Текст книги "Кудесник"
Автор книги: Петр Полевой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)
I
В кружале
Наступал февраль 1682 года. Погода на Москве стояла сырая, мозглая. Мокрый снег перепадал крупными липкими хлопьями, покрывал все пушистым, шереховатым белым покровом – на час, много на два – и таял, обращаясь в серую, мутную, грязную жидель… Не только улицы и крыши, но даже стены домов не просыхали; с крыш и желобов постоянно текло и капало. Под вечер скрепляло всю эту грязь кое-каким плохоньким морозцем, но под утро выпадал дождь со снежной крупой – и слякоть опять тянулась без конца.
В один из таких сумрачных и ненастных февральских дней в кружале, около Никольского крестца, было очень шумно и тесно. Народ то и дело входил в кружало погреться, потесниться около стойки, из-за которой продавали «зелено вино» и хмельную брагу, покалякать со встречным приятелем и послушать городских новостей. Кружало это не даром слыло в народе под названием «Трубы». Кого-кого тут нельзя было встретить? И монаха дальнего Афона, и сборщика на храм из любого конца Московской Руси, и стрельца, и пропойцу-подъячего, и разночинца, и подгороднего крестьянина… Всем тут было место: – кажется, и яблоку упасть негде, а люди толкутся, как мошки над болотом, пьют, закусывают, ведут шумную беседу, шутят, смеются, ссорятся и бранятся или так галдят, скаля зубы. Кажется, и дышать нечем в этой толпе; пар от нее стоит над головами, как в доброй бане; смрад от овчин, от обуви, от поношенного платья насквозь пропитал весь воздух, а люди стоят да калякают, и видимо находят большое удовольствие в этой тесноте и духоте! На этот раз, однако же, весь интерес толпы сводится к тому, что направо от стойки сидит Юрочка-юродивый и «благовествует» ближайшим рядам слушателей о каком-то «переставлении»…
– Близко будто-то переставленье-то – сказывает! – передают из передних рядов в задние, которым «благовествование» не слышно явственно.
– Верхи, говорит, у хором попадают и стены потрясутся! И кровь прольется всякая – и темная, и светлая! То есть так понимать надо: – повинная и неповинная, – растолковывал соседу какой-то подъячий.
– Кто его знает? Може – и точно правду бает? – отозвался на это собеседник, посадский человек из Красного Села. – Ведь ежели так присмотреться, точно времена неспокойные.
– Уж какое тут спокойные! Царь-то вон и молодой – да, говорят, уж на ладан дышит!
– Что ты пустое мелешь? Невеста высватана – через неделю и свадьбе быть… А ты – на ладан дышит!
– Верно тебе говорю – хоть и под честной венец царь Федор Алексеич стать собирается, а все же не жилец он на этом свете!
– Смотри, брат, как бы за эти речи да не угодить тебе в застенок! За этакие речи иной раз клещами язык из глотки вынимают…
– Ну, что ты меня стращаешь, живодер! Вон поди у Прошки спроси – вон в углу у окна приткнулся – он тебе еще лучше моего скажет…
– Какой такой Прошка?
– А тот самый Прошка, что у царского дохтура служит. Уж ему как не знать!
– Ну, ну! Пойдем, спросим…
И оба собеседника пробрались через толпу к тому месту кружала, где, приткнувшись к окошку, на каком-то обрубке сидел рослый, здоровый парень, лет двадцати пяти, в потертом цветном кафтане с полинялыми отворотами, и в поношенных полосатых штанах, опущенных в желтые, сильно истоптанные сапоги. Он что-то рассказывал и объяснял двум стрельцам и человеку довольно неопределенного типа, в засаленном подряснике, с котомкою за плечами.
– Я вот теперь у него пятый год во дворе служу, и никакого дурна от него не видал, хоша он и бусурман… Одначе никак этого и в ум вместить не могу: как он не токма что лечит, а и приступить-то к царю дерзает?
– А то есть почему? В каком роде ты это разумеешь? – приступил к Прошке с вопросами человек в засаленном подряснике.
– А потому и говорю, что ведь он же бусурман: не нашей он веры, не нашего обычая. Постов не знает; жрет всякую нечисть. Ну, сам посуди! Как его можно к царю подпустить?
– Это точно, что подпущать не подобает! – глубокомысленно заметили стрельцы.
– Да уж на что я простой человек – ведь у него в холопьях состою, а я бы с ним за один стол не сел! – горячо утверждал Прошка. – И что от его стола останется, я того ни за что и в рот не возьму. А тут ведь он царю из своих рук лекарство-то дает! Ну, как же тут царю-батюшке здоровым быть – сами посудите!
– А как слышно, Прошенька, о здоровье-то государском, что твой дохтур сказывает? – обратились к докторскому слуге с расспросами с разных сторон.
– Сказывает, что не очень надежно, – проговорил Прошка с подобающею важностью, – и хотя и хвалится, что своею наукой поможет, одначе говорит: все в воле Божией.
– Да наука-то у него какая? Небось, чернокнижная? – спросил странник.
– Уж это без сумнения! – подтвердил Прошка. – Уж кому же это знать, как не нам? Все видим: как он всякие зелья и снадобья на огне кипятит, с шепотами да с наговорами, да из книг читает, и на крошечных весках все развешивает; а на глаза круглые темные стекла наденет… И вот как перед Истинным, сам я это видел: мешает, мешает он в котелках, а у него под его стряпней синие огоньки поскакивают!
– Ай, ай, ай! Уж это ведомое дело, откуда такие огоньки берутся? Вот, над болотом такие же огни видят!
– Да это еще что! Опять-таки я сам видел, как он лягушек и змей собирает, сажает в банки, а ящерок сушит и на стену вешает…
– Тьфу, пропасти на него нет, на проклятого! – проговорили и стрельцы и странник. – И зачем только это ему нужно?
– А, видно, затем, чтобы кудесничать? Какие ни на есть волхвованья и чары ему для снадобий нужны – я так полагаю! – рассуждал Прошка.
– Да как тебе у этого нехристя жить-то не страшно? Ведь этак, того и гляди, ты и сам душу свою потерять можешь! – проговорил странник, отплевываясь.
– Что делать! Хоть и страшно, а жить надо… Потому наше дело холопское: из воли своего господина выйти не можем… А только одно скажу: от такого дохтура не бывать царю здоровым!
– Ну, а коли, грешным делом, да царь-то Феодор Алексеич не выживет, да прямого наследия не оставит – тогда-то что? Тогда к нему престол царский перейдет?
– То не легко будет управиться: и от первого брака у царя Алексея сын и от второго брака сын; и у одного мать люта, и у другого сестры тоже себя в обиду не дадут… Тут без заминки не обойдется дело!
– Не об этом ли переставлении и Юрочка-то говорит?
– Нет! Он о трусе земном – вот когда земля от грехов-то человеческих содрогнет…
– Обереги нас Бог и от этого, – сказал Прошка, вынимая шапку из-под мышки. – А только одно скажу: с тех пор и грехов стало больше, как к нам иноземцев на житье пущать стали! Вон их целая слобода накопилась… По-моему, так их бы всех…
Прошка сделал рукою весьма выразительный жест.
– Вот, вот! – подтвердили несколько голосов. – Так бы их следовало, туда бы им и дорога!
– Ну, да авось-либо и наступит такой час, когда мы с ними со всеми разом порешим! – проговорил один из стрельцов.
– Давай Бог! А пока не порешили, мне все же к моему немцу поспешать надо; того и гляди, из дворца вернется, да если меня не застанет… Задаст трезвону!
И Прошка, кое-как пробравшись сквозь толпу к беспрестанно отворявшимся и запиравшимся дверям, вышел в сенцы и бегом направился через площадь к Ильинке.
II
Царский доктор
По Ильинке, направо, в небольшом тупике, среди опрятного широкого двора помещался необширный, но чистенький и уютный домик царского доктора, Данилы Гадина – как его называли русские люди, на свой лад коверкая иностранные фамилии (сам себя он называл Даниель фон-Хаден). К этому-то домику и направился из кружала высокоумный Прошка, хорошо знакомый со строгими порядками, заведенными в «докторском» доме.
– Ежели теперича он, из дворца едучи, к воротам подъедет, а ты его у ворот не встретишь и тотчас ему ворот не отопрешь – беда! Озлится!
И подбежал к воротам, как раз в то время, когда одноколка доктора фон-Хадена показалась на повороте тупика…
Когда одноколка, запряженная сильным и гладко начищенным гнедым мерином, остановилась у ворот, Прошка мигом распахнул воротные створы, взял мерина под уздцы и подвел к крылечку дома.
Доктор – высокий пожилой мужчина, с выразительным лицом и умными глазами, одетый в немецкое темное платье и такую же епанчу, слез с одноколки, отдал Прошке длинный бич и вожжи, и пошел вверх по ступеням крылечка, на площадке которого его уже ожидали дочь его Лизхен и сын Михаэль, незадолго перед тем возведенный в государевы стольники.
На этот раз доктор поднимался на ступени крылечка довольно медленно, как бы преднамеренно задерживая шаг. Обыкновенно он взбегал на эту лестницу одним духом и еще с нижней ступеньки начинал шутить и заговаривать со своими детьми, которых очень любил, и которые тоже в нем души не чаяли. Но в этот день дети заметили, что отец их не расположен ни к шутке, ни даже к разговорам… На лице его выражалось ясно недовольство, даже огорчение; брови были насуплены, и не было на устах его добродушной улыбки.
– Ты нездоров, отец? – спросила его по-немецки Лизхен, в то время как сын снимал епанчу с его плеч.
– Нет, мой друг, – отвечал ей отец, – телом я совершенно здоров, но дух мой болеет и скорбит… Впрочем, дайте мне немного прийти в себя, дайте отдохнуть от этого ада, который называется «Верхом государевым»…
И он, проводя рукою по густым своим волосам с видом человека, утомленного и нравственно разбитого, прошел через главную комнату своего домика, которая была и столовою и приемною, к себе в кабинет, заставленный шкапами с книгами и столами, на которых были навалены книги и рукописи и стояли глобусы, препараты в банках, лежали инструменты, хирургические и математические, бутылки со спиртом и банки со всякими медикаментами и химическими продуктами.
Когда он опустился в большое кожаное кресло среди этой «храмины наук», как он любил ее называть, когда он взглянул на своих старых друзей в кожаных прочных переплетах и на все то, что служило ему постоянно материалом и подспорьем для его научных работ, у него стало как будто легче на душе. Он еще раз провел рукою по волосам и думал про себя:
«О! Как душно, как невыносимо тяжело живется в этих раззолоченных теремах, которые называются Дворцом Государевым! Как вяло, как тоскливо там проходит жизнь, среди мелочных, ничтожных забот, среди нелепых обрядов азиатской вежливости, среди таких обычаев, которые не дают царю возможности ни шагу ступить свободно, ни слова вымолвить, ни даже мысли допустить, не подчиненной строгим формам приличий, предрассудков, суеверий и вымыслов самого дикого невежества! Как и чем он живет – этот добрый, милый, но несчастный царь, вечно окруженный своей родней и тесными рядами своих бояр, никогда не имеющий возможности остаться наедине с самим собою и со своею совестью!.. О! Да там утро одно пробыть – это уже такая мука… такая мука!»
И ему припомнились все его встречи сегодняшнего утра, все разговоры, которые пришлось вести, все расспросы, обращенные к нему с разных сторон, в разных видах и формах, но одинаково направленные к одной цели – разузнать, как долго продлится жизнь этого молодого, видимо угасавшего существа?
– И хоть бы кто-нибудь любил его, жалел его, сочувствовал ему! – продолжал думать Даниель фон-Хаден. – Все вопросы, все видимое участие вызывается только тем, что каждый про себя рассчитывает: – «успею ли я еще выпросить себе ту деревеньку, которую я высмотрел, или получить для сына то местечко, которое я наметил? Ведь после смерти этого царя будет другой царь и около него другие люди!»… О, какие жалкие, своекоростные, какие темные люди! И как трудно между ними жить!
Легкий стук в двери прервал нить его печальных размышлений.
– Отец! – послышался из-за двери голос Лизхен, – обед на столе.
Доктор Даниэль поднялся с кресла, сбросил с себя верхнее парадное платье, повесил его на гвоздик и, переодевшись в домашнее платье, а волосы прикрыв темной бархатной шапочкой, вышел в столовую.
– Ну дети! – сказал он, обращаясь к сыну и дочери. – Давайте обедать и будем говорить… Я теперь чувствую себя дома!
– Ах, отец, мне всегда бывает так тяжело, когда я вижу тебя в унылом состоянии духа! – сказал сын. – Я привык знать тебя бодрым и уверенным в себе; привык к тому, чтобы ты и в нас вселял бодрость духа!
– Ну, знаешь ли, трудно всегда быть ровным, в особенности, когда чувствуешь, что почва у тебя под ногами колеблется, или когда видишь, что совершаются кругом тебя дела… Но оставим это покамест. Лучше расскажи мне, что ты сегодня утром без меня делал? Что ты прочел?
И сын за столом, во время обеда, который, не суетясь и не спеша, подавала им Лизхен, рассказал отцу все, что делал утром, что прочел и перевел из латинских классиков, и какие решил геометрические теоремы.
После обеда, когда Лизхен поставила перед каждым из них высокие глиняные кружки пива и подала отцу фамильную дедовскую трубку с добрым табаком, доктор Даниэль невольно вернулся к разговору о Дворе и дворцовых интригах, среди которых протекла большая часть его жизни.
– Ты не можешь себе представить, что там, на этом «Верху», творится! Две семьи, две родни – и две партии, которые готовы съесть друг друга! Но одной из этих партий, партии Милославских, не везет… Один царь, старший сын в семье, уже обречен смерти неизбежной… Ну, год протянет – с трудом! – а конец все тот же. Другой, младший сын в семье, головою слаб и телом, – ну, словом, царствовать не может и не будет. А у другой, гораздо более слабой партии, которая теперь в загоне, растет юный царевич, точь-в-точь такой, как те, что в сказках являются… Здоровый, крепкий, способный и – красавец! И что же? Все его в загоне держат, удаляют от Двора и об одном только заботу прилагают, как бы его совсем сбыть с рук! А между тем сама судьба ему благоприятствует и помогает, и указывает путь к престолу – и люди напрасно стараются уклонить его от пути, предназначенного Самим Богом!.. На этого стоит только взглянуть, чтобы сказать, что он «будет жить», что он полон избытком сил, что ему принадлежит будущее!
– Как ты горячо о нем говоришь, батюшка! – сказал Михаэль фон-Хаден. – Можно поручиться за то, что ты и теперь уже самый горячий, самый ревностный его сторонник!
– Еще бы! Да и может ли это быть иначе? Ребенок, который растет в этой отвратительной теремной обстановке, среди старого бабья, старых пуховиков и адской скуки – и столько носит в себе огня, как этот царевич Петр! Глаза горят неугасимым пламенем, и на устах постоянный вопрос: из чего это сделано? на что это нужно? как с этим управиться? А когда я к нему приду, он сейчас ко мне, и ручку мне подаст, и не дичится нисколько, и начнет меня расспрашивать, как та да эта вещь по-немецки называется? Чудный ребенок!
– Но, судя по твоим же словам, у него так много врагов, что ему, пожалуй, и не удастся царствовать?.. Его эти царевны и вся их партия не допустят до престола. Вот что ужасно подумать!
– И сила, и право и судьба – за него. Кто же будет в силах устоять против таких трех начал? Но, что тут будет еще много борьбы потрачено, что, может быть, даже и кровь прольется… я в этом не сомневаюсь. Милославские даром не сдадутся и не уступят своего места!
– Но ты-то, отец! Ты за кого? – спросил сын с лукавою улыбкой.
– Надеюсь, что ты меня не выдашь и не подведешь под ответ? – отвечал ему в том же тоне доктор Даниэль; а потом, понизив голос, добавил: – Я – за Петра, конечно!
В это время за дверью послышались шаги, и на пороге явился Прошка.
– К тебе из дворца пристав прислан с поручением от царевны Софии Алексеевны.
– Зови его сюда скорее!
Слуга вышел и возвратился с приставом, который, почтительно поклонившись фон-Хадену, доложил:
– Господин доктур Данила! Ея благородие царевна Софья Алексеевна приказала тебе сказать, что ей недужится сегодня, и просит она тебя пожаловать к ней без всякого промедления.
– Передай царевне, что сейчас приду, – сказал доктор.
И как только пристав и Прошка вышли из комнаты, он прибавил сквозь зубы:
– Знаю заранее, для чего она придумала эту притворную болезнь! Знаю, о чем она и говорить со мною сбирается! Это – женщина, способная завидовать греческим Феодорам и Пульхериям!.. Ну, уж выдался денек!
И он с досадою снял и бросил на стол свою шапочку, готовясь вновь облекаться в свой парадный, служебный костюм.
III
У царевны
Доктор фон-Хаден недаром говорил, что он предвидит, о чем именно желает с ним говорить царевна. Она уже засылала к нему разных приближенных к себе людей, чтобы вызвать его мнение об одном важном вопросе, составляющем «злобу дня» на Верху, в среде партии Милославских. Но доктор уклонялся от решительного ответа на щекотливый вопрос, потому что лучшим ответом на него было крайне слабое и ненадежное состояние здоровья царя Феодора Алексеевича. Однако же, его ответами не удовлетворялись и приставали к нему с новыми вопросами на ту же тему – и только, уже в виду упорного молчания фон-Хадена, царевна решилась на довольно рискованный шаг: на личное объяснение с дохтуром-немцем… Уклониться от этого объяснения не было никакой возможности; но доктор Даниэль принимал его неохотно; он понимал, что от него ожидают такого способа действий, который противен его совести и на который он никогда бы не мог решиться…
– Ну, что бы там ни было, и как бы ни было – я не могу поступать против совести! – говорил себе честный немец, подъезжая на своей одноколке к решетке тюремного дворца. Здесь он сошел, передав коня своего в руки дворцовых служителей, попавшихся около ворот; затем он медленными, спокойно-размеренными шагами перешел через двор, прошел за «преграду», охраняемую стрельцами и жильцами, и по переходам направился на Постельное крыльцо, где его уже ожидала одна из любимых постельниц царевны Софии, Аграфена Семенова.
– Добро пожаловать, господин дохтур! – приветствовала она его с поклоном. – Государыня царевна разнемоглась что-то у нас, разнедужилась… Головою страждет! Ждет не дождется тебя; третий раз на крыльцо меня высылает!
И красивая молодая девушка провела доктора довольно извилистым коридором на половину царевны, состоявшую из пяти комнат; пройдя первые две, переполненные царевниными боярынями и служилым женским людом, Аграфена Семенова остановила доктора в третьей комнате, служившей «переднею», т. е. приемною. Сама она, легохонько постучавшись в дверь смежного покоя, приотворила ее и проговорила вслух:
– Государыня царевна, где дохтура изволишь принять?
– Сюда, сюда введи его скорее… Не дождусь я его – недужится, – послышался из-за двери голос царевны, хорошо знакомый доктору фон-Хадену своим мужественным оттенком.
Постельница устранилась и пропустила немца-доктора в опочивальню царевны, которая полусидела-полулежала на своей просторной постели, обложенной подушками и до пола прикрытой шелковым одеялом. Она была в легкой малиновой ферязи, застегнутой до горла мелкими золотыми пуговками; густые, волнистые, темно-русые волосы ее были раскинуты по плечам и подушкам рассыпчатыми прядями и придавали ее смуглому и полному лицу неприятный, сумрачный оттенок… Глаза ее, устремленные на доктора фон-Хадена, светились недобрым блеском из-под хмуро-насупленных бровей.
– Буди здрава на многия лета, – сказал, приближаясь к царевне, доктор Даниэль, который говорил по-русски настолько хорошо, что при сношениях с ним не надо было прибегать к помощи переводчика.
– Долго ты заставляешь ждать себя, господин дохтур! – проговорила царевна с явною укоризною, не отвечая обычными приветствиями на приветствие доктора. – Видно, тебя чужой недуг не щемит…
Доктор Даниэль поклонился молча, как бы в извинение своей личной вины, и остановился в ожидании дальнейших речей царевны.
– Головою скорблю, – сказала царевна коротко и сухо, – дай средствие… Да поскорее!
– Головная скорбь от разных причин бывает, – попытался было начать доктор, – а потому дозволь мне…
– Ну, что там за причины! Еще расспрашивать станешь… Дай средствие: приложи чего-нибудь к голове – поставь хрен на затылок!
– Государыня царевна! – Я так не могу лечить… Дозволь мне прикоснуться к голове твоей и подержать твою руку… А затем я должен расспросить тебя…
– Что же ты за дохтур, коли ты прямо не можешь назначить средствие против каждой боли? – уже гневно проговорила царевна. – Тебе нужно все рассмотреть да расслушать – и ты, для пущей важности, готов всякий недуг раздуть Бог весть в какую гору!
– Государыня царевна! Я этого укора не заслуживаю, – скромно заметил доктор Даниэль, понимая, какой именно оборот царевна хочет придать разговору.
– Нет, именно заслуживаешь, и заслужил вполне! Сколько лет ты лечишь брата нашего, царя Феодора Алексеевича, и все же его здоровью нет улучшения – а кажется, он не жалел для тебя ни милостей, ни наград! Где же твоя наука?
– Недуг у благоверного государя неисцелимый. Его можно поддержать, сохранить на некоторое время; но исцелить от недуга нельзя…
– А! Все-таки можно и поддержать и сохранить… И на много лет? – быстро проговорила царевна, как бы ловя фон-Хадена на словах.
– Нет, государыня, тут надобно считать уж не годами, а месяцами. О «годах» не может быть и речи…
– Но, как, однако же?.. За сколько же времени ты можешь поручиться? – спросила царевна, после некоторого колебания.
– Я ни за что не ручаюсь, если государю не будет предоставлен полный покой, если государь не будет удален от всех дел, от всех трудов, и…
– Ты, кажется, желал бы даже, чтобы он остался вечным, неутешным вдовцом? Ты, говорят, советовал ему не помышлять о браке? – проговорила царевна, впиваясь в лицо доктора Даниэля своими зоркими, недобрыми глазами.
– Если вы хотите продлить жизнь царя, то, конечно, ему жениться не следует, – спокойно и твердо проговорил доктор.
Софья вдруг вся вспыхнула, глаза ее засверкали… Она сбиралась разразиться страшным порывом гнева; но сдержалась, сделав над собой чрезвычайное усилие, и захлопала в ладоши…
Темный персидский ковер, прикрывавший дверь в моленную, тихо шевельнулся, откинулся и пропустил в терем царевны высокого и стройного монаха, в темной бархатной скуфье, надвинутой по самые брови. Доктор Даниэль взглянул мельком в его сторону и с удивлением узнал в монахе князя Василия Голицына, который под иноческой рясой проникал в терем царевны Софьи.
– Вот, князь! Вразуми его – сделай милость! Он уперся на своем… Да растолкуй ему внятнее… Чтобы он понял! – проговорила царевна порывисто и резко.
Князь взял фон-Хадена под руку и отвел его в самый дальний угол опочивальни, к окну, где и повел с ним разговор вполголоса и по-немецки:
– Вы думаете, почтенный доктор, что царю Феодору не следовало бы теперь вступать во второй брак?
– Не следует, если вам нужно продлить его жизнь, – сказал доктор князю тем же решительным тоном, каким он это говорил царевне.
– Но если брак его необходим по иным, высшим соображениям, которые я не могу вам изложить? – сказал князь, внимательно вглядываясь в лицо доктора.
– Политика не может иметь значения в медицине, князь.
– Да! Но медицина может иногда иметь весьма важное значение в политике. И вы могли бы оказать нам важную услугу, если бы устранились от решения этого вопроса о царском браке… Ведь мы знаем, что именно, опираясь на ваше мнение, он все откладывает свою свадьбу.
– Чего же вы от меня хотите, князь? – проговорил доктор уже с некоторым волнением в голосе.
– О! Мы бы от вас многого хотели, – проговорил с обворожительной улыбкой хитрый дипломат, – и поверьте, не остались бы у вас в долгу за услугу… Я буду с вами говорить откровенно, надеясь на вашу скромность: нам необходимо женить царя Феодора немедленно хоть в течение… в течение десяти дней… Необходимо поддержать его здоровье и силы всеми средствами, какие дает вам в руки ваша наука, чтобы этот брак остался небесплодным… Вы понимаете меня, доктор?
– Отлично понимаю, но могу вас уверить, что вы требуете от меня невозможного. Если царь, при нынешнем положении его здоровья, женится в течение десяти дней, на той молодой невесте, которая для него избрана – и в особенности, если вы вздумаете искусственными средствами поднимать его силы и энергию – я ни за что не ручаюсь!..
– То есть, как это надо понимать? – переспросил осторожный дипломат.
– Царь может умереть и через три недели, и через полтора месяца – это не подлежит сомнению!
Князь Василий задумался на мгновенье и как бы про себя проговорил:
– До тех пор еще много воды утечет… Мы все же должны попробовать…
Потом, обратившись к доктору Даниэлю, он поставил вопрос прямо:
– Можем ли мы на вас рассчитывать в том смысле, в каком я изложил вам наше дело?..
– Нет, князь! Решительно нет. Не могу поступить против моего долга и действовать прямо во вред здоровью царя, которого я призван лечить. Обратитесь с этим делом к другому доктору – к Гутменшу; быть может, он возьмется.
– Но можем ли мы вас просить о том, чтобы вы… не мешались в это дело… Не отговаривали бы царя – отделались бы молчанием, если он спросит вас…
– Молчать я могу, хотя и молчание в данном случае будет уже преступлением, князь!
– Ну, так нам больше от вас ничего и не нужно! – сказал князь Василий, самодовольно покручивая усы, и отошел от окна.
– Ну, что ж, сговорились? – резко спросила царевна у князя.
– Сговорились, государыня-царевна! – проговорил князь Василий своим мягким и певучим голосом, и рукою подал знак доктору, что аудиенция окончена.