Текст книги "Цесаревна. Екатерина Великая"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
– Здравствуй, Рита, – по–французски сказала государыня. – Пожаловала, наконец, к нам. Надоело в чужих краях… Успокоилась… Я рада, что ты будешь воспитывать девочек нашего обер–егермейстера… Береги их. Эти дети мне как родные…
Она вздохнула, протянула маленькую, необычайной красоты руку, удостаивая Риту ее целованием. Рита снова низко поклонилась и коснулась губами нежной, пахнущей амброй руки.
Музыка играла, и в зале одновременно танцевали двадцать менуэтов. Это производило странную, но приятную для глаз картину. Государыня не танцевала. Она стояла в дверях и смотрела на танцующих.
После менуэта часть кавалеров и дам куда–то исчезли. По зале медленно проходили лакеи с громадными серебряными подносами, уставленными хрустальными стаканами с лимонадом, оршадом, морсом и квасом, с блюдцами с сухим киевским вареньем, с восточными персидскими сладостями – халвой, рахат–лукумом и черчхелами, с маленькими хрустальными тарелочками в форме виноградных листьев с мороженым.
Запах сальных свечей и толпы становился душен и неприятен. Стороной, по галерее снова прошли скороходы с куреньем. В окнах открыли форточки.
У Риты, – она таки танцевала менуэт со старыми своими знакомыми, кого знавала она еще простыми гвардейскими солдатами, с кем готовила переворот и кто теперь был в лейб–кампании, – от жары, сменившей холод залы, от запаха свечей, от возбуждения и от волнения кружилась голова. Она стояла в стороне у малахитовой колонны и ела черносмородиновое мороженое. Она задумалась. Почему государыня не спросила ее ни об отце, ни о брате?.. Значит ли это, что она среди державных забот позабыла о них или, напротив, не забыла обиды на брата, что он не пожелал оставаться в лейб–кампании? Кругом нее гвардейская молодежь, которой она уже не знала, говорила о предстоящей войне с пруссаками. Рита невольно прислушивалась к их разговору. Старая привычка сказывалась.
– Главнокомандующим назначен генерал–фельдмаршал граф Апраксин, – сказал молодцеватый сержант лейб–кампании.
– Который?..
– Один только и есть, мой друг. Степан Федорович… Чья дочь за князем Куракиным и в связи с Петром Ивановичем Шуваловым.
– Сия красавица!.. Кого считают образцом изящества, цинизма и разврата?
– Ну да.
– Но постой… Ее отец?.. Новый главнокомандующий, выходит, и пороха не нюхал? Он никогда не видал неприятеля.
– Уверяю тебя – ни малейшего желания не имеет и впредь его видеть.
– Как я его, мой друг, понимаю.
– Зато никто не умеет так угостить и принять так, как он. И какое красивое и благородное лицо у него.
– А толст. Настоящий боров, раскормленный к Рождеству.
– Однако… Маркиз Лопиталь, французский посланник, без ума от него. Он в восторге от приема, оказанного ему в Риге. Его там трактовали с необыкновенной пышностью, и он так щедр к солдатам и справедлив ко всем.
– Сие все не суть воинские добродетели.
– А где ты оные возьмешь? В ком? Апраксину всего пятьдесят четыре года… Он один подходит… Кругом остался такой старый хлам.
– Др–р–рова!
– Не посылать же Кейта?
– Кейт?.. Пфуй!.. Кейт!.. Она благоговеет перед королем Фридрихом. Он ему сдастся в первом же сражении и со всей армией.
– Чем чрезвычайно угодит великому князю.
– Ну, шутишь… В самом деле?.. А?
– Мой милый, я далеко не уверен, что курьеры его высочества даже и ныне через Швецию не ездят в Потсдам.
– Полно… Ты осторожнее…
– Такие ходят по городу «эхи». Рита с ужасом слушала эти разговоры.
Как вместе с роскошью, вместе с растреллиевскими дворцами, стилем барокко, зеркалами и золотом, этим еще нигде не виденным Ритою блеском и богатством вошли за эти шестнадцать лет царствования Елизаветы Петровны – вялость, робость и равнодушие к судьбам отечества. Начинается война с Фридрихом, которого за его победы называют Великим, кто окружен плеядой боевых генералов, заостренных в целом ряде сражений и не знающих поражений, – а тут такие разговоры… и некого назначить во главе армии!
Миних в опале… Ее отец в отставке… забытый, вдали от дел, читает газеты и возится с канарейками… Ласси умер…
Рите стало страшно. Но нельзя было задумываться на балу.
Оркестр заиграл ритурнель к первой «кадрилии».
Танцевали четыре маскарадные «кадрилии», в каждой по семнадцати пар, всего сто тридцать шесть персон. Первая «кадрилия» «государя великого князя» была в розовых домино с серебряной выкладкой. Ее танцевали великий князь, бывший под домино в Преображенском мундире, с светлейшею княгинею Гессен–Гомбургской, во второй паре шел фельдмаршал князь Долгорукий с обер–гофмейстериной Маврой Егоровной Шуваловой, в третьей – фельдмаршал князь Трубецкой с статс–дамой Черкасской, потом канцлер граф Бестужев–Рюмин с Чернышевой, граф Ушаков с Салтыковой, граф Румянцев с Шуваловой, князь Куракин с Чоглоковой, генерал Кейт с Воронцовой, обер–маршал Шепелев с фрейлиной Гендриковой, генерал Салтыков с Татищевой, генерал князь Репин с женою канцлера Бестужева, граф Брюмер с Куракиной, камергер Хованский с женой генерал–майора Измайлова, генерал–майор Борятинский с женой камергера Балка, Одоевский с Жеребцовой, камергер Апраксин с женой гофмаршала Черкасского и камергер Татищев со старшей княжною Куракиной.
Это была кадриль представительства. Старые вельможи и самые красивые из молодых статс–дам и фрейлин чинно скользили по хорошо навощенному полу, протягивали друг другу руки, пристукивали в «chaine» каблуками, меняясь местами, принимали фигурные «позитуры». Старики и старухи с серьезными лицами, на которых было написано: «Сие есть дело… служба… Ее величеству так угодно…» Молодежь с шутками, с короткими перемолвками во время быстрого «balancez».
Широкие розовые домино, подбитые белым атласом, развевались, музыка то громко гремела, то почти смолкала, и сладко пели скрипки, сопровождаемые нежным посвистыванием флейт, кадриль чинно шла по зале. Она продолжалась недолго. Стариков нельзя было утомлять. В «grand rond» покружились по зале, и визгливо крикнул великий князь:
– Стойте… и благодарите ваших дам.
Едва розовые домино попарно удалились в соседнюю залу, как оркестр заиграл «приглашение на танец» и с шумом и смехом весело выскочила из стеклянной галереи вторая «кадрилия» «ее императорского высочества государыни великой княгини». Она была в белых домино с золотой выкладкой.
Тайный советник князь Голицын вел великую княгиню, очаровательную в белой, расшитой золотом просторной накидке домино… Эта «кадрилия» состояла из молодежи и шла шумно и весело со многими хитрыми фигурами, затейницей которых была великая княгиня. Дамы порхали около кавалеров, широкие юбки с фижмами развевались воланом, соблазнительно показывая ножки.
Третья «кадрилия» была в голубых домино с серебряной выкладкой и четвертая в рудо–желтых с серебром. Когда потом все четыре «кадрилии» выбежали, схватившись за руки и перемешавшись, вся зала точно наполнилась блестящими голубыми, белыми, розовыми и красно–желтыми мотыльками. Длинную цепь танцующих со смехом увлекала великая княгиня. Вихрь поднялся от развевающихся широких домино, каблуки башмаков стучали в такт с музыкой, веселой и шумной сарабандой пронеслась пестрая цепь по всем залам и по стеклянной галерее.
Едва началась третья «кадрилия», государыня прошла в соседнюю с залой «арабскую» комнату и села играть в баккара. Банк держал Прокофий Акинфиевич Демидов. Столбики золотых и серебряных монет передвигались от одного игрока к другому, и слышались короткие разговоры играющих. Музыка заглушала звон металла. Между монетами с изображением императрицы часто попадались монеты сибирского чекана, с изображением двух горностаев, поднявшихся на задние лапки.
– Я слыхала, Прокофий Акинфиевич, – сказала государыня, – что ты у себя, на алтайских заводах, свою монету чеканишь?..
– Слухи, ваше величество, однако, бывают разные.
– А ты знаешь, что полагается по закону фальшивомонетчикам?..
– Знаю, матушка. Им глотку заливают расплавленным оловом.
– То–то, милый, и оно–то… Смотри, как Павел Иванович да и доберется до тебя.
– Знаю, матушка, что ты милосердна и справедлива. Моя монета чеканится из полновесного золота и серебра, и нужна она мне для расплаты с моими рабочими, которых у меня поболее пятидесяти тысяч. Казначейство же твое не поспевает подавать мне монету.
– Пусть хотя и так, Прокофий Акинфиевич, но недозволенное законом никому дозволено быти не может.
– А ты о том подумала, матушка, что ты наша и мы твои и все, что наше, – твое. Моя монета – твоя, – сказал Демидов, подвигая государыне стопку монет, только что ею выигранную.
– Что с тобою поделаешь, – засмеялась государыня. – Знаю, что очень ты честный человек и что отец твой Акинфий Никитич, а паче того дед твой Никита Демидович большие услуги моему батюшке оказали, а все–таки будь ты опасен олова.
– Да что ты, матушка!.. Чтобы я при моих–то рудниках да стал бы олово в монету мешать!..
Государыня махнула рукой на Демидова.
– От тебя не отбрехаешься… Тебе дело, а ты шутки.
– Шуткой, матушка, царю пушек не льют.
V
Ровно в одиннадцать часов обер–гофмейстер Миних появился в дверях «арабской» комнаты и доложил:
– Ваше императорское величество, вечернее кушанье подано.
Ужинали в большой, богато убранной зале, где в люстрах, бра и канделябрах горело девятьсот свечей. Стол был накрыт на восемнадцати «штуках». Посередине залы стоял фигурный стол на четыреста персон. На нем возвышалась серебряная статуя, обвитая цветами, и из нее в серебряный бассейн бил фонтан, окруженный шкаликами, налитыми воском, где горели огни. Во время стола играла итальянская вокальная и инструментальная музыка. Против государыни стоял форшнейдер камергер барон Сергей Строганов. Блюда государыне подавали камергер Петр Иванович Шувалов и граф Кирилл Разумовский. Когда подано было жаркое – седло дикой козы с трюфелями и шампиньонами и разлито по стаканам шампанское вино, великий князь встал. Разговоры смолкли.
Срываясь на визгливый крик, великий князь провозгласил:
– За здравие ее императорского величества! Трубачи заиграли, ударили в литавры, и все троекратно прокричали: «Виват!..»
Снова разлили по бокалам шампанское. Императрица встала и ясным, звучным, грудным голосом с чарующей, полной неизъяснимой красоты улыбкой, громко и четко, так, что каждое слово было слышно и в зале, и в галерее, где стояли столы, сказала, низко кланяясь русским поясным поклоном:
– Я кушаю здравие всех присутствующих… и отсутствующих… всех верно любезных сердцу моему подданных моих.
Трубные звуки подхватили ее голос, снова забили литавры.
– Виват!.. Виват!.. Виват!.. – закричали по столам.
Третий тост был провозглашен обер–егермейстером Разумовским о здравии их императорских высочеств, благоверного государя и великого князя Петра Федоровича и благоверной государыни великой княгини Екатерины Алексеевны.
Этими тремя тостами кончилась официальная часть ужина. Когда было подано сладкое и разрешено курить, многие сошли с мест, где сидели «по билетам», выданным им, когда они шли к столу, образовались группы, знакомые искали знакомых. Сели лицом к эстраде, где продолжалась музыкальная программа. Сидевший по правую руку государыни великий князь встал и перешел в глубь залы, к дверям, где собрались его голыктейнские офицеры. Около государыни образовался маленький кружок приближенных. Рита сидела в кругу своих друзей преображенцев и измайловцев. Поручик Яков Брюс и бомбардир Михайла Чаплин, преображенцы, были по одну ее сторону, по другую были измайловцы: капитан–поручик Маскатиньев и подпоручики Василий Безобразов и князь Леон Грузинский, против нее сидели один из секретарей французского посольства и два совсем юных прапорщика, напудренных, изнеженных, ломавшихся, как девушки, несмотря на то что на эстраде шла музыка, пение и декламация, разговаривавших на французском языке и громко смеявшихся. Они мешали слушать Рите.
Итальянец–кастрат окончил петь звучную, певучую пастораль, эстрада опустела, в зале слышнее стал гул многих голосов.
Кто–то недалеко от государыни, из ее окружения, видимо желая сделать угодное государыне, сказал:
– Михаила Васильевича просит «о тишине».
Государыня милостиво улыбнулась и посмотрела на середину стола, где сидел большой, мешковатый человек в темно–синем академическом кафтане. Под гладким белым париком было бритое лицо, со вздернутым широким носом, с пухлыми губами и большими умными глазами. Маскатиньев показал на него Рите и сказал:
– Вы знаете, кто сей человек? Рита его не знала.
– Сей человек, Маргарита Сергеевна, – сказал Михайла Чаплин, – достопримечательность российская. Ученый, физик и химик, историограф и одописец. Государыня его очень жалует. Весьма сражается с немцами–академиками, понеже они его не любят за то, что он простой русак, архангельский мужик, Ломоносов.
Конечно, Рита его знала по его одам и сочинениям. Но она никогда еще с ним не встречалась.
По всей зале шорохом понеслось:
– Михаила Васильевича!.. Михайла Василича!.. Ломоносов огляделся, покраснел до края парика и поднялся, вопросительно глядя на государыню.
– Ваше величество? – негромко сказал он.
– Прошу, пожалуй, декламовать, – сказала государыня.
Ломоносов вышел из–за стола и не спеша пошел к эстраде.
– Тишину!.. О тишине!.. Тишину!.. Тишину!!. Тишину!!! – понеслось дружным гулом по зале.
Ломоносов стоял у эстрады, не поднимаясь на нее, и вопросительно смотрел на государыню. У той лицо расплылось в довольной усмешке. Государыня кивнула головою и сказала:
– Люди просят «о тишине», Михаил Васильевич. Ломоносов начал негромким голосом в затихшей зале:
Царей и царств земных отрада,
Возлюбленная тишина,
Блаженство сел, градов ограда,
Коль ты полезна и красна.
Вокруг тебя цветы пестреют
И класы на полях желтеют;
Сокровищ полны корабли
Дерзают в море за тобою;
Ты сыплешь щедрою рукою
Свое богатство по земли.
Великое светило миру,
Блистая с вечной высоты
На бисер, злато и порфиру,
На все земные красоты,
Во все страны свой взор возводит,
Но краше в свете не находит
Елисаветы и тебя.
Ты кроме той всего превыше;
Душа ее Зефира тише
И зрак прекраснее рая…
Затаив дыхание, Рита слушала музыку прекрасных слов. Как многое переменилось с тех пор, как она покинула Россию! Откуда взялись эти новые, не слышанные ею раньше слова, откуда эта несказанная красота стиха, какой не знают и в самой Франции ее самые знаменитые стихотворцы? Откуда это богатство мысли и яркость образов? Рита старалась не пропустить ни одного из тех слов, что бросал в зале Ломоносов.
Когда на трон она вступила,
Как Вышний подал ей венец;
Тебя в Россию возвратила,
Войне поставила конец;
Тебя прияв, облобызала:
«Мне полно тех побед, – сказала, —
Для коих крови льется ток.
Я россов счастьем услаждаюсь
И их спокойством не меняюсь
На целый Запад и Восток».
Рита повернула голову к государыне. Она думала, глядя на очаровательное лицо задумавшейся о чем–то государыни: «Маленькою своею, изящною, – Рита точно снова ощутила прикосновение своих губ к руке императрицы и нежный, чуть слышный запах амбры, – но и какою властною, подлинно петровской рукой императрица все повернула в сторону красоты, веселья и счастья мирного жития».
Напротив нее слышнее стал разговор молодых сержантов с дипломатом.
Один сержант, критикуя слова Ломоносова, – и это показалось Рите святотатством, – обращаясь к другому, сказал по–русски:
– Враки, батюшка, враки… Придворная низкая лесть. Хороши тишина и мир. Я чаю, загнет Фридрих Степану свет Федоровичу салазки и всыпет ему горяченьких.
– Ты думаешь? – сказал другой.
– А почему нет?
– Наш солдат посильнее будет пруссака.
– Возможно, и так, но пруссак защищает свое достояние, а мы идем и сами не знаем, для чего. Нас гонят вот они, – он кивнул головой на француза. – Маркиз Лопиталь сказал Шувалову, может, и не только что сказал, – похлопал он себя по ладони, – а мы и растаяли… Ах, Франция, ах, Франция хочет сего… Долг союзника! И пошла писать история!
– Но… тут совсем другое… Ты знаешь, как болезненно она ощущает все, что касается дел ее отца. Пока не занята нами Курляндия – дело Петрово не завершено, отсюда…
– Отсюда нас гонят завершать петровское дело, а завтра могут погнать завершать фридриховское дело, ибо мы все под Богом ходим, и если с государыней что–либо случится, ты понимаешь, кто ей наследовать будет?.. Налево кругом!..
Они мешали Рите слушать Ломоносова. Не слушать их она не могла. Она так привыкла в свои молодые годы прислушиваться к тому, что говорилось в казармах, чем дышала солдатская и офицерская молодежь, что и теперь не пропустила ни одного из тихо и осторожно сказанных слов. Рита думала: неужели Тайная канцелярия, хватающая офицеров и солдат и бросающая их на дыбу для сечения плетьми, необходимое для государства учреждение, неужели и точно не может быть в России такими прекрасными словами воспетой тишины! Вот начинается война, и чем полны умы молодежи?.. Не мечтами о подвигах и победах, но критикой своей монархини, и какой прекрасной монархини, опасением наследника, который имеет другие взгляды, чем его тетка… Неужели благо людей и государства зависит от одного человека…
Рита пропустила несколько куплетов, сказанных поэтом в то время, как она слушала болтовню молодых сержантов. Она досадовала на себя. Наконец взяла себя в руки и заставила слушать, что говорил Ломоносов. Его голос звучал вдохновеннее, громче и сильнее.
В полях кровавых Марс страшился,
Свой меч в петровских зря руках,
И с трепетом Нептун чудился,
Взирая на Российский флаг.
В стенах внезапно укрепленна
И зданиями окружение,
Сомненная Нева рекла:
«Или я ныне позабылась
И с оного пути склонилась,
Которым прежде я текла…»
Образы увлекали Риту, они мешали ей слушать. И точно не слышала Рита запаха гнилого дерева и тины на Неве, не видела в седом инее, как в бороде, замерзших водорослей, свисающих с деревянных столбов набережной. Когда проходила эти дни по Неве, видела: гранитный парапет, подернутый серебряным инеем, и в нем белую Неву, как в драгоценной раме.
О вы, которых ожидает
Отечество от недр своих
И видеть таковых желает,
Каких зовет из стран чужих,
О, ваши дни благословенны.
Дерзайте ныне ободренны,
Раченьем вашим показать,
Что может собственных Платонов
И быстрых разумом Невтонов
Российская земля рождать…
Рита поняла: все переменилось за эти годы. Россия вышла, и уже надолго, если не повернет обратно, на широкую дорогу цивилизации, как корабль из тесной реки выплывает на большие морские воды. Какой простор был кругом! Дух захватывало. Как можно было опасаться войны?.. Победы для Елизаветы Петровны были обеспечены всем размахом ее царствования.
Ломоносов дочитывал оду, и рядом с Ритой измайловец, капитан–поручик Маскатиньев, знавший ее наизусть, вполголоса вторил:
Науки юношей питают,
Отраду старцам подают,
В счастливой жизни украшают,
В несчастной случай берегут;
В домашних трудностях утеха
И в дальних странствах не помеха,
Науки пользуют везде:
Среди народов и в пустыне,
В градском шуму и наедине,
В покое сладки и в труде…
Ломоносов кончил, расшитым рукавом утер пот, струившийся с взволнованного вдохновенного лица, низко поклонился государыне и под восторженный гул гостей пошел к выходу из залы.
В этот гул вдруг резким диссонансом вошел визгливый и, Рите показалось, совершенно пьяный голос:
– Виват король прусский Фридрих!..
В дни войны с королем Фридрихом, когда русские войска уже стояли на винтер–квартирах против армии Фридриха, во дворце его противника – императрицы Елизаветы – этот «виват» был неуместен, груб, страшен и дерзновенен. Глубокая томящая тишина стала в зале. Казалось, свечи, пригорая, убавили пламя и стало темнее. Необычная тоска точно разлилась по зале, и стало до жути скучно.
Все обернулись туда, откуда раздался этот голос.
У дверей в стеклянную галерею, узкоплечий, широкобедрый, с женским тазом и большим задом, в темно–зеленом с алыми отворотами, распахнутом кафтане Преображенского полковника, в белых лосинах, туго обтягивавших жидкие ноги, в высоких ботфортах, глубоко заложив левую руку в карман и подняв правую с бокалом, стоял государь–наследник, великий князь Петр Федорович. Казалось, он наслаждался произведенным им эффектом. Точно удивленный наступившей тишиной и скукой, он обвел всех небольшими сонными глазами, глупо рассмеялся и сказал:
– А?! Что?! – и бросил бокал на пол.
Все были растеряны. Никто не поднимал глаз от земли. Одна государыня была совершенно спокойна. Она добродушно, каким–то неуловимо милым, женским, бабьим жестом махнула рукою и, улыбаясь во все круглое лицо, негромко, но отчетливо сказала:
– Нахлестался!.. Что с пьяного спрашивать?..
Она поклонилась гостям, давая знать, что ужин кончился, и с высоко поднятой головой, с приветливой улыбкой на губах, легко и плавно пошла, точно поплыла, сопровождаемая статс–дамами и первыми чинами двора и великой княгиней, во внутренние покои.
Гости последовали за нею. В столовой остался Петр Федорович. Камер–лакеи по его указаниям сдвигали столы. Гусары в черных доломанах с часто нашитыми жгутами и в белых ментиках, офицеры его Гольштейнского отряда, тащили бутылки с вином. Собиралась пьяная компания. Готовилась попойка до утра.
VI
Великая княгиня Екатерина Алексеевна задержала Разумовского у дверей внутренних покоев.
– Алексей Григорьевич, – сказала она, отводя в сторону обер–егермейстера. – Пройдите, пожалуй, ко мне на половину. Мне надо вас видеть.
Разумовский поклонился и последовал за великой княгиней.
После ярко освещенных парадных зал дворца, огней, тысячекратно отраженных зеркалами, после духоты и вони в них, грохота музыки, игравшей марш, шума и говора расходившейся толпы на половине великого князя показалось темно, свежо и пусто.
Екатерина Алексеевна провела Разумовского в свой рабочий кабинет. На высоком бюро подле письменного стола, заваленного бумагами и книгами, с брошенными поломанными гусиными перьями, в бронзовых литых подсвечниках горели две свечи. Они едва рассеивали мрак высокой комнаты. От окна, задернутого тяжелой темной портьерой, тянуло морозом январской студеной ночи.
Великая княгиня в скромном белом платье, с розой в волосах, с другой, измятой в танцах, у пояса, казалась усталой. В ее очаровательных темных глазах блистали слезы. Маленькие руки мяли концы газового шарфа.
– Вы сами ныне видели, Алексей Григорьевич, – сказала она, садясь возле бюро и приглашая знаком Разумовского сесть против нее. – Так продолжаться дальше не может. Толпа… Все те вельможи и офицеры, которые были сегодня во дворце, связывают меня с великим князем… Муж да жена – одна сатана!..
Великая княгиня говорила не совсем чисто по–русски. Она старалась употреблять простонародные выражения и часто, не всегда кстати, вставляла в свою речь народные поговорки.
– Сие надо предупредить, – продолжала она, всматриваясь в Разумовского, – про меня могут подумать, что я во всем солидарна с великим князем. Короля Фридриха я никогда не любила, хотя он нам сделал много добра… Но я знаю, я, как великая княгиня, должна вести русскую политику… Многие офицеры, сегодня бывшие на балу, завтра поедут к армии. Они из мухи слона вылепят. Они и про меня скажут, я–де тоже. Наконец, что обо мне подумает моя тетя?.. Я уже давно замечаю холод в ее отношениях ко мне. Мне сие больно. Кругом нехорошие идут «эхи»… Английский посланник Уильямс писал, что я способна содействовать подкупу… Вы слышите, Алексей Григорьевич, – подкупу Апраксина! Что же я могу предпринять? Вы сами знаете, что ныне могут сделать Шуваловы. Все в их власти. Они могут Бог знает что нашептать. Ночная кукушка всех перекукует. Я о сем много думала и решилась сама написать Бестужеву, дабы он знал образ моих мыслей. Вот оное письмо. Я бы хотела, чтобы вы апробовали его.
Екатерина Алексеевна открыла золотым ключиком один из ящиков бюро и, придвинув свечу, прочла Разумовскому, переводя с французского:
– «Я с удовольствием узнала из городских слухов, что наша армия скоро начнет приводить в исполнение наши декларации, которые покрыли бы нас позором, если б остались неисполненными. Я поручила поздравить по сему поводу фельдмаршала Апраксина и выразить ему мои пожелания возможно быстрых успехов, и поздравляю также и вас, так как вы принимали наибольшее участие в тех решениях, которые, как я надеюсь, послужат на пользу и к славе России и которые, самым ослаблением короля прусского, могут привести к восстановлению старой системы, которая есть ваше детище… Я прошу вас рекомендовать нашему общему другу, фельдмаршалу Апраксину, чтобы он… – великая княгиня тут повысила голос и стала читать раздельно, подчеркивая слова, – побив короля прусского, ограничил его старыми пределами так, чтобы мы сами не были вынуждены быть вечно настороже. В оном состоит ваша система, и я ничего против нее не имею, потому что я усвоила ее себе…» Вот и все… Я колебалась, однако, посылать сие письмо. Вы сами понимаете, в нем… Как сие по–русски?.. К чертовой матушке короля Фридриха… Не так ли?.. Никаких кривотолков не может быть. Но я боялась Шувалова… Я знаю, что тетя не одобряет, что я вмешиваюсь в политику, но что же мне делать, когда она посадила во главе конференции великого князя и он в ней творит не русское, но прусское дело и может спутать все карты? Пустили козла в огород!
Великая княгиня положила письмо на стол. Слезы были в ее глазах.
– Какой несчастный оный наш брак и для России и для меня. Нельзя ли было ожидать сие? Иметь врага подле самого престола. Я понимаю, что моего сына отняли у меня и что он живет при бабушке. Боятся не только влияния на него великого князя, но и моего. Тетя больше не верит мне… Скажите мне, могу ли я послать сие письмо? Я ныне во всем опасна.
– Конечно, ваше высочество, посылайте. В нем ничего нет, кроме патриотических чувств.
– Ну, ладно… Я вам верю, Алексей Григорьевич. Вы меня не обманете и не предадите. Тетя очень бывает слаба иногда… Она не может заниматься делами сегодня, а завтра уже может быть поздно. Ну, ладно, и сие уже будет совершенно дискретно. Я пишу и самому Апраксину. Ввиду всех сих «эхов» он все колеблется и боится начать военные действия. Его надо ободрить. Я знаю, что он любит меня и предан мне. Он все ссылается на то, что зимний поход невозможен… армия–де не готова… большой некомплект в полках… И па–та–ти и па–та–та!.. Я пишу ему просто… Вот посмотрите сами, что могут найти такого, что нельзя писать: «Ввиду переменившихся обстоятельств, необходимо немедля открыть кампанию, чтобы замыслы короля прусского уничтожить…» Вот и все. Коротко и ясно… Степан Федорович, ко мне расположенный человек, он меня послушает… Он жаловался на недостаток офицеров, так офицеры ему посланы. Он жаловался, что у него нет конницы, что ему пришлось, за недостатком лошадей, спешить ингерманландских драгун, так к нему уже подошли донские казаки генерал–майора Данилы Ефремова… Он хотел идти на Силезию… Зачем?.. Сие же глупость одна! Король прусский атакует его на марше!.. Чем скорее, без дальних околичностей неприятеля атаковать – тем лучше. Я и пишу сие Степану Федоровичу… Особенно ныне оное нужно ему сказать, когда сегодняшняя выходка великого князя станет известной в армии, и не сомневаюсь, что и самому Фридриху… Ну, ладно!.. Но как послать письмо? За мною следят. Моя переписка контролируется в коллегии иностранных дел. Все известно Шувалову и через него кому надо. И я, вместо того чтобы помочь, могу только повредить.
Печаль и тоска были в голосе великой княгини. Она подняла глаза на Разумовского, ожидая его ответа.
– Ваше высочество, все сие очень даже просто можно сделать. Доверьте сие письмо мне, и я пошлю его через Елагина или, еще того лучше, через Ададурова.
– Спасибо, Алексей Григорьевич. Я счастлива есмь, что не ошиблась в вас. Василий Евдокимович Ададуров учил меня русскому языку, когда я приехала сюда. Я узнала его хорошо. Я полагаю, ему можно доверить.
Как солнце проглядывает сквозь свинцовые тучи и освещает пригорюнившуюся природу – бледная улыбка вдруг совсем по–иному осветила лицо великой княгини и придала ему несказанную юную прелесть. Она встала, растопила сургуч на свече и запечатала конверт с письмом.
– Да, – сказала она, улыбаясь веселее и добрее, – если бы тетя больше входила в государственные дела и меньше доверяла своим советникам, как совсем по–иному шли бы дела российские. Она мудрая – тетя…
– Кому же сие и знать, как не мне? – тихо сказал Разумовский.
– Да, конечно… Вы правы. Ступайте… Я останусь одна–одинешенька. Со своими мыслями, со своим дневником. Там, – она махнула рукою к дворцовым залам, – начинается настоящий немецкий загул, а немецкое пьянство не лучше русского. А когда они соединятся?! Лучше не думать о сем!..
Она протянула тонкую, изящную руку Разумовскому, тот поцеловал ее и, поклонившись, пошел к дверям. Великая княгиня взглядом и улыбкой проводила его.
VII
Лукьян Камынин, следуя из Оренбурга на Ригу, ехал через Петербург. На станции Четыре Руки, где сходятся трактовые дороги из Петербурга на Ямбург и из Петергофа в Царское Село, не было лошадей, и ему пришлось ночевать. В каменном доме с большими прохладными комнатами для проезжающих был только один проезжий. Камынин увидал его утром. Молодой юноша–прапорщик стоял на крыльце станции и возился, стараясь снять перчатку. Белая кожаная перчатка с раструбом прилипла к мокрой руке. Прапорщик в низкой, черной каске с большим козырьком, надвинутой на тонкие, черные, сросшиеся на переносице брови, был высокого роста и сложен как Аполлон. Тонкий, с легкой горбинкой нос спускался к чувственным алым губам. Овал лица был длинный, лицо после лагерей загорело в бронзу, и кирпично–алый румянец здоровья пламенем горел на скулах. Он опустил глаза на перчатку, и черные густые ресницы бросили синюю тень на нижние веки. Камынин был поражен его мужественной и вместе с тем необычайно изящной красотой.
– Позвольте, сударь, я вам помогу, – сказал Камынин.
– Вот черт!.. Тысяча чертей в табакерку!.. Не подается… Прилипла, анафема! А силу употребить опасно. Не порвать бы совсем, – свежим, звучным голосом сказал прапорщик и поднял на Камынина глаза.
Камынин не мог не поддаться обаянию красоты этого молодца. «Как должен он нравиться женщинам», – невольно подумал Камынин.
Перчатка между тем снялась.
– Я, сударь, ужас какой сильный, – сказал молодой офицер. – Мне чуть сильнее нажать и – тр–р–р… Все так и рвется.
– Вы куда едете, сударь?
– Полагаю, туда же, куда и вы. На войну. Вы в карты играете?
– Играю.
– Так перекинулись бы в пикет. Лошадей до вечера не будет. Тысяча чертей в табакерку!.. Смотритель и в ус не дует, чтобы помочь нам поскорее положить жизнь за отечество. Скучно же так сидеть, ворон считать.