Текст книги "Цесаревна. Екатерина Великая"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
На престоле оказался тринадцатилетний племянник Елизаветы Петровны, сын царевича Алексея, казненного ее отцом, – император Петр II. Он без ума, как может влюбиться только мальчик, полюбил свою прелестную семнадцатилетнюю тетку, – и Остерман, вельможа, выдвигавшийся из тьмы, мечтая этим браком закрепить дело Петра Великого, хотел просватать тетку за племянника, но… их родство было слишком близко, и церковь не допустила этого брака.
Были – остались сладким, больным воспоминанием – общие охоты пешком с мушкетом, где тетка кружила голову мальчику своим мужским костюмом и на коне с борзыми, да долгие прогулки верхом, полные вздохов, юных стихов и раздражающей близости…
Императора Петра II обручили с Екатериной Алексеевной Долгоруковой – девицей из старой боярской аристократии и не батардкой… У власти стали люди, враждебные Петру Великому и его реформам. У смертного одра юноши императора, скончавшегося 19 января 1730 года, никто не вспомнил про дочь Петра Великого – престол был передан другой линии – дочери брата Петра – царя Ивана – Анне Иоанновне.
За пять лет созревания – с пятнадцати до двадцатилетнего возраста – Елизавета Петровна пережила столько взлетов и столько падений. Взлеты становились все ниже – от этого не были меньше падения. Она мечтала быть французской королевой – дорогой портрет говорил ей, что она была бы в полной гармонии с мужем–королем – ее поставили на место и оскорбили ее. И все–таки велика была ее любовь к этому никогда не виденному ею мальчику с не по–детски серьезными глазами, что она навсегда сохранила, несмотря на оскорбление, ей нанесенное, верность и любовь ко Франции. Она мечтала быть герцогиней Орлеанской и стать близкой Версальскому двору – ею пренебрегли… Она могла стать герцогиней Курляндской – ей в этом по мешали ревность Польши и нежелание Курляндии иметь герцогом Морица Саксонского… Смерть отняла от нее жениха, скромного и тихого епископа, ее привели к сладостной близости с мальчиком–императором и дали ей понять, как только стало это возможно, всю силу ненависти и презрения московской боярщины к ее отцу и к ней… вне брака рожденной…
Это было, пожалуй, самое мучительное и обидное. Она чувствовала себя выше, умнее, образованнее и красивее всех этих вдруг снова появившихся с Долгоруковыми жеманных боярышень – ею пренебрегали – шепотом говорили о ней и о ее матери нечто такое скверное, что ее щеки пылали и глаза горели от негодования…
В царствование Анны Иоанновны о ней как–то позабыли. Ее старались держать подальше от двора. Она поселилась в Александровской слободе. Ее окружали слободские девушки – народ простой, рослый и красивый. Были шумные весенние хороводы, качели, деревенские танцы и песни, долгие зимние посиделки с пряниками и жамками, с вином, пивом и медом. Простые люди, окружавшие ее, ей нравились. Они благоговели перед памятью о ее отце, они, не скрывая своих чувств, обожали ее. В ней текла кровь Петра Великого, и родила ее солдатская женка. Темперамент в ней сказывался. Были страстные поцелуи в кустах сирени, когда сладостно и томно пели соловьи в высоких березах, была порывистая, сильная, горячая, грубая страсть, отвергнуть которую не хватило сил: кровь заговорила. Воспитанная французами, на французской литературе, она «бросила чепец через мельницу». Страшен был первый шаг, но когда он был сделан – выбирать было нечего, она отказалась и думать о браке. Вечная цесаревна! Высокая, красивая, с обаятельной улыбкой на губах, она ходила по избам крестьян Александровской слободы, в Петербурге бывала в солдатских слободах, крестила солдатских детей и кумой гуляла на простых незатейливых погулянках.
Ей льстило и нравилось, когда ей говорили: «В тебе течет кровь Петра Великого!.. Ты искра Петра!..» Ее обожали солдаты, духовенство ценило ее за простоту и доброту… Никто не мог ее осудить – слишком обаятелен был ее образ и прекрасны все ее поступки.
Она увлеклась Шубиным. Ей казалось – надолго. За неосторожные слова Шубина пытали и сослали. Под пыткой он не оговорил ее. От этого еще дороже он стал ей. Ее сердце было переполнено любовью и признательностью к нему. Она серьезно готовилась поступить в монастырь – вместо того попала в объятия Разумовского.
Она увидела в этом казаке такую необычайную верность, страсть и любовь, что почувствовала, что в нем нашла господина в любви и самого верного раба во всем остальном. Этот не продаст и не изменит. Она слушала его рассказы о его детстве и о том, как отец говорил о себе: «Гей, що то за голова, що то за розум!» Она поверила и доверилась «розуму» сына этого казака. Она нашла в нем тихую пристань от своих порывистых увлечений. Вскоре после сладких вьюжных дней на Дудоровой горе она назначила Разумовского управляющим своих имений, сделала его своим гоф–интендантом, осыпала его подарками и позаботилась о всей его семье.
С этого дня она стала называть его – не при людях – Алешей и в письмах писала ему: «Друг мой нелицемерный…»
Казалось, угомонилась, успокоилась ее бурная кровь. Ни о чем другом она не мечтала, как жить в радости, веселье и красоте. Сама красота – она любила красоту во всех ее видах, любила она жить и умела пригоршнями брать радости и наслаждения от жизни. В бурных плаваниях по житейскому морю Алексей Григорьевич Разумовский стал для нее надежным якорем спасения от одолевавших ее временами страстей.
Часть вторая
I
Рита, сбросив на руки солдата епанчу, покрытую дождевой сыростью, быстрыми, мужскими шагами вошла в гостиную. Она остановилась в удивлении. В глубине комнаты, в углу, где стоял небольшой стол палисандрового дерева на круглой тумбе, покрытой резьбой, в креслах против ее отца сидел высокий, статный человек в простом черном кафтане и шелковых панталонах. Он был в гладком белом парике с буклями. От парика чернее и гуще казался широкий дугообразный размах темных бровей. Тихий огонь прекрасных глаз, сиявших на матово–бледном красивом лице, вспыхнул навстречу Рите. Она сейчас же узнала гостя: их прежний постоялец, бывший певчий Алеша Розум, теперь фаворит цесаревны Елизаветы Петровны, ее придворный интендант и богатый владелец многих имений, подаренных ему цесаревной.
Рита смутилась. Она не знала, как теперь себя держать с ним. Тогда… но ведь это было десять лет тому назад, и они тогда были так наивны и молоды… Теперь его положение так круто изменилось… Столько воды утекло!
Разумовский встал ей навстречу, подошел и просто и сердечно протянул ей обе свои красивые, с длинными пальцами руки.
– Не признаете меня, Маргарита Сергеевна, – сказал он, и она услышала милый, глубокий звук его голоса и чуть заметный малороссийский акцент в русских словах. Так много это все ей напомнило.
– Как не узнать, сударь Алексей Григорьевич… Конечно же, сразу, как вошла, так и узнала, и так порадовалась, что вы нас не забыли и в своем возвышении не гнушаетесь нами, простыми солдатами.
– Могу ли я забыть благодеяния вашей семьи в начале жизненной карьеры моей, меня озарившей… Я помню, как вы учили меня… И танцевать… и стихи придумывать… Представьте, ведь пригодилось…
Рита смутилась и покраснела
– Да, вот как, – сказала она, потупив глаза. – По–прежнему поете…
– Увы, Маргарита Сергеевна, совсем больше спивать не могу. Так иногда на бандуре потешу ее императорское высочество, думку ей вполголоса скажу, а чтобы по–настоящему… как бывало у вас… – он махнул рукой. – Говорят: пропил голос, – помолчав, добавил он с веселой улыбкой.
Рита с волнением ожидала, как назовет он ту, о связи с кем и она, – хотя и были у ней от таких слухов уши сережками завешены, – слышала, и боялась, что назовет ее просто, фамильярно, по–панибратски, по–хамски, каким–нибудь уменьшительным простым именем, и успокоилась и даже покраснела от удовольствия, когда услышала, как твердо и уверенно выговорил он полный титул обожаемой ею цесаревны. Она отошла к окну и, стараясь скрыть смущение, стала поправлять цветы.
Разумовский вернулся в кресло и, продолжая разговор, обратился к Ранцеву:
– Да, итак, все строимся, – сказал он. – На мызе Гостилицы пруды копаем, ну – чистые озера!.. А дом – дворец!.. Но главное – это Перово, под Москвой. Ее высочеству угодно было там оранжереи ставить, чтобы свои апельсины и лимоны иметь. Очень они полюбили чай пить с лимоном. Кто–то им сказывать изволил, будто от простого чая, да ежели он к тому еще и крепкий, цвет лица испортить можно. Да, очень там хороший дом ставим… и церковь приукрасили знатно. Уж очень там охота примечательная… И для собак гарно. Сюда примчались, верите ли, всего четыре дня скакали. Не чаяли, что здоровье ее императорского величества столь плохое. Бачили, и писаки цидулки писали из Петербурха, что–де критический женский возраст наступил и переносить–де сие время ее величеству тяжко… Но чтобы полагать, что опасное – никак и в думах того не было.
– Отчего вы остановились в городе, а не во дворце? – спросил Ранцев.
– Помилуй, Сергей Петрович, где же там. Все пере полнено. Герцог Курляндский неотлучно ныне там пребывать изволит, ее высочество, герцогиня Брауншвейгская Анна Леопольдовна, племянница императрицы с мужем и дитем. Все покои заняты… Да притом… Что говорить!.. Чай, и сам знаешь, какое там наше положение.
Разумовский с досадой махнул рукой и замолчал. Ранцев строго посмотрел на него и с суровым блеском глаз сказал:
– Сударь, меня достаточно знаешь. Я не из тех, кто притворной и фальшивой рукой доносы пишет… Я великой скорби о Родине моей полон и с тобой особливо хотел обо всем поговорить. Ты по своему положению многое можешь…
Разумовский перебил его:
– Положение… Хорошо положение… Ось подивиться! Мы три недели здесь и добиться не можем, чтобы государыня императрица ее императорское высочество принять соизволила… Три недели выслушиваем один ответ: недужится, дескать, ее величеству и не может она видеть государыню цесаревну. Что они там уси, посказились?.. Ведь сестры они двоюродные, одного деда внучки!.. Так вишь ты – не хочет…
Старый Ранцев, слушавший с низко опущенной головой, поднял чисто бритое, посеревшее лицо и с глубокой печалью сказал:
– Нельзя ее винить ни в чем… Не в своей она воле. Может, что и думает, а сказать, хотя и самодержица, не смеет. Одолели ее проклятые немцы… Всегда она на людях… Без своего надзора ни на миг ее не оставляют. Войди в ее положение.
Рита быстро повернулась от окна и выпрямилась. Ее голос прозвенел в комнате, глубокий и сильный. В нем послышались затаенное страдание и слезы:
– Батюшка, то все неправда, что не хочет матушка государыня видеть сестрицу свою. Все си дни я была на дежурстве при ее императорском величестве и только одно от нее и слышала: почему–де не приезжает цесаревна… Я хочу… Мне надо ее видеть… Вы слышите, Алексей Григорьевич, ей надо видеть цесаревну. Алексей Григорьевич, ведь судьбы российские решаются…
– Да нешто так плохо, – вставая от стола, сказал Разумовский.
– Подумайте, она уже год как верхом на лошадь не садится. Это она–то, кто так обожает езду и лошадей. А каких ей жеребцов из Дании понавели!.. Да если увидите ее – не узнаете, так она переменилась.
– Ну… а врачи… Что говорят врачи?..
– Разве могут они что понять?.. Врачи не боги… и притом все иностранцы… Нашли камни в почках и печени. Боли ужасные. Инде начнет кричать, так мороз по коже подирает. Ни шутов, ни карликов своих и видеть не желает. Всех прогнала. Только комнатных служительниц Анну Федоровну и Авдотью Андреевну и допускает к себе. Шестого октября, когда садилась императрица за стол, сделалось с нею дурно. Ее без памяти отнесли в постель. Первый медик Фишер сказал Бирону, что–де очень сие дурно, что ежели болезнь усилится, за духовником посылать надобно, а португалец Антоний Рибейро Санхец, придворный врач, доложил герцогу, что–де пустяки сие все, без следа само собою пройдет… Как же при таких–то обстоятельствах цесаревне не повидать ее величество?!
– Верное твое слово, Маргарита Сергеевна, а не придумаем, как сие исполнить. Не силой же врываться ее высочеству к императрице. Всякий раз, как ее высочество жаловать изволили во дворец, ее встречал или Бирон, или Остерман и доступа к ее величеству не давали.
Рита внимательно и строго посмотрела в глаза Разумовскому.
– Ах, так… – сказала она и продолжала тоном приказания: – Я подлинно знаю, сегодня в сенате в четыре часа будет какое–то особое совещание. Его собирает сам герцог Курляндский Бирон. Приглашены герцог Брауншвейгский Антон Ульрих, фельдмаршал Миних, Трубецкой, кабинет–министр Остерман, князь Остерман, князь Черкасский, Бестужев, адмирал Головин, граф Головкин, князь Куракин, Нарышкин, генерал Ушаков… Их никого во дворце не
* будет. Принцесса Анна не в счет… Часовые цесаревну знают и пропустят ее беспрепятственно. Так важно, Алексей Григорьевич, чтобы они повидались и поговорили. Вспомните, сколько бед произошло через то, что Петр Великий не успел сказать своего последнего слова. То же самое повторяется. Опять слово сие скажут те, кому далеко благо государства Российского. Бирон и Остерман завладеют властью… Боже!.. Боже!.. Неужели ее высочество не хочет внять мольбам тех, кого она так сама любит: солдат ее отца!..
Разумовский был в большом смущении. Он, видимо, тронут был и до глубины сердца почувствовал то, что ска зала ему Рита. Он прошелся по комнате, ломая пальцы, и остановился против Риты.
– Е, ни, Маргарита Сергеевна, – сказал он с тревогой в голосе, – треба знать все… Ума не приложу, как сие нам сделать… Все так несчастливо склалось. Ее императорского высочества сегодня нет в Смольном доме ее. Ее нет в городе. Она еще до рассвета уехала охотиться на чучелы за Невскую заставу и ночевать полагала в Царском Селе!
– Надо, не медля ни часа, скакать за нею.
– В такую погоду кто поскачет и куда? Вы знаете, что по распоряжению петербургского генерал–полицеймейстера все рогатки закрыты и никого без пропусков не выпускают из города. Ось подивиться, как склалося!
– Какая досада, что полицеймейстером не наш граф Антон Мануилович Дивьер, – сказал полковник Ранцев. – Будь он здесь, я мог бы его попросить.
– Да, будь он, – сказал Разумовский, – будь он… Но он в Сибири, в Охотске… Что же делать?.. Как дать знать цесаревне?
Рита выпрямилась и стала, как гренадер ее отца, – «стрелкой». Ее глаза блистали вдохновением и решимостью.
– Я знаю, что делать! – сказала она. – Где поставлены чучела для охоты ее высочества?..
– На Рожковской земле, за речкой Волковкой, в роще.
Рита сделала общий поклон отцу и Разумовскому, повернулась и скрылась за дверью. Брякнул колокольчик на пружине, Рита вышла на улицу.
Старый Ранцев одобрительно качнул головой, раскурил трубку и сказал, кивая на дверь:
– Славная у меня девка выросла, настоящая солдатская дочь… В огонь и воду, не страшась, полезет… Ей мальчишкой надо было родиться… А замуж никто не берет… Двадцать шестой пошел… Так и не выйдет. Как наша цесаревна… Будь теперь покоен. Она своего добьется…
Он окутался клубами сизого дыма и замолчал. Молчал и Разумовский.
Когда Рита вышла на Мойку и налетевший шквал закрутил около ее ног епанчу, она еще не имела плана, что ей делать. План слагался в пути. Было только сознание важности во что бы то ни стало разыскать цесаревну и доставить ее во дворец. Это нужно для России. Но кто поскачет в такую погоду, кому можно поручить дело такой важности и опасности? Рита сознавала, что, если Бирон узнает про это, пощады не будет…
У Риты была детская любовь – вахмистр конной гвардии Лукьян Камынин. Когда появился в их доме Алеша Розум, Рита в сердце своем изменила Камынину, увлек ее Розум своей первобытной красотой. Потом это сгладилось, Розума она позабыла. Камынину позволяла называть себя «любезной», писать любовные письма, танцевать на куртагах и балах, быть ее кавалером на маскарадах. Она все ждала, что Камынин сделает ей предложение, но вахмистр ждал производства в офицеры, ждала и Рита: не тем было занято ее сердце. Сейчас подумала о нем. Ему–то легче всего было бы это исполнить. Но вспомнила его холеное изнеженное лицо петиметра, пудру на носу и на щеках, мушку, наклеенную где–нибудь на лице, вспомнила, что у него дядя Бестужев, и поняла, что Камынин ни за что не поскачет. Своя шкура ему Родины дороже… Был бы в Петербурге ее брат – он пешком бы побежал, преодолевая все препятствия, но Петр Ранцев был в Новой Ладоге. Ну что же, поскачет она сама.
Ветер ударил по юбке, забились, заметались камышовые фижмы. Как скакать в этом платье?.. На чем?.. На палочке верхом, что ли?
Но мысль вошла в ее голову, и Рита не хотела отказаться от нее. Все ей казалось заманчивым, походило на героизм, описываемый в романах. Она переоденется в мужской костюм, достанет лошадь, и это она, Рита Ранцева, предупредит обо всем цесаревну.
В кадетском корпусе у Камынина был брат – фельдфебель. Мальчик без ума был влюблен в Риту и называл себя ее пажом. Он–то, пожалуй, и поскакал бы, но цесаревна его не знает, ему она не поверит, да он и не найдет ее в лесах. Нет, поскачет она сама. Она ободрилась, найдя решение, и ускорила шаги. Она знала, как и где она все сделает и все для себя достанет.
Рита вышла на Неву.
Серые тучи низко неслись над рекой. Холодный ветер бил дождевыми струями в лицо Рите. Он поднял большую волну, и мосты на Васильевский остров, где помещался кадетский корпус, были разведены. Река в темных валах, шипящих пеной, с глухим шумом била в осклизлые бревна набережной. Плоты болтались у сходен. Шлюпки и ялики у пристаней были крепко привязаны. Ни одного паруса, ни одной лодки не было на Неве. На перевозах в вонючих буд ках, на овчинных шубах крепким сном спали яличники. Не надо было их Рите. Она родилась и выросла в Петербурге, на Неве. Петербург ей был отцом, Нева – матерью. Рита добежала, кутаясь в епанчу, до пристани, где стояли лодки Преображенского полка, вскочила в маленький, круглый и пузатый, как скорлупка грецкого ореха, тузик, вложила весла в уключины, отвязала причал и оттолкнулась от пристани.
– Ай, барышня, – кричал ей с набережной матрос, – топиться, что ль, восхотела?..
Она ничего не слышала Плеск волн, шум ветра в ушах точно отделили ее от Петербурга. Заботная мысль, твердое решение, смелая воля заставляли ее забывать непогоду и бурю.
Тузик подбросило волной, качнуло, ударило об воду, обдало Риту брызгами. Она поддержала лодку веслами. «Петербург – отец, Нева – мать», – подумала она и гребла, не оглядываясь, по корме направляя свой путь.
На середине реки ей показалось – не справится. Волной так бросило тузик, что он сильно зачерпнул обоими бортами, но выпрямился. Нева хотела вырвать у нее из рук весла. Она смеялась: «Что ты, матушка–Нева, делаешь?.. Ишь как расшалилась!..» Под островом волна стала меньше, и Рита ловко причалила к кадетской пристани.
В корпусе она вызвала фельдфебеля Ивана Камынина. Юноша, увидав Риту, зарумянился от счастья.
– Боже мой, Риточка, – воскликнул он, – какое счастье!.. В такую погоду!.. Каким счастливым ветром тебя к нам занесло?.. Чаю, совсем промокла?..
– Слушай, Иван, – сказала Рита. Лицо ее было строго и серьезно. – Исполни без всякого возражения все, что я тебе скажу!
– Рита?!
– Поклянись, что сделаешь по моей воле!.. Ибо сие очень важно для меня.
– Ну что за тайна?.. Ну, клянусь…
– Нет, так не годится. Не «ну, клянусь», а клянись как следует. Перекрестись и Богом клянись, что все сделаешь и будешь потом молчать, как рыба нем будешь.
Кадет перекрестился на образ и серьезно сказал:
– Именем Господа Иисуса Христа обещаю исполнить, что моя маленькая повелительница мне прикажет… Ну, скажи теперь, что за тайна.
– Тайна вот в чем… Сегодня дневной маскарад…
И мне надо одного человека там проследить и проинтриговать. У меня нет такого костюма, который бы он не знал. И я вот что придумала: ты дашь мне свой мундир, я надену его, и никогда никто меня не узнает в нем.
Камынин восхищенными глазами смотрел на Риту. Этакая затейница!.. Дать свой мундир Рите?.. Видеть ее в нем, а потом самому хранить его, как святыню!.. Так все это было прекрасно.
– Ты и парик мой надень. Никто тебя тогда не узнает. И как пойдет к твоим темным глазам… Но где ты думаешь. переодеться?
– Мне нужно переодеться здесь… Дома не должны о сем знать.
– Здесь… Здесь, Рита, невозможно. Каждую минуту могут выйти воспитатели или кто из товарищей.
– Придумай что–нибудь, если меня любишь. Сие все надо сейчас сделать. Медлить я не могу.
Юноша задумался.
– Слушай, – сказал он, – у тебя деньги есть с собой?
– Есть.
– Пойдем тут рядом в нашу парикмахерскую. Там есть отдельная комната. Ты иди сейчас одна, я прибегу за тобой и все принесу.
– Принеси мне и свой ярлык, а то, сам знаешь, может кто–нибудь меня встретить, так чтобы все гладко было…
– Изволь, сейчас.
Переодеваться было тесно и неудобно. Каморка была маленькая, но в ней было зеркало, и Рита с удовольствием не узнавала себя в нем. Из зеркала смотрел на нее задорный молодец–кадет. Она позвала Камынина.
– Что, хорош?.. – сказала она, приветствуя его по–военному. – Не узнаешь?.. И мундир как по мне шит.
– Тютелька в тютельку пришелся… А ты… Прямо в гренадерскую роту… Рита… Ну за сие!.. Один малюсенький поцелуйчик.
Рита была счастлива, что начало вышло так удачно.
– Изволь, любезный, – и она крепко в самые губы поцеловала юношу. Тот зашатался от счастья.
– А теперь до свиданья.
– Рита, еще…
– Довольно, милый мальчик, – и Рита быстро выскочила на улицу.
На том же тузике она переправилась обратно через Неву и на извозчичьей двуколке помчалась в Конный полк.
Когда Рита подъезжала к казармам на Таврической улице, повалил снег крупными хлопьями. Был полдень, и солдаты обедали. На сером пустынном дворе, мощенном крупным булыжником, было грязно и мокро. Стеклянная слякоть снежинок хлюпала под башмаками Риты. Закутавшись в плащ, чтобы не быть узнанной, она прошла на конюшню. Больше всего она боялась, что дежурный капрал знает в лицо брата своего вахмистра. Капрал холодно выслушал просьбу кадета дать ему лошадь, качнул головою в каске и сказал:
– Точно… Есть такой нам приказ, чтобы фельдфебелю Камынину лошадей отпускать безо всякого препятствия. Да, вишь ты, погода–то какая… Не иначе к ночи гололедица будет…
– Сие, братец, не твое уже дело. Не тебе ехать, а мне. К ночи я вернусь.
– Куда поедешь?..
– В Екатерингоф…
– Ну да ладно. И точно: мне–то что?.. Известно – не в каретах вам туда ездить… Ерзылев, – крикнул он в темный коридор конюшни, – седлай барину Лоботряса.
Когда Рита на рослом и тяжелом Лоботрясе выехала за ворота казарм, у нее отлегло на душе. На лошади она чувствовала себя как–то увереннее. Оставалась еще застава.
У пестрого городского шлагбаума вместо одинокого сторожа с алебардой она увидала часового от Онежского пехотного полка… Закутанный в бараний тулуп, в громадных валяных черных, войлочных кеньгах, он мрачно посмотрел на подъезжавшего к нему всадника и, не поднимая шлагбаума, молча брякнул ружьем «на руку».
Было сумрачно, туманно, слякотно и сыро. Дали казались кромешным адом. Было безумие ехать искать там цесаревну. Охота могла быть отставлена. Цесаревна могла прямо проехать в Царское Село. Ну, что ж, она расспросит охотников и поскачет в Царское.
– Пропусти, камрад, – строго сказала Рита часовому. – Имею приказ ехать в Шлиссельбург.
Солдат не дрогнул.
– Есть приказ – никого не выпускать из города, – мрачно сказал он.
Мгновение прошло в немом ожидании. Часовой был непреклонен не пропустить всадника, всадник был настойчив и не отъезжал от заставы. Наконец часовой сдал. Он взял «к ноге» и дернул за веревку колокола. Глухо и печально ударил колокол в сыром снеговом вихре: «Дзыннь!..» В караульной избе, где за окном желтым печальным светом горела масляная лампа, открылась дощатая дверь, и капрал в голубой епанче, с мушкетом с примкнутым багинетом вышел к Рите.
– Что за человек? – спросил он. – Никого не велено пускать.
– Да ты знаешь, кто я, – отворачивая епанчу и показывая шитье обшлагов, сказала Рита, – я – фельдфебель!..
– Ну–к что из того?..
– То, что ты должен меня пропустить. В российской армии есть только три чина, начинающихся со слова «фельд»: фельдмаршал, фельдцейхмейстер и фельдфебель… Понял?..
– Ну?..
– Фельдмаршала Миниха ты знаешь?..
– Знаю.
– Фельдмаршала Миниха пропустишь?..
– Пропущу, – не колеблясь, сказал капрал.
– Ну так и меня пропустишь, – решительно сказала Рита. – Прикажи часовому поднять шлагбаум.
«Дело, кажись, простое, – размышлял капрал, – а вишь ты, какая завертка вышла. Фельдмаршал, фельдфебель и фельд… фельд… Фу черт, и не выговоришь, какой еще там фельд объявился. Без дела кого в такую погоду понесет?.. А дело?.. Черт его знает, какое у него там дело!.. И пропустишь – ответишь, и не пропустишь – все одно шума наделает, почему его, фельда сего чертова, не пропустили, отвечать придется… И ярлык печатный сует… Фельдфебель!.. И точно какой–то тоже фельд…»
Капрал мрачно покосился на розовый картонный билет, который совал ему в руки всадник на конногвардейской лошади, и махнул часовому рукой:
– Пропусти…
Шлагбаум поднялся с протяжным скрипом, и Рита, нагнувшись под ним, поехала по грязной, черной, покрытой длинными лужами дороге на Рожковскую землю.
II
Эти места Рита знала хорошо. Не раз она бывала здесь в свите императрицы на охотах. Вправо пойдет дорога через березовую рощу, за рощей будет поле, за полем сосновый лес, а там и речка Волковка. Охоты всегда там заканчивались.
У въезда в березовую рощу лошадь заупрямилась, и Рита ее ударила хлыстом… Та пошла, храпя, тяжелым, настороженным шагом. В лесу снег не таял и лежал блестящими полосами на сухих листьях. От снега, от белых стволов берез, от безлиственных тонких ветвей здесь было светлее, и казалось, что прояснивает. Дорога, топкая и грязная, углублялась в лес. В глубоких длинных колеях чернела вода. Копыта лошади хлюпали по размокшей земле. Рита рассчитывала, успеет ли она захватить цесаревну у Волковки, где должны быть ягдвагены, или ей придется догонять ее по дороге в Царское Село. О том, что она, девушка, одна, переодетая в кадетский мундир едет по глухому лесу, она не думала. Приближающееся достижение цели влекло ее.
Навстречу ей по лесу шел человек. Будто нищий, каких Рита видала на паперти Преображенского собора. Невысокого роста, сутулый, одетый в рваный полушубок и в лапти, в свалянной, собачьего меха шапчонке, с лицом, обросшим косматой бородой, с дубинкой в руках, он шел, переваливаясь, навстречу Рите и зорко поглядывал по сторонам. Но он ничуть не показался страшным Рите. Шагах в десяти от Риты он приостановился, как бы раздумывая, уступать ли ему дорогу всаднику и становиться в грязные лужи. Потом вдруг вложил пальцы в рот и так пронзительно свистнул, что лошадь Риты остановилась как вкопанная и затряслась. В тот же миг с гомоном и криками к Рите бросилось из леса пять таких же оборванцев. Они в одно мгновение окружили ее. Кто–то схватил ее за ногу, кто–то ударил ее под грудь. У Риты потемнело в глазах. Она потеряла сознание, и последняя мысль была: «А кто же даст знать цесаревне?»
– Я как вдарил яво под микитки, провел рукою повыше, гля–кося что у яво!.. Баба!.. – смеясь, говорил чернобородый оборванец, тащивший Риту за плечи. – Вот так добыча…
Другой, несший Риту за ноги, с веселым смехом отвечал:
– А ножки!.. Глянь, робя, махонькие какие… Не иначе как боярская чья дочь.
– Вот энто, братцы, будет, значит, в нашем стану баальшая потеха, – сказал шедший сзади всех маленький, крепкий, белобрысый мужичок с белесыми волосами и свиными белыми ресницами на припухших красных веках.
– В сторожку ее, товарищи, там таперя в такую погодь никто не заглянет. Там и разделаем, кому что…
Радостные голоса гулко звучали по затихшему лесу и эхом–отдавались вдали.
– Кому – клин, кому – стан, кому – цельный сарафан.
– Знатная, братцы, девчонка… И куда она так переодевалась?..
– Ярема, а коня?.. – кричал возившийся подле Лоботряса оборванец. – Конь–от солдатской.
– Вяди и коня к сторожке. По сумам надоть пошукать, не найдем ли чего гожего бродячей артели. Апосля и коня и всадника там и бросим. И концы, значит, в воду… Коня живого, а тую…
– Звесно, коня что ж… Конь не скажет.
– Даже боле того: конь – отвод глаз. Улик не на нас.
– Знатная добыча… Нежданно–негаданно. Раскрыли двери в сторожке, внесли добычу в чистую
бревенчатую избу. Осенние сумерки пасмурного непогожего дня тусклым светом освещали внутренность небольшой горницы. Разбойники столпились около добычи, огляделись и притихли.
В растерзанной одежде, со сбитым набок париком с косой, из–под которого разметались темные женские волосы, на грязной епанче, на широкой сосновой лавке жалкая и беспомощная, как малый ребенок, лежала молодая девушка. Темный синяк вздулся над глазом, по щекам текли тонкие струйки алой крови.
– Ай померла? – спросил рыжий оборванец, привязавший коня к дереву и вошедший последним в избу. Его голос был робок, и сам он испуганно смотрел на девушку, распростертую на лавке.
На него цыкнули.
– Ну чаво?.. Ничаво не померла! Дышит.
– А белая какая…
– Красивая.
– Хоть куда девка.
Пять взрослых, немолодых, голодных самцов толкались подле лежащей без сознания женщины, и томное, мучительное вожделение все сильнее охватывало их.
– Что ж, – задыхаясь, проговорил чернобородый, тот, кто первый ударил Риту под грудь, – так приступать, что ль, али погодить, пока совсем отойдет?
– То–то приступать!.. Ты, что ль, приступать–то будешь?..
– Ну, я.
– А почему ты? Ты что за атаман, что тебе первому и добыча?..
– Кажному хочется первому.
– Сие, братцы, жребий надоть кинуть… Канаться…
– Сказал тожа – канаться!.. Я первой увидал, я первой тревогу исделал, я первой вдарил, я определил, что–де за солдат такой едет с бабьими грудями… А ты что?.. Коня вязал! С конем и вожжайся.
– Постойте, погодите, ребятки, чаво там шумите!.. Допрежь всего надо на сторожу кого ни на есть поставить. А то нехорошо так… Неладно, ежели кто войдет…
– Ну, сказал – войдет!.. Кто сюда в этакую чащу заглянет. Опять же по всему Питеру заставы понаставлены, никого не пропускают… Да и погода!..
– Точно, что погода, – вздохнул белобрысый, до сих пор безучастно стоявший у дверей.
– Да, погодка, – согласились все. – Ну–к что ж, раздевать будем.
– Погодь!.. Раньше – канаться!..
– Чего там канаться!.. Я первой подозрил, я первой вдарил, я и первой…
Чернобородый подошел к девушке и стал стягивать с нее разорванный кадетский кафтан. Опять посыпались советы и споры. Разбойники топтались кругом, возбужденные, жадные, совсем осатанелые. Изба наполнялась смрадом мокрых онучей, полушубков, немытых, грязных, потных тел.