэль также не мог долгое время заснуть в эту страшную, грозную и бурную ночь. Расстроенный своими неудачами последних дней, тревожимый отовсюду получаемыми сведениями о возрастающих волнениях в стрелецких слободах, он очень беспокоился об участи своей семьи и утешался только приготовлением к свадьбе дочери, которая назначена была на 15-е число. Решено было даже так: Лизхен должна будет накануне свадьбы отправиться в Немецкую слободу и там остаться до венчанья в семье пастора, а отец и брат приедут туда же поутру…
Долго проворочавшись на постели, доктор Даниэль, наконец, заснул, думая о тех последних приготовлениях, которые ему предстояло сделать для завтрашнего свадебного обеда и приема новобрачных в своем доме, где Михаэль уступал им на время свои две комнаты, пока отстроится для них особый флигелек.
«Главное – цветов, цветов побольше за обедом», – думал доктор Даниэль, засыпая.
И перейдя от действительности в волшебный мир сна, он увидел себя в каком-то роскошном цветнике, густо заросшем дивными, невиданными цветами. Куда он ни оглядывался – везде цветы, и какие! Розы, гиацинты, лилии – так сами и просятся в руки, так и наклоняются к нему своими красивыми, яркими, ароматными головками… Но только что он протянет к ним руку – так тотчас и увидит, что под тем цветком светятся два глаза, выдвигается плоская, ехидная голова змеи с высунутым жалом, и кольца ее оплетают все стебли, вселисты цветка… Он отдернет руку, и змея скроется; он потянется за другим, еще лучшим, еще более привлекательным цветком, – и опять из-под него с разных сторон выглянуть змеиные головы и змеиные кольца… И все змеи шипят, и все высовывают жало, и все готовы на него броситься и задушить его в своих холодных объятиях. Измученный этим сном, он хочет, наконец, махнуть рукой на эти проклятые цветы, прикрывающие собою страшное змеиное логовище, хочет уйти из этого соблазнительного цветника – и уйти нельзя: чуть он тронется с места, отовсюду – и сзади и с боков – выползают змеи, готовые его жалить, и оплетают его со всех сторон своею живою, пестрою, движущеюся сетью. Холодный пот выступает у него, наконец, на лбу, и он уже решается на отчаянное средство: силою вырваться из этого заколдованного места, пробиться через змеиную сеть, топча их ногами и разрывая руками, – как вдруг он чувствует на плече своем чью-то сильную руку, и над самым ухом слышит голос сына, который молит его:
– Отец! Отец! Вставай, вставай скорее, ради всего святого!
С большим усилием освободясь от тяжкой грезы сновидения, доктор Даниэль очнулся не сразу от сна и, даже поднявшись на своей постели, все еще твердил:
– Какой ужасный сон! Какой сон!
– Проснись, отец, забудь о своем сне и соберись с силами! Действительность, которая тебя ожидает, – о, она гораздо страшнее всякого сна!
Тут только доктор Даниэль пришел в себя, протер глаза и вполне разумно взглянул на сына, который стоял около его постели и ломал руки в отчаянии.
– Что с тобой? Что случилось?.. Который час? – быстро и тревожно спросил доктор Даниэль, оглядывая сына, и тут только, при свете восковой свечи, стоявшей на столе, увидел, что на сыне лица нет. – Что с тобою, Михаэль? Ты болен? Что у тебя болит?
– Не болен я… Я здоров… Но мы погибли! Головы наши оценены и указаны злодеям… Надо бежать, надо скрыться во что бы то ни стало!.. Одевайся скорее!.. Вот тебе платье – все тут около тебя, на стуле!
Доктор Даниэль случайно бросил взгляд на платье, приготовленное ему, и увидел какой-то странный сермяжный кафтан, шапку с ушами… лапти… Ему показалось, что сон его еще продолжается, и он невольно спросил у сына:
– Ничего понять не могу! Что это за платье ты мне даешь? Неужели это…
Но Михаэль схватил отца за плечи, поднял с постели и встряхнул с чрезвычайной силой.
– Проснись! Ты должен сейчас нарядиться в это старье странника, должен скрыться, должен не выходить из какой-нибудь щели два-три дня! Когда мятеж уляжется, ты явишься в Немецкую слободу… разыщешь нас… Но ради Бога, спеши! Через два, много – три часа стрельцы придут сюда…
И он учил отца, он показывал ему, как обмотать ноги, как оплести их оборами от лаптей; он надевал на него трепетными руками крестьянскую рубаху из грубого холста, подпоясывая его поясом… И тот подчинялся всему этому, как ребенок, очевидно растерявшись и все еще не отдавая себе полного отчета в переживаемой минуте.
И вдруг – сознание вернулось к нему, и он понял, что бросает дом, семью и все, что ему дорого и мило, и одевается в рубище нищего, чтобы укрыться от убийц и спасти свою жизнь, предавая сына и дочь на произвол судьбы.
– Нет! Это низко! Это подло! – воскликнул вдруг доктор Даниэль, стараясь сорвать с себя рубаху. – Нет! Я никуда не пойду! Я останусь здесь… Я ни в чем не виновен и потому мне нечего скрываться… Умирать, так умирать всем вместе!
– Отец! – взмолился к нему Михаэль. – Я жить хочу!.. Если ты скроешься – и я тоже скроюсь куда-нибудь, я тоже бегу! Оставшись здесь, ты и меня осуждаешь на гибель! Сжалься надо мною!
И он рассказал ему все, что видел и слышал во время своего ночного дозора, и продолжал просить и молить отца до тех пор, пока тот, наконец, согласился и, уступив его просьбам, закончил свое переодеванье.
Крупные слезы текли у них обоих из глаз, когда они обнялись на прощанье, и уста их слились в последний поцелуй. Отец хотел сделать сыну кое-какие указания относительно дома, хотел распорядиться своим добром, но только махнул рукою и пуще прежнего залился слезами.
– Не беспокойся! – поспешил его успокоить сын, понявши его мысль. – Я все сделаю, что могу! Уходи, уходи, ради Бога! Вон, смотри – ведь уж светает!
И он нахлобучил отцу шапку, совал ему палку в руки и за плечи поворачивал его к дверям.
– Куда ты? Не туда! – шептал он ему, видя, что отец направляется во двор, к крыльцу. – Ступай садом, через огород, – там я тебе проделаю лазейку в частоколе…
И таща отца за руку, он чуть не бегом бросился через сад к самому дальнему углу огорода, который врезывался в ограду соседней церкви. Здесь он трепетно, одушевляемый каким-то необычайным наплывом сил и энергии, разобрал частоколины, притоптал колючие кусты крыжовника и шиповника и очистил в изгороди как раз такое место, чтобы пролезть взрослому человеку, хотя и не без усилия…
Еще раз обнялись отец с сыном, крепко-крепко и тесно, условились сойтись через два дня у Гутменша или у пастора в Немецкой слободе – и расстались… Доктор Даниэль пробрался кое-как чрез лазейку, поправил колпак на голове и котомку за спиною и побрел к выходу из огорода, опираясь на свой посох. Сын, поглядывая через ту же лазею, еще видел первые шаги отца к спасению и вздохнул полною грудью.
«Слава Богу! – подумал он. – Может быть, хоть он-то спасется?..»
О себе в это мгновение страшной тревоги и волнения добрый Михаэль даже и не думал. В то время, когда он, в полутьме наступающего рассвета, подходил садом к дому, в ближней церкви ударили к заутрене, и начался обычный перезвон московских церквей, к которому теперь с особенным удовольствием прислушивался Михаэль.
«В церковь звонят; Богу собираются молиться… Уж верно и у них, злодеев, готовых к убийствам, шевельнется теперь мысль о Боге, о правде, о будущей жизни, о любви христианской! Верно, они не дерзнут приступить к своему злому, кровавому делу в то время, когда будет совершаться богослужение в церквах… И если так, то еще найдется и время, и возможность ускользнуть от их рук…»
Вернувшись в дом, он вспомнил о том, что успокаивал отца перед разлукой с ним, принимая на себя заботы о необходимых распоряжениях по дому и имуществу.
– Надо то и другое прибрать, припрятать… Надо деньги положить куда-нибудь подалее! И то, что подороже, также…
Он сунулся было в комнату отца, отпер ящики его стола, заглянул в шкапы и сундуки со старьем, кое-что вынул и положил на вид, что было поценнее, но мысли путались у него в голове, все как-то не клеилось, все валилось из рук… Он сам не мог отдать себе отчета, почему именно одну и ту же вещь он переставлял два и три раза с места на место, и потом все же оставлял на виду, не прибранную?
Притом, каждый шорох его пугал, заставлял оглядываться и вздрагивать, словно бы он совершал какое-нибудь дурное, чуть ли не воровское дело. И над всеми мыслями преобладало одно, главное сознание полной бесцельности, бессмыслия этих его забот.
«Придут, убьют, и ограбят – и к чему тут эти глупые предосторожности! Пусть все пропадает, лишь бы в живых остаться, потому что все же лучше жизни – этого единственного блага – нет блага на свете!»
Бешеный и громкий лай собак, бросившихся к воротам, отвлек Михаэля от этих мыслей и заставил его поспешно глянуть в окно. Он видел, как Прошка, приотворив калитку, поговорил с кем-то и вновь ее запер… Тяжкие подозрения закрались в душу юноши.
«Что это значит? С кем он там переговаривался? Кому нас продает, изменник проклятый?!»
И Михаэль выскочил на крыльцо и крикнул Прошке:
– Кто за калиткой? С кем ты там переговаривался?
Прошка, видимо не ожидавший этого окрика, отвечал ему с некоторым смущением:
– Монахиня какая-то больная… что ли? Дохтура спрашивает… Так я сказал, что дохтур спит еще…
– Сейчас же верни ее… впусти ее немедля! – еще громче и еще решительнее крикнул Михаэль.
Прошка повернулся к калитке, отпер ее, крикнул что-то, махая рукою, и минуту спустя, действительно, впустил во двор монахиню.
– Вон на крылец ступай! – указывал он ей, отгоняя от нее собак.
Монахиня, еле передвигая ноги, с видимым усилием поплелась к домовому крыльцу, на котором стоял Михаэль и внимательно и подозрительно в нее вглядывался.
– Ужели не узнал меня? – прошептала монахиня, взобравшись на крыльцо и низко кланяясь Михаэлю.
– Алена Михайловна! – чуть не крикнул юноша. – Как попала ты сюда?
– Пришла умереть с тобою! – чуть слышно простонала она, опираясь на его руку и переступая порог его дома.
XXIII
Первый блин комом
День разгорался яркий, солнечный… Под утро буря стихла, и на небе не было ни облачка… В городе началось обычное движение и жизнь, и ее голоса, ее призывы, ее звуки стали долетать и в тот тупик, в котором стояло подворье доктора фон-Хадена… Шли тупиком люди; проехал тяжелый какой-то воз; кто-то стучался в калитку докторского дома и заглядывал даже во двор за какою-то потребой… Но, к крайнему удивлению Прошки и других докторских холопей, ни отец, ни сын не показывались из дома и не делали никаких распоряжений ни по запасам, ни по конюшне.
– Что-ж они там дрыхнут, будь им пусто! – ворчал конюх, обращаясь к Прошке, как старшему из холопей. – Ведь лошадям, небось, овса задавать надо!
– А я почем знаю? Сын-от выходил на крылец… И монахиню какую-то я к нему впущал еще раным-рано. Хворая, что ли…
– Да шут их дери и с монахиней! – еще громче конюха тараторила стряпуха. – Сегодня свадебный стол готовить приказано, а какая перемена после какой пойдет – о том ничего неведомо! Ровно я в потемках брожу.
– Да ты бы хоть сходил – посмотрел: что у них там в дому-то деется? – подзадоривали Прошку и остальные холопи. – А то ведь потом на нас же взыщется! Без вины виноваты будем!
«И что такое там над ними стряслось? – подумалось и самому Прошке. – Уж не подохли ли они и в самом деле, грешным деломъ? Ни свет, ни заря поднялись, – а носу о сю пору из дома не кажут!»
И хотя ему хотелось воспользоваться этим нежданно свободным временем и шмыгнуть в кружало, но любопытство преодолело, и он направился чрез крыльцо в дом.
Первое, что бросилось ему в глаза, это – какой-то странный, необычный беспорядок, который господствовал во всех комнатах, начиная с сеней. Везде валялась брошенная обувь; платье, обычно висевшее на вешалке, было свалено кучею в столовой комнате; тут же стояла серебряная посуда, вынутая из шкапов и сундуков, и дорогое парадное докторское платье, обшитое пластинчатыми соболями, разложено на столе его рабочей комнаты. «Да куда же они хворую монахиню девали?» – продолжал недоумевать Прошка.
Вышел на крыльцо, которым сходили в сад, и даже дерзнул окликнуть своих господ. Но никто на тот оклик его не отозвался…
«Э-э! Да что же я! Ведь я в опочивальне-то и не был… Туда вот разве заглянуть?»
Он туда и направился – тихохонько, на цыпочках… Но тут ожидала его главная и поразительная загадка!
В опочивальне царил изумительный хаос и беспорядок… Все было раскидано, разбросано, скомкано, сбито в кучу… Но изумительнее всего было то, что платье доктора Данилы и платье его сына и даже ряса монахини – лежали здесь, на полу и на лавках, а самих-то их не было… Словно и не бывало – и след их простыл!
«Как же это!.. Платье тут, а самих-то их нет?» – начал было соображать Прошка, никак не будучи в состоянии связать нити своих мыслей конец с концом, и вдруг почувствовал, что на него напал какой-то невероятный страх и даже трепет… Трясясь всем телом и не смея оглянуться назад, Прошка заревел благим матом и, как заяц, бросился со всех ног из дома во двор.
– Братцы, братцы! Хозяев-то наших чорт в трубу унес! Ай-ай! Чорт унес!.. И платье здесь… а их самих нет… Ай! – ревел на бегу Прошка и, как пуля, влетел в кучу холопей, скопившуюся около поварни.
– Что ты? Ошалел, что ли? Обалделый! Что врешь-то, что путаешь? – тревожно заговорили люди.
– Что врешь, что путаешь?! – передразнил их Прошка. – Ступайте, дьяволы, сами посмотрите!..
Никто на этот довод ничего не нашелся ответить. Все друг на друга посмотрели и не сдвинулись с места.
– А и то вам еще вот что скажу, – догадался Прошка, – что никак я самого дьявола-то и в калитку впускал! В образе инокини хворой… Она, видно, дьявол-то и была!
– И той нет? – спросили холопи.
– Ни слыхом не слыхать, ни видом не видать!
– И тоже ряса здесь? – спросил конюх.
– Здесь и лежит… рядом с барским платьем!
– Тьфу, пропасть! С нами крестная сила! Вот ведь напасть какая на нехристей стряслась! – сказал конюх. – Ну, да уж пойдемте, братцы, вместе, всем сходней, – посмотрим, что там есть? Ведь Прошке тоже не гораздо верить можно…
После некоторого колебания все двинулись в дом гурьбою – не без оглядок, не без опасения… Обошли все комнаты, заглянули во все закоулки; смотрели даже под лестницей, в чулане, под ларями, полками, кроватями – и нигде ничего не нашли.
– Что за притча! Серебро, деньги, меха – все раскидано, все наружу побросано, словно тут воры были или сам Мамай воевал, – и только самих хозяев нет!
Пошли и в сад, и в огород, – все кусты там осмотрели и, наконец, нашли натоптанный след к лазейке…
– Э-э-э! Да они, должно быть, тягу дали? – догадался конюх. – Дело тут не очень чисто… Ребята! А не заглянуть ли нам к ним в погреб: тамо ведь у дохтура Данилы добрые меды и вина хранились…
Мысль понравилась, – соблазн был не малый! Кто-то заметил, что погреб на замке, но другой, догадливый, тотчас же нашелся сказать, что «без хозяина и замок не служит» – и все, кроме Прошки, направились к погребу.
А Прошка подумал неспроста, что пока они там будут в погребе распоряжаться, он будет иметь время кое-что поценнее прибрать к рукам.
«А там, как поприпрячу деньги да меховую казну, получше которая, так я их вот как пугну: оденусь в платье дохтура Данилы, выйду на крыльцо да как зыкну на них! То-то смеху будет потом!»
Задумал – и сделал! С ловкостью опытного, бывалого вора, очень быстро связал Прошка деньги и меховую казну в узелки, порассовал все это по кустам в огороде, а два большие жалованные кубка даже успел зарыть в гряды с капустой, и, придя в опочивальню старого доктора, скинул с себя свою холопью круту и стал рядиться в дохтурское немецкое платье… Обрядившись вполне плутоватый холоп вздел на голову и ту бархатную шапочку с кистью, в которой доктор постоянно ходил дома, взял в руки трубку его, и вышел на крыльцо.
Но он не успел еще и рта разинуть, как в тупике раздался какой-то необычайный шум, крики, топот множества ног, лязг и бряцание оружия… Потом послышались тяжелые удары в ворота и крики:
– Эй, отворяй! Отворяй живей, не то сорвем ворота с петель!..
Перепуганные холопы выскочили из погреба, бросились отворять калитку, которая разом распахнулась настежь… Два-три десятка стрельцов с бердышами и копьями в руках мигом ворвались во двор, отворили ворота, и другая ватага их, в полсотни или более, волною хлынула во двор и окружила холопей.
– Где кудесник? Где дохтур Данила? Где сын его? Давай их нам сюда! – кричали стрельцы, между которыми было уже много пьяных.
– Отцы родные! Благодетели! Не знаем, не ведаем, ей-ей не ведаем! – вопили насмерть перепуганные холопи. – Мы и сами их искали, да не нашли!
– Врете, собачьи дети! Выдавай проклятых нехристей! Ведь все равно найдем… И если найдем, так и вас рядом с ними искрошим!
– Ищите, где хотите! Дом весь пуст! – клялись и божились холопи, ползая на коленях пред рассвирепевшими стрельцами.
– Эй, братцы! Кто же это там на крыльце стоит? Вон! – крикнул один из стрельцов, указывая пальцем по направлению к крыльцу, на котором ни жив, ни мертв стоял Прошка в дохтурском платье.
Стоял и, от страха не чувствуя под собою ног, не мог ни шевельнуться с места, ни произнести ни звука…
– Он это… он самый! – крикнули холопи, обрадованные нежданным появлением своего хозяина.
Неистовый крик радости и зверского довольства раздался из толпы стрельцов. Все бросились к крыльцу с криками.
– А, кудесник проклятый! Отравитель! А! Попался!.. не уйдешь теперь! Хватай его, ребята! Бей! – слышались крики.
Десяток дюжих рук стащили Прошку с крыльца, и прежде чем он успел крикнуть: «Я Прошка! Прошка! Я не дохтур!» – его уж бросили на землю, топтали ногами, били древками копий и бердышей, волокли из стороны в сторону по двору!.. Кто-то ткнул его в бок копьем, другой отхватил у него руку ударом бердыша… Через несколько минут он уже представлял собою одну сплошную окровавленную массу…
– Стойте, стойте, братцы! Ведь его приказано живьем доставить… пытать в застенке! – спохватился кто-то уж слишком поздно.
– Ну, брат! Теперь уж пытай – не пытай, – ничего от него не допытаешься…
Кто-то из холопей из-за спины стрельцов глянул на убитого и вдруг крикнул:
– Батюшки! Да ведь это вы не дохтура, а Прошку убили… холопа дохтурского!
– Полно врать, разве не видишь? – с некоторым смущением заговорили убийцы.
– Разве не видишь, у него крест с ладонкой на шее? – еще смелее выступил холоп. – Чай у нехристей креста не бывает!..
Руки полезли в затылок, брови нахмурились: «первый блин да комом!»
– Да сам-то где же? Сын его где? – загалдели опять стрельцы, стараясь скрыть свое смущение.
– А вот подите – ищите их! Мы нешто за них в ответе состоим? Нешто скрывать их станем? – закричали в свою очередь и ободренные холопы.
Стрельцы бросились в дом, в сад, в огород, все обыскали, перерыли – и убедились в том, что кудесник, кем-то предупрежденный, ушел заранее чрез лазею из огорода в ограду соседней церкви.
– Ну, коли смерть ему на роду написана, – не уйдет от нас! – злобно говорили они, очищая двор дохтурского дома и стараясь утешить себя в неудаче.
XXIV
Роковой день
Доктор Даниэль, переодетый странником – в тот самый страннический костюм, которым сын его Михаэль так часто прикрывал свои вечерние посещения Алены Михайловны, выйдя из лазеи в ограду церкви, долго не мог совладать с собою и с тем порывом чувств, который охватил все его существо при прощании с сыном. Ему припомнилось отрадное слово его дорогого Михаэля – этого сына, который готов был для отца на всякое пожертвование, – и слезы лились у него из глаз, лились неудержимо. Пройдя чрез ограду, только что отпертую сторожем, который полез звонить на колокольню, доктор Даниэль вышел в незнакомый ему переулок и пошел, что называется, куда глаза глядят. На улице было не вполне светло, и наш странник шел наугад, не слишком хорошо знакомый с закоулками Москвы, вне той центральной части города, среди которой он почти постоянно вращался.
Долго-долго ходил он, наконец почувствовал утомление и присел на лавочке около какой-то церкви, среди толпы других странников и нищей братии, выжидавших конца обедни, чтобы собрать милостыню с православных. Об этой милостыне и тех житейских прелестях, какие она может доставить, – только и речи было между этим людом.
– Купец-то этот, толстопузый чорт, – говорила одна из нищих, – ведь он никому больше грошика не даст, словно у него неразменный грош в кармане! А ведь сам как богат, – врозь лезет от денег.
– Э-э, матушка! С деньгами только и житье. Без денег ты везде худенек!
– Вестимо, уж без денег-то что за житье! Что встал, то за вытье! – со вздохом добавил какой-то худой, безногий старик.
«Что и в деньгах! – думал несчастный доктор Даниэль, прислушиваясь к этим речам. – Все бы деньги, все свое богатство, всю казну мою и достояние отдал бы теперь за одно слово, за одну надежду на спасение».
И ему опять вспомнился его дом и дети, и тот семейный праздник, который готовился на сегодня, и его мелочные, ничтожные заботы о пустяках, о подробностях свадебного обеда – о цветах! И как же горько насмеялся он над самим собою при этих мыслях…
Отдохнув немного, он побрел далее, еще перешел несколько улиц и, чувствуя, что ноги под ним подкашиваются, зашел в одну из церквей, по пути. Там присел он на колени в одном из самых темных углов притвора. Народу в церкви было много; кадильный дым синими слоями носился в воздухе над головами молящихся; стройное пение слышалось с клироса… Вдруг какой-то далекий и чуждый звук нарушил эту гармонию. Какие-то крики, сначала отдаленные, а затем все более и более приближавшиеся, долетали до слуха фон-Хадена. Эти крики изредка смолкали и сменялись бестолковым треском барабанов и гудением бубен, которые в свою очередь покрывались криками. В церкви произошел переполох. Многие, забыв о молитве, бросились в притвор – посмотреть, что происходит на улице. Доктор Даниэль, трепеща от страха, не смел двинуться со своего места и услышал явственно неистовые крики подступавших стрельцов:
– Эй, вы! Православные! Взлезай на колокольню, бей набат! Чтоб всем слышно да ведомо было, что стрельцы идут разбираться в государевых изменниках!
Через минуту набат ревел на колокольне, нарушая благолепие служения, смущая сердца верующих. А масса стрельцов, брянча оружием и громко крича, валила и валила мимо церкви… И крики, и шум, и движение толпы постепенно затихали и, наконец, замолкли вдали.
– Вот они! Кровь проливать идут! – слышались голоса в церкви. – Шутка ли? Говорят, из всех слобод двинулись, отовсюду к Кремлю идут!
– Пронеси, Господи, тучу грозную! – молились иные.
Но церковь еще до окончания обедни уже опустела. Все спешили по домам, опасаясь за своих дорогих и близких… Доктор Даниэль вышел из церкви последним и опять побрел куда глаза глядят. Но на этот раз чувство самосохранения работало в нем сильнее: он спешил поскорее достигнуть окраины города, поскорее выйти за черту его.
Вот, наконец, и последний поворот улицы в какой-то последней, жалкой слободке, примыкающей к городу; вот и проезжая дорога, и лес, чернеющий вдали; вот далее, среди лугов, извивы Москвы-реки, убегающей за какие-то холмы.
Он вышел за город и поплелся дорогой, к лесу… Встречавшиеся с ним пешеходы и обозники кланялись ему и говорили ему:
– Мир дорогой, старче Божий!
И он им кланялся молча, стараясь поскорее дойти к лесу, который почему-то представлялся ему надежным убежищем. Вот, наконец, и опушка леса, и благодатная тень, и мягкая мурава, на которой он может свободно и спокойно растянуться, подложить себе котомочку под голову и расправить усталые члены…
Он прилег в лесной тени и, сильно утомленный большим непривычным переходом и тяжким своим волнением, быстро заснул, убаюканный шелестом листьев.
Он не знал – долго ли он проспал. Но солнце было уже очень высоко, когда он проснулся, – было далеко за полдень. После отдыха стал сказываться голод. Фон-Хаден со вчерашнего дня ничего не ел, а после большого, вынужденного движения явился волчий аппетит, на удовлетворение которого не представлялось никакой надежды…
Пришлось победить его, потому что даже мысль о необходимости вернуться в город или хоть бы добраться до ближайшей деревни и просить там о хлебе, как о милости, – приводила доктора Даниэля в ужас и трепет… А с собою ни денег, ни запасов никаких не было…
«Стану просить Христовым именем, – думал он с замиранием сердца, – накормят, конечно! Но спросят: откуда и куда я иду? И что скажу я тогда? По разговору, по выговору меня тотчас узнают – пожалуй, схватят, в город отведут… О!»
Он решил остаться в лесу до завтра. Разыскал какую-то лужу, напился из нее воды и опять лег, стараясь заснуть и сном заморить голод… Но все попытки его оказались тщетными. Сон не сходил к нему на очи, а есть хотелось до боли, до отчаяния… И темнота сошла на землю, и роса пала, теплая и благодатная, и птички замолкли в лесу, но голод терзал несчастного, как лютый зверь, беспощадно, беспрерывно, неутолимо. Наконец, темно стало – совсем темно в лесной чаще; ни одна звездочка не мерцала сквозь густую листву деревьев; сова где-то стала стонать в старом дупле, а филин ей откликался своим жалобным уканьем… Летучие мыши зашелестели среди ветвей – и сон окончательно отлетел от несчастного доктора Даниэля. Окружающая его тьма вдруг ожила и наполнилась страшными, кровавыми образами: перед распаленным его воображением чередою проносились картины, одна другой страшнее, одна другой поразительнее… Вот стрельцы открыли убежище его сына Михаэля; вот лезут в окно, в двери – одолевают его отчаянное сопротивление, пластают его красивое молодое тело своими бердышами… Выбрасывают останки его псам на съедение… И он явственно слышит, как кто-то с адским хохотом шепчет ему на ухо:
«Ну, а ты что же зеваешь! Ведь ты голоден! Поди, раздели трапезу со псами и хищными воронами».
Как он дожил до утра – он этого никак не мог понять… Он догадался о наступлении следующего дня, как сквозь деревья опушки заалел восток и рассвет, повеял холодок, охватив его невольной дрожью. Вот и заря – огнистая, кровавая…
«О, Господи! Как мне есть хочется! Как тяжки эти муки! Как страшны! Чего бы не дал я теперь за краюшку, за корку черствого, сухого хлеба!»
И ему приходит невольно в голову, что гибель от голода ничуть не страшнее той, какая ожидает его там, в Москве. Это соображение мало-помалу приводит его к решимости – идти в Москву, искать возможности утолить голод и вместе с тем разузнать, что там случилось, что произошло вчера? Он задумал сделать большой крюк, зайти в город с противоположной стороны, пробраться какими-нибудь закоулками в Немецкую слободу… и тогда…
«О! Тогда я спасен!»
Собравшись с последним запасом сил и энергии, он поплелся в обход. Огородами и задами пригородной слободки он, кое-как минуя стрелецкие разъезды и патрули, наконец, очутился на улице и стал осматриваться, чтобы опознаться.
– Странничек! Божий человек! Ты что же это? Аль у тебя гвоздем шапка к голове прибита… Стоишь пред иконой и шапки не ломаешь! – крикнули ему какие-то корявые старушоночки, сидевшие у входа в монастырскую ограду, около иконы, вделанной в стену.
Фон-Хаден вздрогнул и снял шапку с головы.
– Ой, батюшки! Да это кто-то не здешний! Смотрите-ка, борода у него скобленая! – закричали те же старушонки.
Около доктора Даниэля мигом собралась толпа…
– Откуда ты? Сказывай! С коих мест? – допрашивали оторопевшего доктора.
К толпе неведомо откуда примкнули два стрельца.
– Э-э, братцы! – крикнул один из них. – Да я красного зайца поймал! Это он самый! Кудесник-то, дохтур!
Сбежалось еще больше народа; явились еще другие стрельцы. Фон-Хадена тотчас скрутили, поволокли. Толпа хотела его бить; но стрельцы отстояли, крича:
– Ни, ни! Не троньте! Его приказано живьем доставить в застенок! Говори: ты, что ли, дохтур Данила Гадин?
– Я, – произнес несчастный с решимостью отчаяния. – Но я умираю с голоду… Дайте мне кусок хлеба и ведите, куда хотите!
Радостные, неистовые крики стрельцов приветствовали это признание: жертву торжественно поволокли в застенок, по улицам, залитым кровью, мимо груд окровавленных, изрубленных тел, еще валявшихся на площадях и перекрестках.