Текст книги "Цесаревна. Екатерина Великая"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Вдоль дворца быстро разбежались фурьеры с ротными значками и провесили линию марша. Глухо ударили барабанщики, засвистали «козу» флейтисты, и тяжелая масса Преображенского полка дрогнула и пошла широким шагом мимо цесаревны.
Когда темным мрачным строем проехали закутанные в шинели, с касками, надвинутыми на глаза, конногвардейские шквадроны, цесаревна вернулась во дворец. Та же солдатская толпа устремилась за ней. На лестнице солдаты обогнали цесаревну, ворвались в аудиенц–залу, где собирались дамы, сенаторы и духовенство, и построились вдоль окон. Едва цесаревна вошла в зал, капитан Ранцев скомандовал: «Шай на кра–ул» – и вышел с эспантоном в руке к цесаревне. Та остановилась в недоумении. Но в душе понимала, что все, что сейчас само делается, нужно и что ей надо лишь продолжать отдаваться той волне, что подхватила ее и понесла куда–то.
– Всемилостивейшая государыня, – громко и ясно говорил ей Ранцев, – ваше императорское величество. Очами своими ты, матушка, с каким усердием мы помогали твоему справедливому делу, видеть изволила. Пожалуй нас одною наградой. Объяви себя, как отец твой был, капитаном нашей роты… Пускай мы первые на вечную верность тебе присягнем.
Рота дружно крикнула:
– Виват, императрица Елизавета!.. Виват!.. Виват!.. Виват!..
– Виват, императрица Елизавета!.. Виват!.. Виват!.. Виват!..
Взволнованная, в капитанской епанче на волчьем меху, румяная от мороза, с остуженными ногами, которые теперь в теплой зале горели, с громадными от бессоницы, волнения и возбуждения глазами цесаревна сделала шаг к замолкшей по знаку Ранцева роте и сказала громким, воодушевленным голосом:
– Братцы!.. Дети мои!.. Старые камрады моего отца!.. Точно по какому–то наитию, ибо ничего об этом раньше
не говорилось, Воронцов поднес ей звезду и ленту ордена святого Андрея Первозванного, и цесаревна возложила на себя светло–голубую «кавалерию».
– Я повелеваю, – сказала она, – а сенат наш да не оставит того немедленным распубликованием, и объявляю себя полковником Преображенского, Семеновского, Измайловского, конной гвардии и Кирасирского полков и капитаном вашей роты… моей лейб–кампании!..
Могучее «ура» потрясло стекла дворцовой залы. Гренадеры хотели кинуться и нести куда–то своего капитана, цесаревна сделала знак и остановила их порыв и в наступившей торжественной тишине со слезами на глазах, сбросив на пол епанчу, быстрыми шагами ушла из залы во внутренние покои.
Через полчаса цесаревна вернулась в залу. Она была одета в роскошное бальное платье – «робу» – своего любимого брусничного цвета, в голубой Андреевской ленте и в мантии этого ордена. Солдат уже не было в зале. Цесаревну ожидали придворные дамы, в церкви собралось духовенство.
Цесаревна обошла дам и обласкала их.
Графине Юлии Менгден она сказала, что та может следовать за своей госпожой и что вообще герцогиня Брауншвейгская может взять с собой, кого хочет из слуг.
С очаровательной улыбкой цесаревна допустила к руке герцогиню Гомбургскую, старую княгиню Голицыну, княгиню Черкасскую, графиню Бестужеву–Рюмину, княгинь Куракину и Трубецкую, Шепелеву и Бутурлину, княгинь Репнину и Юсупову, Апраксину, графиню Шувалову… Каждой она сказала ласковое слово, старым по–русски, молодым по–французски, каждую обнадежила, что не оставит никого в беде.
Было два часа дня – она еще ничего не ела. Но она и не думала о еде. Она прошла в церковь, где служили молебен, и простояла его неподвижно, с глазами, устремленными на образ Божией Матери, у Царских врат и слушала с трепетным вниманием, как возглашали ей многолетие, как «благочестивейшей, самодержавнейшей государыне императрице Елизавете Петровне»…
Да, вот оно, когда и как сама она взяла великое наследие Петра. Поступила, как, вероятно, поступил бы и ее отец. Она стала достойной отца.
Она тихо преклонила колени, когда бархатным басом зарокотал протодиакон:
– Во блаженном успении и вечный покой подаждь, Господи, усопшему рабу твоему императору Петру Великому и сотвори ему вечную память…
Цесаревна согнулась в долгом земном поклоне, и, когда поднялась с колен, ее синие глаза были орошены слезами. А по церкви снова весело и победно гремело:
– Многая лета!
Синоду, сенату, православному христолюбивому воинству… всем православным христианам – многая лета!.. Многая, многая, многая лета!
До пяти часов дня цесаревна принимала чинов всех коллегий. Она послала к стоявшему против Левенгаупта генералу Кейту под Вильманстранд унтер–офицера лейб–кампании с приказом не предпринимать военных действий против шведов, ибо она, вступив на престол, начнет переговоры о мире. Она лично приняла капитана Дидерона, врангелевского адъютанта, и, допустив его к руке, возвратила ему шпагу и приказала выдать 500 червонцев на путевые* издержки, а ему ехать в Стокгольм и рассказать все, что он видел.
В шесть часов ей доложили, что Тайная канцелярия рассмотрела вины фельдмаршала Миниха, графа Остермана и барона Менгдена, нашла их наиболее преступными и виновными, постановила лишить их всех чинов и орденов и перевести в Петербургскую крепость.
Цесаревна ничего не сказала. Она наклонила голову, утверждая постановление.
После этого она приказала подать сани и проехала по Петербургу.
Мороз стал сильнее. По площадям и на проспектах горели костры. Трактир Иберкампфа на Миллионной против Мошкова переулка, где продавались флиссингенские устрицы, парижские парики и венские экипажи, был обвешан бумажными фонарями. Около подъезда было много саней. У кабаков раздавались пьяные крики. Много солдат шаталось по городу.
Когда ее узнавали, бежали за санями и кричали «виват» и «ура».
На окнах в домах были поставлены зажженные свечи, и в городе ощущался великий, точно светлый праздник.
В семь часов вечера цесаревна возвратилась в Зимний дворец. Ее ждали с обедом. Она обедала в стеклянной галерее, где было накрыто на двенадцати «штуках» и где с ней обедали гренадеры ее лейб–кампании. Играла итальянская музыка.
Только теперь, когда поела, когда слушала мелодичные звуки скрипок и флейт, цесаревна почувствовала усталость после часов, проведенных в таком напряженном состоянии. Она удалилась в опочивальню.
Но когда вошла в спальню, откуда минувшей ночью увела Анну Леопольдовну и где теперь все было приготовлено для ее ночлега, – ей стало страшно.
Вдруг представила себя на месте герцогини Брауншвейгской, представила, как проснулась та среди ночи и увидела раскрытые двери и гренадера с канделябром с горящими, свечами и странную женщину в кирасирских латах у постели. Какой страшной должна была она показаться Анне Леопольдовне!..
А что, если?..
Она приказала Василию Ивановичу Чулкову лечь рядом в комнате, в той самой, откуда она вошла. Она позвала Разумовского и до утра просидела с ним, то играя в ломбер, то слушая его пение под бандуру, то молча склонившись к нему на грудь. Только тогда, когда посветлели окна за шторами и свет свечей стал казаться ненужным, она отпустила своего неизменного друга спать.
Она подошла к окну и отдернула занавесь.
Низы стекол были разрисованы хитрым узором мороза. Льдистые листья невиданных трав и деревьев играли алмазами. Наверху стекла были чистые, и сквозь них была видна ставшая за ночь Нева. Серебряным кружевом намело на голубой лед снег. Восток горел золотом и отражался оранжевыми полосами в замерзшей реке.
Нева была погребена подо льдом. Петербург, вся Россия были под снежным саваном. Старая Россия, немецкая Россия Петра II, Анны Иоанновны и Иоанна Антоновича, Россия минихов, биронов и остерманов кончилась. Она умерла и была похоронена под этим блестящим покровом. С ярким морозным солнцем рождалась Россия новая… Россия Елизаветы Петровны – матушки цесаревны, той, что была «милее света».
Мертвая тишина отдыха после праздничного пира стояла над Петербургом – и казалась она радостной и приятной, зовущей к труду, располагающей к отдыху.
Что даст она, молодая императрица, – России?..
Мир!..
Вдруг ощутила она такую усталость, такую жажду покоя, сна, забвения всего того, что только что было, что отбежала от окна, крепче задернула полог постели, задула ночник и бросилась в мягкую постель.
Что суждено, то и сбудется… Та волна, что вознесла ее сюда, Бог даст, пронесет ее и дальше для славы и благоденствия России и ее народа.
По городу, нарушая тишину, ударил благовест… «Он точно указал ей, что надо в ее царствовании: мир, тишину в вере православной и в любви…
Сон смежил ее очи. Он унес ее в давно желанный покой отдыха после победы – Полтаве равной…
Часть третья
ИМПЕРАТРИЦА
I
Шестнадцать лет провела Рита Ранцева за границей, изъездила Пруссию, была в Саксонии, Баварии, долго прожила в Париже и в Италии, и – опять Рига, Ревель, Нарва, Ямбург и Петербург…
Она ехала домой, вызванная отчаянным письмом Лукьяна Камынина. Почти два года искало это письмо ее и наконец нашло в Мюнхене.
По вступлении на престол Елизаветы Петровны те, на кого донес Камынин, были с честью возвращены в Петербург и зачислены в лейб–кампанию. Камынин схвачен, послан в Тайную канцелярию, где его бросали на дыбу, секли плетьми и сослали в солдаты в глухой Оренбургский край. Камынин «слезами и кровью, но не чернилом» писал Рите письмо. Он просил не о прощении, «ибо в подлом поступке его какое прощение быти может», но просил о переводе его в те полки, что ходили в Саксонию, или те, что готовятся к походу в Пруссию, «дабы мог я исполнить повеление ваше и кровью смыть зло необдуманного поступка младых моих лет»…
Рита получила это письмо через русского резидента в Баварии. Она прочла, перечла его и задумалась.
«Вот и жизнь моя прошла. Сорок два года и я – старая дева. Ни замуж не вышла, ни чепчика за мельницу не бросила. Жизнь прошла, и моя и его, моя в скитаниях по чужим краям и по чужим людям, его в глухом краю среди азиатов. Я едва католичество не приняла, он увлекался буддизмом и слушал в степи службу киргизских бонз… И вот зачем–то это письмо с разных концов земли точно кольцом связало их, и Риту потянуло на подвиг спасения и оправдания когда–то под горячую руку отвергнутого ею любезного. «Поеду просить о нем, буду устраивать его и заботиться о нем, как мать… Впрочем?.. О чем я?.. Расчувствовалась, размечталась… Быть может, он давно женат… куча детей… А то… принял магометанство и гаремом обзавелся?..»
Рита кривила сухие тонкие губы, морщила густые черные брови, хмурила прекрасные, лучезарные глаза, не знающие неправды и компромисса с совестью, говорила себе, что все сие вздор и незачем ехать, а сама в чистой горнице немецкой гостиницы поспешно собирала немудрый багаж и послала слугу заказать место в почтовой карете.
«Сие есть судьба моя… рок, – думала она. – Сие есть первая и какая старая любовь моя… А старая любовь, говорит народ, не ржавеет… Да и надо помочь… Так ли он еще и виноват?..»
Ранним январским утром она выполнила все формальности на заставе у Нарвских ворот и в ямщицких санях парой с пристяжкой с по–городскому подвязанными бубенцами въехала в город. Ямщик, словоохотливый старик, повез ее вдоль канала, через Вологодско–Ямскую слободу, мимо кирасирских светлиц, выворачивая к Невской перспективе. Рита не узнавала Петербурга. Еще сначала, пока ехали солдатскими слободами, все было, как и при ней. Был легкий мороз, пасмурно и тихо. Деревья и кусты в густом инее белым узорным тюлем свешивались через высокие дощатые заборы. Низкие избы полковых светлиц были под тяжелыми пуховиками снега. В открытые ворота были видны снежные сугробы на дворах, навозные лари в белом пахучем пару и стаи голубей и ворон. На коновязях стояли гнедые лошади, и люди в овчинных полушубках чистили их.
За светлицами улица вошла в лес. В голубом зимнем дыму были покрытые снегом и инеем ели и сосны. Рита обгоняла длинный обоз. Из–под рогож торчали окровавленные маслаки бычьих и свиных туш, мужики шагали рядом с санями, и дорога была набита скользкими блестящими грядками, по которым прыгали, глухо стуча, сани. Навстречу, должно быть из ночного разъезда, ехали два кирасира. Лица и шеи их были закутаны шарфами, каски в сером налете инея нелепо торчали над ними. Шерсть лошадей, как белым мелким бисером, была унизана морозными блестками. Лошади спотыкались на выбоинах дороги.
Потом пошли одноэтажные и двухэтажные с мезонинами деревянные дома, обшитые шелевками, с высокими заборами садов и палисадников, откуда свешивались длинные плети ветвей сирени в белых холодных оболочках из инея и снега – все это было, как и в дни молодости Риты, только как–то больше стало домов и меньше садов. Но когда выехали к Невской перспективе, Рита ахнула от удивления. Широкий проспект был обставлен рядами двух–и трехэтажных каменных домов, пестрой линией далеко уходивших по нему. Чаще стояли фонари. Деревянные тротуары были густо посыпаны мягким пушистым желтым речным песком. Шариками подстриженные липы по их сторонам в инейном уборе длинной чередой громадных сквозных одуванчиков тянулись к Адмиралтейству. За рекой Фонтанкой, где раньше были сады, убогие домики и какие–то склады лесных материалов, высилось несказанной красоты здание кирпично–брусничного цвета, высокое, стройное, напоминавшее Рите лучшие дворцы Мюнхена. Оно было окружено многими постройками служб, манежей, сараев и конюшен. Все эти постройки были выдержаны в строгом стиле прямых линий. Вдоль Невского проспекта до самой Садовой шла каменная галерея, и на ее крыше был устроен висячий сад.
– Видала, каки ноне хоромы по Питеру пошли, – оборачивая к Рите обмороженное лицо, сказал ямщик, показывая кнутовищем на прекрасный дворец. – Усадьба Разумовского–старшого, графа Алексея Григорьевича.
– Вот как, – сказала Рита, любуясь строгими линиями построек, прямыми колоннами, треугольничками, прямоугольничками в затейливой простоте делавшими незаметной громадную величину постройки.
Ямщик перевел на шаг. Рита смотрела на здание и старалась представить себе в нем Алешу Розума, которого она некогда в саду учила менуэтам.
– Не слыхала нешто?.. Сила–человек… А сказывают, из совсем простых казаков малороссийских вышел.
– Он тут и живет?
– Н–не… Зачем?.. Так, наезжает временами… Он при царице… в Зимнем… Хваворит… Там, Зимний–то, посмотришь, цельный город, голова закружится, как смотреть на него… Кр–расота…
Когда свернули на Мойку и Рита увидала отцовский дом и сад в зимнем уборе, крыльцо с тонкими столбиками под крышей, ее сердце сильно забилось. Что–то найдет она там, внутри?..
Да, много воды утекло…
В доме Ранцевых все было по–прежнему. Та же чистота, доведенная до идеала, – голландская чистота, тот же уютный петербургский запах навощенного паркета, соснового, смоляного дымка от жарко растопленных печей и… зимних гиацинтов, что из своих луковиц каждый год выращивала Адель Фридриховна.
Риту ждали, ждали и ждать перестали… Писала она давно, с оказией, обещала приехать, а когда и как – легкое ли дело из Баварии сюда приехать.
Как всегда по утрам, старый Ранцев – он был в отставке, не командовал Ладожским полком, и полковое знамя не стояло в чисто убранной гостиной – и в это январское утро сидел в шлафроке и колпаке в большом кресле, ладожскими полковыми столярами сделанном, у открытой дверцы растопленной печи и читал.
Был вторник, и рассыльный принес ему свежий номер «Санкт–Петербургских ведомостей», выходивших по вторникам и пятницам. Маленькая тетрадка пухлой, желтоватой, «печатной» бумаги, в четверть аршина длиной и три вершка шириной, крепко пахнущая свежей типографской краской, была у него в руках. На нос Сергей Петрович надел очки в оловянной оправе – к старости он не мог читать без очков – и читал то вслух Адель Фридриховне, когда находил что–нибудь примечательное, то про себя.
Адель Фридриховна в домашнем широком капоте, в чепце на седых, прекрасного цвета волосах, в войлочных мягких туфлях неслышно, словно дух, скользила по блестящему паркету и тряпкой расправлялась с пылинками и паутинками, каждое утро отыскиваемыми ею где–нибудь в укромных углах.
Сергей Петрович полюбовался раньше на елизаветинского двуглавого орла, крепко оттиснутого под надписью небольшими прописными буквами «Санкт–Петербургские ведомости. N 5». Ему нравился орел с двумя головами на прямых длинных шеях, повернутых в разные стороны, с поднятыми крыльями, с горизонтально простертыми лапами, с державой и скипетром, с орденской Андреевской цепью на груди, почти квадратный, какой–то спокойный, самоуверенный, точно говорящий о тишине прекрасного царствования прекрасной царицы.
Сергей Петрович, смакуя, прочел заголовок: «Во вторник генваря 17 дня». Чудное дело были сии газеты. Пишут в них «из Лиссабона от 4 декабря», «из Мальты от 10 декабря», «из Медиолана от 21 декабря», «из Парижа от 30 декабря»… «с французской границы», «от реки Рейна», «из Вены»… отовсюду… И как скоро все эти примечательные известия доходят… Все можно знать, не выходя из маленького домика на Мойке.
– Слушай, мать, что пишут нам из Парижа.
Адель Фридриховна с пуховкой в руке послушно присела в кресло у окна.
– «Много говорят о кровопролитном сражении, которое происходило при Отуне в Бургундии, – читал Сергей Петрович, – между корпусом егерей господина Фишера и знатным числом промышляющих заповедным торгом, под предводительством известного Мандрина, причем многие побиты и ранены. Сказывают, что Мандрин хвалился разными делами, по которым догадываются, что заповедный торг не главное его дело, но что он, конечно, имеет еще другие намерения…»
– Кто же сей Мандрин?.. – спросила Адель Фридриховна.
– Кто его знает. Должно быть, какой–нибудь разбойник, что контрабандой промышляет. Слушай, мать, дальше. «Из Прованса пишут о новом действии раскола, которого обстоятельства следующие: кавалер де Сенжан заслуженный и старый офицер, который за пятьдесят лет командовал в Мантуе, как сей город надлежал еще Гонцагскому дому, впал пред недавним временем в городе Эз в опасную болезнь. И понеже он был девяноста двух лет, то о животе его тем более опасались и тотчас послали за попом той церкви, к которой он был прихожанин, чтобы приобщил его Святых Таин; но поп отказался удостоить его оных, несмотря что сей офицер знал совершенно свою веру и чрез сорок лет по отставке от службы жил честно и благоговейно, а утверждал оный поп свой отказ на том, что больной во мнениях своих несогласен с конституцией унигенитус. Известившись о сем, парламент приказал тотчас арестовать попа, но он заранее ушел. Потом Эзский архиепископ сам приехал к больному и желал переговорить с ним наедине, чтоб отведать, не может ли он опровергнуть его мнения, а притом ему представить, что он поступает, яко ослушник учения и порядков церковных. Но сей старый офицер, несмотря на великую свою слабость, сильными своими доводами привел в немалое изумление архиепископа. И понеже архиепископ не мог убедить его ничем лучшим, то пошел от него прочь, а больной офицер скоро после того умер без Святых Таин. Парламент, услышав о том, писал к королю жалобу. И понеже кавалер де Сенжан требовал, чтоб похоронили его у церкви, Патров Оратории называемой, то не только исполнили по его воле, но и похороны его отправлены с великою церемонией…» Что ж, мать, как полагаешь, правильно сие?..
– Погоди, отец… Не мне, старой, рассуждать о таких делах, где сам архиепископ разобраться толком не мог… Обожди малость. Надо на кухню поспешать… Не пригорело бы что…
Когда Адель Фридриховна вернулась с кухни, она застала Сергея Петровича с очками на лбу, смеющимся чему–то искренним смехом.
– Ну чего ты, отец?..
– Ах, варвары, – кричал Сергей Петрович, хлопая газетой себя по колену. – Нас называют варварами, понеже мы Бога не забыли… А сами… Слушай, мать…
Он поставил очки на место и пояснил:
– Из Лондона… «Сего месяца двадцать первого числа в Депфорте во время спуску на воду военного корабля, «Кембрич» называемого, пойман некоторый человек в хорошем платье, который к одному из около стоящих смотрителей в карман залез. Хотя он в сем запирался, однако народ, который в таких случаях нетерпелив бывает, в самой скорости ощупав карманы у оного человека, к несчастью его, нашли у него семь платков карманных. Дальнего свидетельства не надобно было. Того ж часа стянули с него кафтан, камзол, штаны и рубаху и, привязав ему под пазухи веревку, окунывали его несколько раз чувствительным образом в воду. После сего принялись за него работные люди на верфи. Они обмазали его с головы до ног смолой и, обмотав его потом волосьями и нитями, пустили его на волю. Смешнее сего позорища не скоро себе представить можно».
– Я чаю, оный человек умрет с того.
– Конечно… В декабрьскую стужу окунывали его в воду, смолой оконопатили, обваляли во что ни попало… Как тут Богу душу не отдать?
– У нас такого полиция не позволила бы.
– У нас… На то мы… варвары…
– Прочти, нет ли чего примечательного в объявлениях. Сергей Петрович углубился в последние листы тетрадки.
– Все о поставках больше, – сказал он. – Ко флоту и Адмиралтейству желающим поставить барабанов медных семьдесят шесть, кож барабанных… Мы с тобою, мать, поставками не займемся на старости лет… а? «Находившийся в королевопольской службе поручик Даниил Войнаровский намерен ехать и с женой своею в Саксонию: чего ради те, кои какое дело до него имеют, могут его найти в доме санкт–петербургского купца Бернгарда Иберкампфа на Адмиралтейской стороне в Миллионной улице, близ Мошкова переулку».
– Как, отец, полагаешь, Риточка наша не публиковалась так, как из Мюнхена трогалась?
– Ну!.. Зачем?.. Навряд ли?.. Она же партикулярное лицо…
Сергей Петрович снова углубился в газету.
– Смотри–ка, мать, сие прямо для тебя публиковано. «У тирольца Михаэля Валга, имеющего квартиру на дворе католической кирки, есть продажные канарейки…» Пойду и знатного кенара тебе куплю, все грусть нашу стариковскую одинокую разгонит.
– Нет, что уж, – с тоской в голосе сказала Адель Фридриховна. – Своя канареечка возвернулась бы как ни можно скорее к нам.
А своя «канареечка» в это самое время, сопровождаемая ямщиком с дорожным баулом, уже звонила нетерпеливым звоном на крылечке отцовского дома.
Адель Фридриховна узнала звонок, схватилась за сердце и прошептала:
– Господи!.. Ужели ж?.. Риточка?.. Легка на помине, – и, не дожидаясь служанки, сама побежала открывать.
И точно – легкой веселой птичкой, все такая же тонкая, стройная, веселая, говорливая и по–отцовски, по–офицерски, бодрая, Рита бросилась в объятия матери. И годы ее не брали. Точно вчера только покинула отцовский дом.
– Рита!.. Ты!.. Совсем не переменилась!..
– Помилуй, мама… Седых волос–то сколько, – снимая дорожную шаль, сказала Рита и сейчас с тревогой в голосе спросила: – А папа? Петя?
– Иду, иду, Рита, – отозвался Сергей Петрович, появляясь в дверях.
– Петр?.. Ну, да сейчас…
Нескладно, сбивчиво, как всегда после долгой разлуки, в волнении первой встречи, посыпались жадные вопросы и то скорые, то после некоторого раздумья – говорить ли? – ответы.
– Петр по отцовским следам пошел. От гвардии отклонился. Может, доходили до тебя «эхи»… Архангелогородским полком ныне командует. Полк под Ригой. Война у нас в ожидании. За него не опасен я. Знаю – не уронит отцовского имени.
– Ты как, Рита?
– Что про себя говорить… Не сладкая моя была жизнь, хоть и ох как интересная, по чужим краям, по чужим людям… И хорошего повидала и плохого… Всего было… После…
– Не удалась твоя жизнь, Рита?
– Ну что вы, батюшка. Разве можно Бога гневить? Жива, здорова, бодра…
– А вот… замуж–то?..
– Не всем замуж… Не судил Бог. Я полюбила раз… Как мама. Другого любить не захотела.
– Слыхала о нем что?.. О Лукьяне?..
– Через него, матушка, и сюда примчалась. Благо свободна была в ту пору.
– Что же он?..
– Да вот… пишет…
И, легкая – кто даст ей сорок два года, – помчалась в прихожую, где остался баул, развязала его и принесла Лукьяново письмо.
– Вот – пишет…
– Да, тяжело расплачивается… Другим еще тяжелее припало. Взять хоть императора Иоанна Антоновича. Безвинный, совсем ребенок!
– Он–то, батюшка, где? Ему семнадцатый год идти должен. Жив ли?
– Тайна великая… Слыхал я, жив… В Шлиссельбурге, в великом бережении… Без имени… Арестант номер первый.
– Арестант номер первый, – тихо, опуская глаза, повторила Рита, – а был – император!
– Левенвольд в Соликамске, – продолжал рассказывать о знакомых Рите лицах Сергей Петрович. – Алексей Григорьевич за него хлопотал… Помнит добро человек… Остерман в Березове… Миних… А! Миних!.. – в Пелыме!!! Сколько с ним походов сломали!.. Сколько викторий чудесных одержали!.. В Пелыме! Да, сказывают, докучает императрице своими прожектами… Кажись, всю Россию застроил бы.
– Я и то вижу, строится сильно Россия… Петербурга прямо–таки узнать сегодня не могла… Какие дворцы, какие хоромы!.. Лучше многих городов европейских, что я повидала.
– Как же!.. Кругом стройка идет… И Воронцовы, и Строгановы, и Шуваловы, и Апраксины – все ныне каменные палаты – и какие! – себе повыбухали. У всех все в самом чистом итальянском штиле. Наш скромный голландский пооставили. Ныне все ввысь и вширь. Дочь красоту отцовского парадиза любит. Растрелли–итальянца выписала для работ, а подле него целая школа молодых архитекторов выросла. Скоро вся Россия будет растреллиевская.
– А помнишь, Рита, Вишневского, Федора Степановича, что тогда к нам Алешу доставил? – сказала Адель Фридриховна.
– Как не помнить… А какое чудное венгерское вино он батюшке подарил.
Сергей Петрович вздохнул…
– Да… было время… Пил я и винцо… Прошло то время.
– Так где же ныне Вишневский?..
– Произведен в генерал–майоры, свой человек у Разумовского. Не зря в телеге вместе скакали… Сколько имений ему государыня пожаловала, домашнюю утварь. Она добрая… Ты, Рита, хорошо сделала, что тогда ей помогала. Но, право, зачем ускакала?.. Все и тебе бы что перепало.
– Мне ничего не надо, – тихо сказала Рита.
– Знаю, дочка… Ты – Ранцева… Вот и Петр такой же. Он в лейб–кампанцы был пожалован. Кажется, чего выше?.. Его Разумовский в генеральс–адъютанты взять хотел. Ку–уда!.. Как еж иглы натопорщил… Не лицам служу – Родине и государыне… Пошел в напольный полк майором… Вот и трубит теперь в армии… Что же ты думаешь, дочка, с Лукьяном делать?..
– Хочу просить его к брату в полк… Если война, пусть смоет кровью позор предательства и станет достойным офицером русским.
– Что же, дело хорошее.
– К ней пойдешь?
– Не знаю, мама.
– Ты пойди к Алексею Григорьевичу. Он ныне большой вельможа… И так… По городу «эхи» есть – венчанный муж императрицы… В Перове под Москвою и венчались, сейчас после коронации. Хотя что… Ныне другие пошли фавориты. Иван Шувалов ныне при ней… мальчишка–кадет Бекетов… А все она Алексея Разумовского слушает… А он добро помнит… Как Вишневского–то устроил и графу Левенвольду помирволил. Соликамск не Пелым. Там все – люди живут…
– Вы, батюшка, думаете – Разумовский помнит меня.
Шестнадцать лет не видались, да и какие перемены с той поры произошли.
– А ты, Рита, напомни ему, как обламывала и учила молодого хохляку, – сказала, улыбаясь, Адель Фридриховна.
– Пойди, пойди, утречком, пока императрица почивает. Он человек не гордый и доступный.
– Да он сейчас не у себя ли в усадьбе? В Аничковом?
– А если в усадьбе, так и того лучше. На свободе все ему и расскажешь. Себя назови. Твои и братнины… да и мои, чаю, службы там не вовсе позабыты.
Кончив о главном, что лежало на сердце у Риты, стали вспоминать пережитое, города и встречи в них с русскими людьми, что были у Риты во время ее долгих странствий.
II
Раннее тихое морозное утро – так Рите добрые люди советовали пораньше собраться к Разумовскому, позже у него много народа бывает, да и, не ровен час, по старой привычке, может и во хмелю оказаться. Рита в беличьей, заграничного фасона, черным сукном крытой шубке идет по городу. Колышутся легкие фижмы ее изящной «адриены» темного цвета, и маленькие ножки отстукивают коваными каблучками по замерзшим доскам панелей.
Она прошла наискось Летний сад. Везде видит перемены. Как разрослись деревья!.. В белом инее они образовали хрустально–серебряный свод над Ритой, и сквозь него видно небо. Розовым опалом просвечивает солнце, и вокруг него горят голубые огни. Воздух легок, мороз сладко пощипывает щеки, и из маленьких губ струится пар. В саду зимняя тишина. Прохожих мало. Сторожа в коричневых азямах большими деревянными лопатами сгребают снег и кладут его длинными валами вдоль аллей. На пруду каток расчищен. Какие–то затейники вылепили из снега Минерву в высокой каске, в броне и с метлой вместо копья в руке. Молодая пара – он в одном кафтане Семеновского полка, она в белой горностаевой шубке – скользит и носится, танцуя по замерзшему пруду. Длинные коньки, загнутые спереди кверху, отзванивают по крепкому голубому, в белой нитяной сетке льду…
За воротами сада слышно, как ревут слоны на Слоновом дворе – прямо перед нею Невский и усадьба Разумовского.
– Пади!.. пади!.. – кричат наездники, и легкие санки несутся по снежному проспекту. Верховой «поддужный» склонился к оглоблям и точно тянет упряжного датского жеребца. Голубой пар идет от конских спин, и напруженно натянуты руки наездника в санках… Сзади рысью идет чья–то охота. Щелкают арапники, борзые скачут подле лошадей. Пестрые кафтаны мелькнули и скрылись в серебряном дыму дали проспекта. Не на Рожковскую ли землю скачут охотники? – туда, где было с Ритой такое страшное приключение, когда освободила ее цесаревна.
С этим воспоминанием вдруг вся прежняя жизнь встает в памяти Риты, вспоминается ее рискованная работа для императрицы, и легкой, простой и неназойливой кажется ее просьба.
На Невском затихло. К золотым шарикам навоза слетают воробьи, голуби бродят подле, турлурлукают и нагибают сиреневые головки к воробьям.
Петербург!.. Петербург!.. – он принял Риту со всем своим зимним уютом, и ей в морозное утро казалось тепло…
Милый, родной Санкт–Петербург!..
У ворот усадьбы Разумовского парные часовые в шапках с медными налобниками, в тяжелых черных тулупах до пят, в широких, неуклюжих, валянных из войлока калошах – кеньгах, топчутся у будок и постукивают прикладами ружей. Сквозные ворота раскрыты настежь. В глубине двора розовая колоннада, слева низкие постройки и гауптвахта, где на козлах лежит барабан. По платформе шагает часовой, справа высокое здание дворца. От ворот вкось идет плитная, пудожского камня дорожка, посыпанная красно–бурым песком… Рита входит на высокий крытый каменный подъезд со стеклянным над ним балконом.
Рослый гайдук встречает Риту в дверях. В сенях пахнет известкой. В глубине поставлены леса, и под самым потолком формовщики работают, устраивая из гипса лепные фигуры. Мягко звучит напеваемая рабочим песня.