355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Полевой » Кудесник » Текст книги (страница 2)
Кудесник
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:52

Текст книги "Кудесник"


Автор книги: Петр Полевой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)

IV
Царский выход

Дня три спустя после этой беседы, царь Феодор после обедни в домовой церкви назначил выход в переднюю, где у него состоялся утренний прием, чего за последнюю неделю ни разу не бывало. Может быть, потому, что в этот день солнышко спозаранок проглянуло, и день стоял ясный, морозный – царь чувствовал себя лучше, чем во все предшествовавшие дни, и это отражалось на его настроении духа, которое тоже было в этот день светлое, почти веселое. Все ближние люди сразу это приметили и дали заранее об этом знать своим сородичам и приятелям, ожидавшим царского выхода в передней, чтобы те приготовились поднести царю свои просьбы и докуки. Вот, наконец, дверь из внутренних домашних покоев отворилась, и два стольника внесли в переднюю царское резное кресло, которое уставили в углу на возвышении из трех ступенек, обитых красным сукном. За стольниками вышли стряпчие: один принес круглый, шитый шелком бархатный ковер, который положил к подножию стула, другой – атласную подушку на сиденье, третий вынес на серебряном блюде шелками расшитый царский убрус – и все стали по бокам царского кресла. Минуту спустя в переднюю вышел и царь, поддерживаемый под руки своими ближайшими боярами, Феодором Феодоровичем Куракиным и Богданом Матвеевичем Хитрово – царскими дядьками. Царь был в легком опашне из китайской камки «с городами» и широкой каймой, низанной жемчугом. Он давно уже не надевал и «малого наряда», который был ему слишком тяжел. Всех поразила прозрачная, желтоватая бледность его лица, впалые, потухшие очи и чрезвычайная его худоба. Рука, которою он опирался на резной черный посох, была тоже прозрачно-бледна и так худа и тонка, что скорее напоминала руку ребенка, нежели руку двадцатилетнего юноши.

Едва царь появился на пороге, все бывшие в передней бояре и иные чины ударили низкий поклон, касаясь перстами пола; царь отвечал приветливым поклоном, потом он взошел на ступени возвышения и опустился на мягкую пуховую подушку своего царского кресла.

– Здрав буди, благоверный государь! – загудели голоса бояр, повторивших такой же низкий поклон.

– Здравы будьте и вы, бояре! – ответил им государь слабым голосом.

И опять вся масса царедворцев заколыхалась, отбивая третий обычный поклон. Затем, один за другим, стали подходить к царю челобитчики; кто просил об отпуске в поместья, кто о месте сыну, кто о прирезке земли или об угодьях. Находились и такие, которые подносили царю всякие диковинки в дар или подавали просфору из дальней обители, в которой побывали на богомолье… И этот прием длился более двух часов, постоянно заставляя царя напрягать внимание и вызывая его на более или менее милостивые отповеди. К концу второго часа он уже видимо стал изнемогать… Взор его стал беспокойным; лицо еще более побледнело. Он взял посох из рук стряпчего, утер убрусом пот со лба и поднялся с места. Последовали обычные приветствия и пожелания здравия, и царь удалился во внутренние покои, сопровождаемый лишь очень немногими из ближних бояр.

Но там его уже ожидали две женщины: мама[1]1
  Мама, т. е. боярыня, выкормившая царевича грудью и вынянчившая его.


[Закрыть]
его, Анна Петровна Хитрово, пользовавшаяся большим значением при дворе царя Феодора, и родная сестрица его, царевна Софья Алексеевна.

– Здравствуй, царь-батюшка, – проговорила старая боярыня Хитрово, поднимаясь с места и подходя к руке царя Феодора. – Радуюсь, батюшка, что тебя таким здоровым да бодрым вижу… Как быть жениху надлежит!..

Царевна Софья молча поцеловалась с братом и, будто про себя, добавила:

– Да вовсе братец не так и болен, как дохтур расписывает! Ему-то не надо бы верить!

– Ах, сестрица, – с некоторым недовольством отозвался царь Феодор. – Напрасно ты на дохтуров гору несешь! На портного пеняешь, что кафтан сносился…

– Полно, полно, государь! И ничего не сносился! Вот как мы свадебку-то справим, да под честной венец тебя с красавицей твоей писаной поставим, так тебя, что молодца в сказке, и не узнать будет!

– Твоими бы устами да мед пить, мамушка! – сказал царь, улыбаясь грустною улыбкой всех тяжко больных людей.

– С этакой-то красавицей, как и самому не помолодеть да не поздороветь! – вкрадчиво заметила царевна Софья.

– Да и мешкать, матушка-царевна, нечего! Мясоеда ведь, всего-на-все полторы недели осталось. Чего откладывать! – подсказала ей в тон боярыня-мама.

– Да я бы и сам хотел скорее все прикончить, – нерешительно проговорил царь, – да вот все жду, что скажет дохтур Данила?

– Грешно тебе, царь-государь, твою царскую высокую волю в подчинение ставить от его дохтурского сказа, – решился заметить ближний боярин Языков, свойственник царской невесты, Марфы Матвеевны Апраксиной.

– И чего ты так в него вклепался, так ему доверился? – сказала царевна Софья. – Не клином белый свет сошелся. Не один дохтур Данила на Москве; есть дохтура не хуже его.

– Да! Вот, например, хоть Гутменш, – сказал Языков.

– И точно! Отчего бы этого не запросить?.. – предложила боярыня-мама.

– Не по сердцу он мне, – сказал царь Феодор. – Такой на все согласный, покладливый!.. – Будто своей и головы нет…

– Э-э-э! Батюшка царь! – поспешила заявить боярыня-мама. – Немец – все немец! Тот же нехристь! Какой от них правды ждать?

– Пустое ты говоришь, мамушка; не знаючи. Немцы не меньше нас во Христа веруют и правда у них не хуже нашей, – попробовал сказать царь.

Но эти слова его тотчас вызвали возражение и со стороны царевны, и со стороны боярыни-мамы.

– Как можно их правду с нашею равнять, – заметила с достоинством царевна, – когда у них правду Лютор устанавливал, а он был монах-расстрига, на трех соборах проклят!

– Ох, батюшка-царь! Ты мне о немецкой правде не сказывай! Хоть ты человек и ученый, а я тебе не поверю… Да знаешь ли ты, что и о твоем дохтуре сказывают; своими глазами люди видели…

– Мало ли небылиц плетут люди! Все и слушать! – сказал царь, начиная уже несколько прискучать бесплодным спором с двумя крикливыми и настойчивыми собеседницами.

– Не небывальщина, а правда! Твой дохтур Данила по ночам не спит, змей да ящериц кипятит, а потом яд в скляницу сливает, а мясо их в стеклянных посудинах на полки ставит – про всякий случай бережет.

Царь и рукою замахал с досады, как бы не желая верить этим рассказам. Но многие голоса бояр тотчас подтвердили слова боярыни-мамы.

– Нет, государь! Верно говорит боярыня… Эти все твоего дохтура шашни его холоп своими очами видел и утвердить не откажется.

Сомнение проскользнуло в очах царя, и радостным блеском отразилось в очах зорко наблюдавшей его царевны-сестры.

– Такого дохтура, батюшка-царь, по нашему-то, в розыск бы взять надобно, а не то, чтобы царское здоровье ему доверять, – вкрадчиво заметила царевна Софья.

– Не доктор он, а кудесник! – подтвердил и боярин Языков.

– Что бы вы мне на доктора Данилу ни наговаривали, – отозвался на все это царь, стараясь сохранить свое достоинство и скрыть волнение, – я вам не поверю. Я сам с ним поговорю… И завтра же! Не забудь, Богдан Матвеевич, позвать его завтра ко мне, завтра, после ранней обедни…

– Слушаю, государь всемилостивый, – отвечал боярин Хитрово и, видя, что царь поднимается с места, чтобы идти в столовую палату, добавил, по знаку, поданному царевной:

– А о свадьбе-то, о всерадостной, не порешим сегодня?

– Не сегодня; завтра, может быть, – торопливо проговорил царь Феодор, поспешно прощаясь с сестрой-царевной и с боярыней-мамой. Он видимо опасался связать себя бесповоротным словом.

V
В селе Преображенском

Царица Наталья Кирилловна, вторая супруга «тишайшего» царя Алексея Михайловича, ненавистная мачеха всей семьи царя от первой жены Марьи Милославской, обреталась при царе Феодоре в немилости и забвении и жила вдали от двора, в захолустном селе Преображенском, где был выстроен более чем скромный, небольшой дворец. Там, окруженная небольшим двором, беззаветно преданных ей «ближних» людей, она занималась воспитанием двух своих дорогих и милых детей: сына-царевича Петра и дочки-красавицы Натальи. Сыну-первенцу в тот год минуло десять лет, а дочке наступал восьмой годик. Намеренно и грубо устраненная от всех семейных торжеств и празднеств своими заносчивыми падчерицами, она являлась ко двору весьма редко, большею частью только в те дни, когда по заведенному обычаю, служили во дворце поминальные обедни по царе Алексее Михайловиче. Но даже и в эти скорбные дни, даже и за поминальными трапезами по своем покойном муже, молодая царица встречала такой сухой и холодный прием от детей и родни мужа, что не знала, как дождаться минуты отъезда из опостылевшего ей Теремного кремлевского дворца в свое глухое, уединенное и тихое Преображенское. В особенности горько и больно было царице Наталье Кирилловне видеть, что в ее забвенном и приниженном положении ей приходится терпеть обиды и оскорбления не только от детей Милославской, но даже и от той челяди их, которая возвысилась из тьмы и ничтожества вместе с воцарением сына Милославской – царя Феодора. Из этой челяди враждебнее всех относилась к ней и к ее детям уже известная нам мамка государева, боярыня Анна Петровна Хитрово. Под внешнею личиной униженного почтения и усерднейших услуг и поклонов, эта змея-баба всегда умела очень больно и чувствительно уязвить сердце падшей царицы и сердце матери. То она встречала царицу таким приветствием:

– Вот, государыня, на тебя и посмотреть-то любо! Наш царь-батюшка, воспитанник-то мой, от забот все худеет, а тебя Бог поберег – что вдоль, что поперек!

То, подходя к ручке царевича Петра и царевны Натальи, говорила им в виде ласки:

– Красавчики вы мои! Красивые вы детушки! Матери-царицы утеха! Ничем вы на батюшку, блаженной памяти, не похожи – вышли вы личиками в Нарышкинский род!

Благодаря такого рода отношениям, царица Наталья Кирилловна езжала в Теремной дворец только по принуждению, по крайней нужде, и притом старалась ездить одна, не захватывая с собой детей. У ней даже сложилось в душе нечто вроде такого предрассудка, что возить туда детей ей вовсе не следует, из опасения «сглаза» и «порчи»…

«И меня, и их там так ненавидят, – думала не раз царица Наталья Кирилловна, – что готовы были бы со свету сжить, так что тут и до сглазу, и до порчи, и до всякого дурна недалеко… Особенно эта змея-подколодная, – эта боярыня-мама! У той, кажется, яд и из очей светит, и с уст ее окаянных брызжет…»

И вот, в последний раз, как-то на днях была царица Наталья Кирилловна с царевичем Петром в Кремлевском дворце, поздравляла царя Феодора с днем рождения, и просто отбиться от боярыни-мамы не могла; та так за царевичем следом и ходит, так ему в уши и трубит:

– Расцвел ты, царевич, что маков цвет! Щеки-то у тебя, как у красной девицы. Я на тебя не насмотрюсь… Видно, здоровьица тебе Бог по весь твой век наделил…

И только вышла царица с царевичем на Постельное крыльцо, как он ей уж шепчет:

– Мама! У меня что-то вдруг голова разболелась…

У матери-царицы сердце так и екнуло. Сели в крытую колымагу, а царевич опять к ней на плечо припал, и говорит опять:

– Ох, мамочка! Болит моя головонька. Точно я угорел…

Мать-царица стала его головку к груди прижимать, ласкать его, в кудрявых волосиках его стала пальцами перебирать – и заснул сынок у ней на коленах, да так тревожно, так неспокойно: мечется, про себя что-то бормочет, кого-то от себя гонит… Царица уж сама себя не помнила, когда они до Преображенского доехали.

Внесли царевича полусонного в его опочивальню, уложили в постель; видят, весь горит, глаза какие-то мутные стали… Не отходит от него мать-царица, и все думает:

«Сглазила его проклятая, ехидная баба».

Само собою разумеется, сейчас все меры приняла: и святой водой царевича спрыснула, и с уголька его обдула, и ладаном в комнате покурила и Богородицкой травки ему испить дала… А царевичу все нет лучше!

К вечеру стало его знобить; бьется в постельке, кричит:

– Холодно, холодно! Ой, как холодно!

Укрыли царевича шубкой, напоили теплой малиной – и на время он как-будто успокоился. Успокоилась и царица, и все ее боярыни и вся служня.

– Ну, авось либо, матушка, Бог даст, все обойдется!

– Авось все сном пройдет! – слышалось около царицы.

Однако же, она не захотела сына на ночь покинуть: велела себе постлать постель рядом с его постелькой, как ее ни отговаривала ее комнатная боярыня. И долго, и горячо молилась она в тот вечер в своей моленной о своем дорогом сыне, о своем единственном утешении.

Большая половина ночи прошла тихо и спокойно; но под утро царевич Петр стал что-то покашливать, потом вдруг вскочил на постельке и со страхом, с дрожью и слезами в голосе, говорил матери:

– Ай, мама! Душит меня, душит кто-то.

– Бог с тобой, дитятко! Что ты? Вот испей святой водицы! Угомонись!

Царевич с трудом пропустил глоток воды и оттолкнул от себя свою любимую серебряную чарочку.

– Не могу! Не могу – больно глотать! – шептал он, уже почти теряя голос.

А глаза у самого так и бегают, так и горят – тревожные, беспокойные…

Царица приказала позвать отца и братьев; вместе с ними пришел и дядя царевича – князь Борис Алексеевич Голицын. Рассказала им со слезами царица о своем горе – стала просить совета.

И старый Кирилл Полуэктович Нарышкин, и все юные сыновья его, братья царицы, молчали, повеся головы… Один князь Борис не растерялся.

– Надо, матушка-царица, не мешкая, за дохтуром нарочного послать – за Данилой, пусть тотчас едет; царевич, мол, опасно болен, – сказал князь.

И царица, и отец ее руками всплеснули и в один голос заговорили:

– Как можно! Что ты, князь? Да ведь он царский дохтур, ведь он нашего царевича зельем опоит!

– Нет, государыня! – смело возразил князь Борис. – Дохтур Данила честный человек, и знающий! Ничем он царевичу вреда не сделает. За него я головой ручаюсь!

И таки переспорил – настоял на своем. Мигом помчал во весь дух нарочный за доктором. А царевичу все хуже да хуже. Лежит в жару, весь красный, лежит пластом; уж и говорить ничего не может, и голоса нет… Только когда мать-царица наклонит ухо к самым его устам, он чуть слышно шепчет ей:

– Душит… Глотать слюны не могу…

Все собрались около царевичевой кроватки; все сидят, слезы ронят – удержать не могут, видя, как мать-царица по любимом детище убивается… А детище уж пласточком лежит, только стонет…

В томительном, ужасном ожидании прошло так часа три-четыре; подходило время к полудню, когда поставленные по дороге к Москве вершники прискакали сказать, что дохтур едет.

– Евоный мерин, евоная одноколка!

Четверть часа спустя, боярыня-мама докладывала царице Наталье Кирилловне, что дохтур Данила светлых очей царевича желает видети.

– Ох, уж какие тут светлыя очи! Помутились эти оченьки, – проговорила царица со слезами и приказала позвать дохтура Данилу.

Он вошел, поклонился с обычным достоинством, поздоровался за руку с князем Борисом и был тотчас введен в опочивальню царевича.

– Я бы просил, – сказал он, обращаясь к князю вполголоса, – чтобы отсюда вышли все лишние лица; тут слишком много народа. Пусть здесь останется мать-царица, вы и еще два-три лица, для необходимой помощи.

Князь Борис передал желание доктора Наталье Кирилловне, и опочивальня царевича опустела разом. Тогда доктор засучил рукава своего широкого кафтана, осмотрел и ощупал царевича, приподнял его к себе на колени, заглянул ему в горло – и покачал головой.

– Царевич в большой опасности, – сказал он князю Борису. – У него с правой стороны горла огромный нарыв, а другой, такой же, образуется слева… Нарыв нужно проколоть – иначе он через два-три часа задушит царевича.

Князь Борис, оставив ребенка на руках доктора, подошел к царице и шепотом пояснил ей сказанное доктором. Царица, в отчаянии ломая руки, бросилась к постельке царевича и почти крикнула:

– Прокалывать! Резать нарыв! Нет! Ни за что, ни за что! – и она обхватила ребенка, как бы стараясь защитить его своим телом.

Доктор бережно положил его обратно в постельку и, опуская рукава кафтана, проговорил не совсем спокойным голосом:

– Тогда мне здесь нечего делать, государыня!


И вдруг царевич сам рванулся от матери и протянул рученьки к доктору, как бы умоляя его о спасении. Пораженный изумлением, доктор указал на это матери и князю.

– Вы видите? Он не боится укола, он его желает. Умоляю вас, государыня, не теряйте времени, – через полчаса будет уже поздно…

Едва-едва удалось уговорить царицу, чтобы она дозволила произвести разрез нарыва. Но зато она настояла на своем, чтобы разрез был произведен при ней, и сама принимала участие в приготовлениях к страшному, неслыханному в царской семье, делу. По требованию доктора, поданы были серебряные рукомойники с водою и льдом, запасные убрусы и тазы. Князю Борису, накрыв его до горла простыней, доктор поручил держать царевича за голову, двум стольникам – за ручки и ножки. Царевич всему подчинился беспрекословно и смотрел во все глаза на доктора, следя за каждым его движением. С другой стороны, так же зорко, но трепетно и с опасением, следила за врачом-иноземцем царица Наталья Кирилловна. В ее воображении рисовалась страшная картина: вот-вот доктор возьмет нож и вскроет горло царевича. Она, среди этих страшных мыслей, даже и не заметила, как из небольшого карманного футляра доктор Данила вынул что-то, чуть приметное между его большими пальцами, и, наклонившись к ребенку, открыл ему рот.

Царица схватилась обеими руками за голову и зажмурила глаза от ужаса… И вдруг раздался пронзительный, раздирающий крик ребенка… Царица бросилась к нему – и что же видит? Доктор держит его голову над тазом, а из горла царевича Петра широкою струею течет кровь и гной и какая-то бурая пена…

– Злодей! – вскрикнула на смерть перепуганная мать и как тигрица бросилась к доктору.

– Успокойтесь, государыня, – сказал он ей твердо. – Ваш сын спасен. Нарыв прорезан благополучно…

VI
Козни

День торжества фон-Хадена был днем тяжких тревог и забот для его детей… Эти тревоги и заботы начались с утра, вскоре после отъезда доктора в Преображенское. В то время, когда Лизхен, прикрыв свое простенькое домашнее платье опрятным передничком, хлопотала по хозяйству на кухне, внимательно следя за каждым шагом двух прислужниц, ей пришли сказать, что из дворца приехал пристав и требует доктора Данилу к царю. И дочь, и сын фон-Хадена, почти выросшие в Москве, отлично говорили по-русски; но так как сын Михаэль (русские звали его просто Михайлом Даниловичем) был уже на службе в царской аптеке, то с приставом вышла объясняться Лизхен.

– Благоверный государь, царь Феодор Алексеевич немедля требует к себе доктора Данилу, – пробасил важный пристав.

– Батюшки дома нет; уехал к больному царевичу в Преображенское.

– А нам какое дело? Царь требует – надо, чтобы тут был.

– Так пошлите в Преображенское.

– И без твоего совета обойдемся; знаем, что нам делать, – многозначительно сказал пристав, – и ушел.

Не прошло и часу – приехал стольник из дворца, человек нахальный и грубый.

– Доктор Данила дома?

– Нет. Он в Преображенском, – отвечала уже сильно встревоженная Лизхен.

– Как он смел туда поехать, не спросясь у боярина Куракина?

– Да за ним оттуда прислали нарочного; царевич Петр там очень заболел…

– А ему какое дело? Он царский доктор – до царя ему и дело! А царевича лечить без царского дозволения не должно…

– Я уж, право, этого не знаю, – сказала растерявшаяся Лизхен, – знаю, что просили сейчас приехать…

– Ну, мы так и боярам и царю доложим, что доктора Данилы с собаками не сыскать!

Повернулся спиною да и был таков. Лизхен, конечно, в слезы. Ей представились всякие страхи: и выговоры, и неприятности отцу по службе, и Бог весть какие грозы.

Однако же хлопоты по хозяйству отвлекли молодую девушку от ее тревог; пришлось и в сад, и в огород заглянуть, где работали бабы, и в кладовой побывать; а затем и в погреб пойти, посмотреть на запасы. И только она переступила порог погреба, как услышала за стеною его, в закоулке между погребом и амбаром, как кто-то разговаривал с Прошкой, видимо стараясь понизить голос:

– Ты только нам этих самых гадов-то добудь – уж мы тебе заплатим, и угощенье наше будет.

– И давно бы добыл, да мне никак не улучить времени… Все кто-нибудь торчит там, около его покоя… Не то давно стянул бы!..

– А вот сегодня? Попытайся, пока его нет дома.

– Разве что сегодня?..

– А главное, как мы его к розыску да к спросу притянем, так ты все покажи, как есть… Как мне ты сказывал…

– Вестимо, все покажу! Чего мне немца-то жалеть… Пусть пропадает…

На Лизхен вдруг такой страх напал, что она чуть в обморок не упала; руки, ноги затряслись, как в сильной лихорадке, – блюдо с мясом, которое она держала в руках, выпало и разбилось вдребезги.

Голоса за стеною тотчас смолкли.

Лизхен без оглядки бросилась из погреба в дом. Она поняла из этой тайной беседы за стеною, что против отца ее затевается какой-то заговор, что Прошка в этом заговоре является предателем, что он хочет что-то взять, унести из его комнаты в качестве вещественного доказательства, которое кому-то нужно, чтобы затеять дело против ее отца – «розыск».

– «Розыск»!.. Господи! Какое страшное слово! Ведь при «розыске» мучат людей!..

И Лизхен бежала опрометью к дому через двор, как бы боясь опоздать, опасаясь того, что Прошка ранее ее попадет в хоромы. Прибежала, бросилась к дверям отцовской комнаты и прежде всего замкнула их на ключ, а ключ спрятала в своей опочивальне под подушку. При этом она дала себе слово ни шагу не ступить из дома до прихода брата или возвращения отца из Преображенского.

Ее опасения оказались основательными и предосторожность далеко не излишнею.

Не прошло и получаса с тех пор, как она вернулась из погреба и села у окошечка угловой, вдруг послышались в сенях осторожные шаги чьих-то босых ног. Потом легонько скрипнула дверь в среднюю, чистую комнату, и шаги направились к дверям рабочей комнаты отца. Тут Лизхен собралась с силами, отворила дверь угловой и очень громко, хоть и не совсем твердо, спросила у Прошки, который уже брался за замок отцовской двери:

– Что тебе здесь нужно? Зачем тебе туда идти?

Прошка дрогнул от неожиданного оклика, однако же оправился и огрызнулся:

– Знаю я, что мне нужно… Тебе какое дело?

И стоит около двери и не отходит.

Тут Лизхен вдруг вскипела гневом и выказала неожиданное мужество дочери, защищающей отца.

– Вон отсюда, негодяй! – закричала она во весь голос, смело наступая на Прошку. – Я знаю, ты воровать туда идешь! Вон – или я кликну сюда всех людей и велю тебя сейчас связать!

Прошка струсил и съежился.

– Что ты? Что ты, боярышня, – пробормотал он, отступая. – Там у господина плотничий инструмент, а я телегу лажу, так вот хотел…

– Сейчас убирайся вон! И чтобы духу твоего здесь не было! – еще громче прежнего крикнула Лизхен, становясь у двери отцовской комнаты. – Дверь заперта, а ключ у батюшки взят с собою!

– Ну, коли гонишь меня, я и уйду, пожалуй! – сказал Прошка, пятясь к дверям сеней. – А уж телега пусть так…

И вышел не солоно хлебавши. А Лизхен после такого усилия воли, к которому она была вынуждена, опять так ослабела, что залилась слезами и долго плакала, хоть и была внутренне довольна собою и сознанием того, что она защитила своего отца от темных козней.

Когда к обеду вернулся ее брат из царской аптеки, она все поспешила рассказать ему, и они долго обсуждали вместе то положение, которое отец их занимал при дворе, между двух партий – между двух огней. Оставшись в раннем детстве сиротами после смерти матери, они выросли на руках отца, которого просто боготворили, о котором постоянно заботились и думали, как о самом дорогом, как о единственно милом существе, какое у них было на свете. Потому и неудивительно, что этот эпизод с Прошкой они тотчас же приняли в рассчет и стали соображать, чего они могут опасаться за своего отца.

– Это ясно, милый Михаэль, что кто-то хочет повредить отцу перед царем; кто-то хочет обнести его – оклеветать, и для этой цели подкупает его слугу.

– Но кто? Вот вопрос! Царь постоянно так благоволил к нему, так к нему был ласков, милостив…

– Даже дружен! Даже часто засылал к нему, чтобы и запросто с ним побеседовать… И так любил послушать рассказы отца о чудесах природы…

– Милость царя еще менее надежна, чем всякое иное счастье… И сам отец мне проговорился при последнем разговоре, что есть вопросы, в которых он не смеет покривить совестью… Вот это и возбуждает многих против него. Кстати, сестрица, где же этот негодяй? Я должен видеть его и расспросить подробно…

– С той минуты, как я его отсюда выгнала, он сюда не появлялся более, а на дворе я его не видала.

Но Прошка оказался легок на помине; как раз в то время, когда о нем шел разговор, калитка хлопнула, и Прошка ввалился во двор пьянешенек.

Шатаясь на ходу и выписывая самые курьезные «мыслете» ногами, он направился прямо к дому и, придерживаясь за перила, стал карабкаться на крылечко.

– Ах, Боже мой! Да он сюда идет! Милый Михаэль, посмотри-ка. Я так боюсь пьяных!

– Не бойся, сестрица! Он не войдет сюда, – я тебе за это ручаюсь… Если я здесь, то тебе нечего бояться.

И крепкий, высокий юноша, поднявшись с места, направился в сени, к входным дверям. С Прошкой он повстречался на пороге и загородил ему путь в дом.

– Куда лезешь? Зачем? – спросил он хладнокровно.

– Затем, чтобы взять отца твово за приставы!.. В железо заковать его!.. Он!.. он отравитель!.. Я сам видел – как яд готовил!.. Змей кипятил… Я докажу… я все докажу… Да ты пусти меня… я на тебя не посмотрю! – и он рванулся было вперед, но в то же мгновение полетел кубарем с крылечка от ловкого удара юноши.

– Эй, люди! – громко крикнул Михаэль. – Свяжите пьяницу, да бросьте в клеть – пускай проспится.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю