Текст книги "В старых ракитах"
Автор книги: Пётр Проскурин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Василий вздохнул, он стоял уже под самыми ракитами, вдавив тяжелые сапоги в раскисшую землю, дождь уменьшился и даже почти совсем прекратился, и небо теперь почти наполовину было в голубых, веселых, стремительно куда-то несущихся провалах, и солнце, теплое, густое, то показывалось, то пропадало за рваными облаками. Не это его поразило. Размокшая старая кора ракит, отваливаясь темными, влажными кусками, щемяще-знакомо пахла предвещающей скорый разгар обновления, бодрой, здоровой прелью. Но главное было в самих ракитах.
Кора на них, там, где она не была покрыта многолетними толстыми полопавшимися струпьями, а оставалась серо-зеленой и гладкой, уже неуловимо изменила свой цвет: нежный, зеленый, живой румянец появился в ней и просвечивал словно изнутри, и уже мелким торжествующим бисером проснувшихся почек были усыпаны самые тонкие и подвижные ветви ракит, и весенняя зелень была там еще ярче, два-три теплых дня-и ракиты были готовы бесшумно взорваться зеленым пламенем, выбросить невзрачные бледно-желтые сережки, чтобы еще (какой же раз под этим небом?) подтвердить незыблемость и радость жизни...
Разрозненные тучи под слегка изменившимся ветром как бы таяли в небе, становились все выше, шире и просторнее распахивались окрестности, громада того самого леса, на опушке которого мать-покойница с остальными бабами всегда заготавливала встарь березовые веники, выделялась резко, рельефно, и этот далекий лес готов был вспыхнуть первой легкой зеленой дымкой. А в полях и лугах буйствовали воды, снега было много в эту зиму, но сошел он дружно, и теперь вода заливала низины, широко покрывала луга, переполняла овраги и балки. С песчаного холма хорошо был виден и поселок, но лишь над одной из крыш весело дымила труба, ветер тотчас резво подхватывал дым и рваными клочьями относил его в сторону. Это была крыша родного дома, и Василий долго не мог оторваться от нее, затем решительно, сердясь на себя за неожиданно подступившую слабость, повернулся и, пригнувшись, пробрался под низко нависшими ветвями ракиты на кладбище. Он подошел к Степану с Андреем, Степан. гулко ахая, высоко вскидывая тяжелый лом, долбил мерзлоту, в одном месте он уже пробил ее и откалывал смерзшуюся землю большими кусками. Андрей руками отбрасывал эти куски в сторону.
– Порядок! – сказал оживленно Андрей, выкидывая из продолговатой, уже четко обозначенной ямы очередную увесистую глыбу мерзлоты. – Теперь пойдет, теперь нам что... Покурим, Степан.
– Прямо какая-то морская погода, – сказал Степан, вышагивая из ямы и втыкая лопату в землю. – На глазах все переменилось, не успели моргнуть, уже солнце.
– Повезло, – жадно затянулся дымом Андрей. – Воды тут, в могиле, ясно, не было бы все одно, песок.
– Мать наказывала неглубоко, тяжести лишней боялась, – вспомнил Василий, и все помолчали.
– А мы глубоко и не станем, – сказал Андрей. – Метра полтора хватит. Тут на час и трудов-то. А ты бы, Василий, шел домой, крест бы пока вырубил...
– Крест?
– Поставить-то на могилке что-то надо.
– Надо, – согласился Василий, и тяжелое лицо его несколько оживилось, безделье начинало томить его, и он в душе обрадовался совету Андрея. Он кивнул и через полчаса был уже у себя во дворе и принялся за дело. Он не стал заходить в дом, лишь отметил про себя, что народу прибавилось, появилось еще несколько старух с центральной усадьбы, мелькнуло два или три лица баб помоложе, и все что-то делали, суетились, выходили зачем-то во двор (Василий знал: взглянуть на него и поздороваться), но он, ни на что не обращая внимания, продолжал обтесывать крепкие, сухие дубовые бревна, он думал, что крест должен быть тяжелым и простоит долго.
Вернулись Андрей со Степаном, и тотчас послышался тяжелый рокот подходившего трактора. Крест был почти готов, оставалось развести костер обжечь ему ногу, чтобы дольше не поддавался земле и гнили, а затем приладить и скрепить его поперечины. Но Василия оттеснили и от этой работы, появилось несколько молодых, в засаленных ватниках мужиков, они живо развели костер в огороде, двое из них подхватили тяжелый дубовый брус и потащили его к огню.
Выпрямившись и отдыхая, Василий глядел им вслед, в это время появился Андрей.
– Покурим, а? – предложил он. – Теперь-то что, вон подвалило народу. Эй, Петр! – окликнул он, и к ним, явно не торопясь и показывая свой независимый норов, подошел парень лет двадцати двух, удивительно напоминавший Андрея-своего отца-в молодости. Только глаза с шальной, горячей искрой были вроде побольше отцовых и рот был покрупнее, с капризно изогнутой верхней толстой губой, и от этого выражение лица у парня приобретало как бы некую заносчивость.
– Вон видишь, какого выстругал, – любуясь сыном, грубовато сказал Андреи. – Как же, вчера был, значит, Петькой, а сейчас уже и Петр Андреевич...
– Здравствуй, дядька Василий, – протянул руку парень, не скрывая легкого удивления и любопытства, Василий пожал ее.. – Что ты, дядька Василий, один? Иван почему не приехал?
– Иван-то на службе, в армии, – сказал Василий. – А жена на работе, никак нельзя было. Ты как раздобрелто, а, Петр Андреевич? – неловко перевел он разговор, потому что пришлось говорить о жене неправду.
– Ванька еще в армии? – удивился Петр. – Мы же с ним одногодки, а мне вон уже дома до чертиков надоело.
Хоть опять куда на сверхсрочную просись...
– У него на год отсрочка была, – пояснил Василий.
– А-а, ну тогда вопросов нет, – деловито уточнил Петр. – А мне отец сказал приехать, думал, увижу Ивана... Ну, где шофер, кого здесь на бетонку вытягивать надо? – сразу же перешел он к делу. – А то мне назад надо, за силосом ехать.
– Да, ему надо поесть и ехать. Что зря время терять, сейчас я скажу. Василий двинулся было к дому, но, услыхав позвякиванье, вышел за ворота на улицу и увидел Степана возле машины.
– Ну что, Степан, – сказал Василий, подходя к нему, – иди поешь, ехать надо... Тебя сейчас на бетонку вон выволокут, к вечеру дома будешь.
– А ты как же? – спросил Степан, складывая на место гаечные ключи и вытирая руки промасленной ветошью. – Ехать надо, а вот Валентине что сказать?
– Так и скажешь, как оно есть. – Василий попытался показать, что по-прежнему сердит на жену, но у него ничего не получилось, и он устало вздохнул. – Не могу же я все бросить на полпути. Дня два еще пробуду, а тебе надо ехать.
– Я думал, похороним, а уж там и в дорогу.
– Теперь людей хватит, поезжай, – сказал Василий и хотел было идти в дом, но не успел, на крыльце появилась бабка Пелагея и позвала:
– Василий Герасимович, поди сюда! Сейчас выносить будем...
Точно не услышав или не разобрав, Василий посмотрел на нее, на дом, на сырую крышу, на продолжавшую дымить трубу, он думал, что давно успокоился и больше его ничем ие расшевелить, но это было не так, он понял. Нужно было по-прежнему сдерживать себя. Бабка Пелагея, введенная в недоумение его молчанием и думая, что он не расслышал, вторично позвала его. Василий тяжело взошел на крыльцо, пригнувшись, шагнул вслед за бабкой Пелагеей в сени. Теперь он как-то душою совершенно отстранился от всего, что происходило вокруг, то, что нужно было сделать, должно было быть сделано. Он был благодарен всем этим людям, пришедшим помочь ему, но он не мог об этом сказать, не мог этого выразить, что-то словно перехватило у него душу, рассекло ее на две половины, и она стала пустой и холодной. Он почти равнодушно смотрел, как выносили гроб с матерью на улицу, как ставили его на две табуретки и потом на двух длинных кусках грубого полотна подняли и понесли. Мать высохла за время болезни, и тяжесть была невелика. Его торопливо догнал Степан и тихо сказал, что он в самом деле решил ехать, и Василий сдержанно кивнул и сразу забыл о нем. Подобную картину он не раз видел в своей жизни, но сейчас видел все это как-то иначе. Он шел вслед за гробом, сжав шапку в кулаке, небо в середине теперь широко открылось и было совершенно чистым, ослепительно веселое солнце в самой середине этой голубизны ярко отражалось в каждом налитом водой углублении на земле. Вышли за поселок и свернули в поле, несмотря на помощь Андрея и трех или четырех мужиков с центральной усадьбы, нести гроб по размокшему полю было тяжело, старухи, все как одна в новых резиновых сапогах, еле плелись вслед, помогая себе палками, и только та самая монашенка с псалтырем в руках, поблескивая толстыми линзами очков, продолжая добросовестно выполнять свое дело, даже как бы гордясь этой своей добровольной добросойестностью, невозмутимо шла впереди всей процессии. Когда носильщики, останавливаясь передохнуть, ставили гроб на две табуретки, предусмотрительно захваченные с собою старухами, монашенка деловито поправляла очки, поворачивалась к гробу, раскрывала псалтырь и торжественно, нараспев начинала читать, Василий, останавливаясь, всякий раз смотрел в важное и значительное лицо читающей монашенки, но до него неясно доходили лишь отдельные слова о каких-то мучениях, о какой-то неведомой пустыне, об искушении от диавола, и составить что-либо вразумительное и целостное Василий не мог. Он и нe старался, ему было все равно, что читает старуха и что это значит, его томил свой, так и оставшийся невыплаченным долг перед матерью, а следовательно, и перед своей совестью.
Он сейчас непрерывно думал о том, как пятнадцать лет назад уезжал в город, так и не сумев уговорить мать ехать вместе с ними, и как Валентина настаивала разделить дом, оставить матери одну кухню да погреб, а все остальное продать – пятнадцать лет тому дома в поселке еще были в цене, это теперь они никому не нужны, стоят и гниют, заброшенные. Валентина даже грозила тогда разводом, и он, едва не поддавшись, в самый последний момент опомнился. Мать была умна, она все понимала, и ее скупые слова: "Спасибо, сынок, хоть не придется теперь на старости лет по чужим углам таскаться" до сих пор помнились ему и обжигали стыдом, нельзя было допускать до таких слов. А как она его уговаривала не бросать институт, выдюжить, на все свое хозяйство махнула рукой, в город прикатила, под конец от досады даже расплакалась. Тогда Василий пообещал, что это отступление на время, и сам этому искренне верил, а мать оказалась, как всегда, права, трудно нагонять упущенное...
Но сейчас, с трудом вытаскивая из разомлевшей земли тяжелые от налипшей на них грязи сапоги, он мучился от другого: он думал, что, если бы смог тогда уговорить мать переехать в город, она бы, пожалуй, и еще протянула, а то ведь что у нее за жизнь была последние годы? Все одна да одна, словом не с кем перемолвиться, печка, да за водой к колодцу, да кур держала, поросенка, огород-вот и загнала себя окончательно. Приезжая по осени, он, не раздумывая, нагружал машину мешками с картошкой, ящиками яблок, различным вареньем да соленьями, салом, он ни разу и не задумался, как все это доставалось матери...
Гроб вновь подняли и понесли, Василий медленно зашагал следом, постепенно сердце начало томиться и пояиилось чувство слабости, ему, пока на них медленно надвигались с песчаного холма ракиты, окружавшие погост, опять начинало казаться, что он теперь один на всей земле, что он теперь далеко впереди, а все остальные отстали, что это его притягивают высокие, от солнца и теплого ветра за какие-то несколько часов заметно позеленевшие ракиты вокруг погоста, что это именно его они ждут, "Хоть бы скорей все кончилось", – невольно подумал он, стараясь идти все так же спокойно и ровно, чтобы никто не мог догадаться о его мыслях и о том, что в нем творилось, когда у самого погоста старухи потребовали остановиться, он был готов закричать на них. Но он сдержался и промолчал. Гроб опять опустили на табуретки, и тогда Василий понял, что старухи хотят внести покойницу на погост самолично, они деловито суетились, примеривались, прилаживались, вездесущая бабка Пелагея заправски, словно она только и занималась этим всю свою жизнь, командовала. Старухи – и бабка Пелагея, и высокая тощая бабка Анисиха, и круглая бабка Катенька, и та, что читала, в очках, и еще две или три незнакомых Василию старухи-окружили гроб. Что-то одинаковое было в их лицах, в руках, в манерах говорить, Василию стало почему-то страшно, и он поднял глаза к вершинам ракит. Эти старые, неприхотливые деревья были приятнее старых людей, в них жило что-то чистое и недосягаемое. И откровение обожгло душу Василия, пусть иногда жизнь убога и отталкивающа, но вот сейчас, здесь, на тихом клочке земли, в напряженно гудящих старых ракитах, на этом последнем прибежище человеческой жизни, все было покоем и чистотой, и это чувство выжгло все темное и ненужное в его душе и очистило ее. Перед ним сейчас словно обнажилась сама душа жизни, ее сокровенная языческая тайна, и все очистилось, и все преобразилось, в обезображенных временем лицах старух проступили мудрость и предельная завершенность, в том, как они шажок за шажком продвигались с гробом на руках, таилось скорее свершение высшего порядка, чем простое бесстрашие, это была сама жизнь, и сейчас выполнялась ее самая простая и беспощадная формула. Здесь не было ни фальшивых речей, ни венков с не менее фальшивыми надписями, ни томительного стояния в карауле, здесь все было просто и необходимо. Поголосили над открытым гробом старухи, непременно напоминая покойнице о скорой встрече и прося ее приготовить и для них там местечко получше да посуше, затем все молча постояли. Василий неловко тянул шею над окружившими гроб и могилу людьми, стараясь в последний раз увидеть лицо матери и понять то, что происходит. Лицо матери было чужим, Василий быстро отверг нулся и шагнул в сторону, он не хотел, чтобы мать запомнилась ему в последний раз такой, это ведь была не она.
Гроб опустили, он подошел и бросил в могилу горсть сырой земли. Затем он опять отступил в сторону, и только тогда глазам его стало горячо и сердцу покойно. Он вначале не видел ракит, хотя смотрел на них, но постепенно их проснувшиеся ветви заплескались в его глазах все отчетливее. За несколько часов дождя, солнца и теплого ветра мелкая россыпь почек на них увеличилась, стала заметнее, сами ветви отяжелели от пробудившейся и томившей их силы. Под нестихавшим, как это часто бывает весной, ветром ветви были в беспрерывном движении, они изгибались в бесконечной голубизне неба, свивались в жгуты, вновь дружно устремлялись по ветру в одну сторону. Василий смотрел долго, он теперь понял, что и землю, и небо, и ракиты, и ветер, и его самого соединял в одно целое какой-то один ток, один непрерывный согласный звук.
– Эй, Васйль Герасимович! – позвал его кто-то. – Все готово. Пора.
– Идите, идите, я догоню, – не поворачиваясь, глухо отозвался Василий и еще долго стоял недалеко от свежего, собственноручно выструганного креста, среди высоких и беспокойных ракит, после полудня и особенно к вечеру их беспокойство начинало усиливаться, теперь ветер частыми порывами чувствовался даже в самом небе, взявшемся в высокой голубизне зеленоватыми ветровыми полосами,
Обед закончился быстро, выпили раз, другой, заели хлебом с селедкой, мочеными яблоками, огурцами, все больше в молчании. Утомившиеся за эти два дня старухи тоже не засиживались, и скоро за пустым длинным столом осталось человек пять с центральной усадьбы, все любители выпить и поговорить, но перед самым заходом солнца и они угомонились, и когда Петр-тракторист приехал на тракторе с прицепной тележкой за отцом, все они, торопливо опрокинув по последней, заторопились уезжать.
Только сам Андрей, несколько захмелевший, никак не поддавался уговорам сына, и тот, румяный, молодой, начинал сердиться.
– Ну, хватит, батя, – решительно заявил он. – Будешь дурачиться, уеду, а там добирайся как знаешь... У меня тоже дела!
– Знаем мы твои дела, девка ждет, – хотел накоротке отмахнуться Андрей, но тут же засуетился, усиленно заморгал и для придачи весу своим словам щедро наполнил стакан из стоявшей на столе бутылки.
– А хотя бы и девка, так что? – Глаза у Петра холодно сузились. – Ты что, в мои годы без девки обходился, батя?
– Да ты поезжай, поезжай, – с тихой и даже несколько робкой усмешкой заторопился Андрей. – Я и тут переночую, а коли надо будет, доберусь. – Он вытянул, словно напоказ, ноги в новых резиновых сапогах и кивнул в сторону Василия: – Когда еще с ним повидаемся, а мы вместе, считай, с бесштанной поры росли... Поезжай, Петр Андреевич, ты меня сегодня не дожидайся! А матери скажи, как есть.
Петр еще потоптался у порога, хмуро поглядывая то на отца, то на Василия, и затем как-то незаметно вышел, и Василий с Андреем остались вдвоем в ярко освещенном и совершенно пустом доме.
– Слышишь, Вась, – предложил Андрей, поднимая голову. – Хочешь, я выскочу, крикну... Поедем ко мне ночевать, а?
– Не надо.
– Ну, не надо так не надо, – тотчас согласился Андрей. – А то подумаешь чего...
– Ничего я не подумаю, а ты сам зря остался, – сказал Василий, прислушиваясь не то к странной и гулкой тишине пустого дома, не то к себе, к тому, что где-то рядом с сердцем то исчезала, то вновь разгоралась тихая и как бы притупленная боль, стараясь заглушить это неприятное ощущение, он подвинул к себе стакан, плеснув в него из бутылки, кивнул Андрею, и они молча, понимающе выпили. Молча посидели и опять слегка приложились, сейчас они оба чувствовали все более укреплявшуюся внутреннюю связь, и, хотя они были совершенно разные, связь эта все более усиливалась. Что-то почти забытое, темное, дремучее просыпалось в душе у Василия, и он, не обращая внимания на Андрея, казалось чутко сторожившего каждое движение хозяина, огляделся. Уже опустилась глубокая ночь, и небольшие окна сияли блестящими, бездонно черными провалами. "Это ночь, ночь, – с лихорадочной внутренней дрожью подумал Василии. – Это все она! Она! Что-то нехорошо..."
Он встал, намеренно не спеша начал было задергивать старенькие ситцевые занавески на окнах, но чей-то, показалось – посторонний, голое остановил его.
– Что? – повернулся он на этот неприятный голос и увидел в расширившихся глазах Андрея странное выражение, так смотрят, неожиданно застав кого-нибудь за чемто таким, чего другие никогда не должны видеть.
– Нельзя, говорю, – повторил Андрей, не отводя и не опуская глаз. Говорят, душа только на третий день с домом расстается... Вон, видишь? Он кивнул на передний угол, где бабка Пелагея под тускло горевшей перед сумрачным ликом иконы Ивана-воина лампадой, еле-еле заметно покачивающейся, уходя, заботливо поставила воды в стакане и рядом положила кусочек хлеба. – Оно ясно, старухи чего не наговорят, у них ночи долгие, пока все кости не перемоют, чего за ночь в голову не придет...
Василий ничего не сказал, но тотчас раздвинул занавески, опять открывая черные, бездонные провалы весенней ночи, он помедлил, стараясь хоть что-нибудь различить в этой непроницаемой и все-таки рождающей ощущение враждебности никому не подвластной жизни, но ничего различить было нельзя. И всплеск этой тьмы проник в душу Василия и обжег ее, он, еле сдерживаясь, чтобы не закричать, вернулся и сел к столу.
– Все в жизни чудно, – тихо сказал он. – Человек, он такой, ему надо поверить и тому, чего и нет. Мы-то с тобой, – Андрюш, по десять классов закончили.
– Это ты десятилетку одолел, – тотчас поправил его Андрей. – А я восемь, больше не вытянул.
– Верно, – вспомнил Василий. – Это все мать-покойница хотела, чтобы я в ученые пробился. А оно вон как получается, не того поля ягода.
– Да что тебе, живешь, что ль, плохо? – неожиданно горячо обиделся за него Андрей, потому что своими последними словами Василий как бы присоединил и его, Андрея, к своей судьбе и безжалостно подчеркнул, что оба они, в общем-то, ростом не вышли для чего-нибудь более лучшего в жизни, с самого рождения поставившей на каждом из них свою особую отметку. – Тут еще с какого боку глянуть...
– Ас какого ни глянь, – опять спокойно и равнодушно остановил его Василий. – Ты думаешь, если я в город уехал, так и все тебе? Э-э, на вот, выкуси! – Василий сложил пальцы в увесистую дулю и сунул ею в сторону двери. – Это так тем кажется, у кого мозгов мало. Я вон и в институт пробовал поступать, даже одно время заочно и прошел, год попыхтел и бросил. Не тот коленкор! Мог запросто хороший техникум одолеть, да не захотел, хотел на самой высоте покуражиться. Может, и зря. А, ладно!
Что теперь рассуждать... И Иван мой после десяти-то классов пыхал-пыхал-и в армию! Не смог проскочить, у него еще дух деревенский, а там у них, у интеллигентов, машина давно отлажена-он тебе еще пеленки марает, а к нему уже всякие профессора ходят. Английский тебе, математика... Что хочешь.
– Да ну? – удивился Андрей.
– Вот тебе и да ну! Он тебе еще... а место в жизни уже за ним. Он тебе вот такой, – Василий отмерил ладонью с аршин от пола, – золотушный, а поди его возьми, за ним вон какая толща из пап да мам да бабок с дедами.
Русскому мужику эта наука еще долго будет поперек горла, не скоро он ее одолеет... А все равно одолеет! – Василий внезапно тяжело и угрожающе качнулся в сторону Андрея, и тот, внимательно и заинтересованно слушавший его, обалдело отшатнулся.
– Ты чего шумишь? – усиленно заморгал он. – Ты, Вась, знаешь, зря на каждого не кидайся. Если у самого кишка тонка, кто тебе виноват? Чего тебя тогда в город повлекло? Сидел бы себе на месте, сосал лапу. Тоже придумал, город ему виноват. Вон у нас какой населенный пункт-Вырубки-то наши. И прыщом-то его не возвеличаешь, еще меньше. А погляди – Гришка Залетаев ныне Григорий Павлович Залетаев-генерал! А-а? Генерал!
А ты помнишь, у него под носом краснуха от соплей не сходила? А Федька Кудрявкин? Федор Елисеевич Кудрявкин, директор вон какого завода, депутат! Во-о! Значит, дадена им свыше мозга большая, вот тебе и весь оборот. А-а, что ты молчишь? – стал с нехорошей жадностью допытываться Андрей, и Василий, почувствовав эту его незабытую, темную, мохнатую ревность в отношении своей жизни, молчал. Другого ничего нельзя было доказать, это Василий знал давно. А впрочем, что ему Андрей? Так, смех один, все старается какую-нибудь болячку нащупать да позанозистей ковырнуть, ишь, бедняга, старается, даже про водку забыл, и в глазах-то просветление. Вот ведь порода, чем другому больней, тем самым себе выше, уж вроде ты и орел, воронам на страх. Ишь как у него все ходуном заходило, для этого и остался, не забыл Валентинуто, да и многого другого не забыл, сейчас все утвердить себя повыше ладится... А может, он и прав, этот сельсоветский дьяк, может, его правда помельче, да в жизни в чести-круто и неожиданно для себя повернул Василий. Что на него дуться? Как ему роднее, так и чешет себе, а поди разберись, у кого оно, это бремя, тяжелее...
Кого, в самом деле, винить, если сам не осилил?
Василий хотел успокоиться, но получилось наоборот, неожиданно для себя он тяжело, даже с ненавистью глянул в глаза Андрею, и тот, уловив эту непонятную ненависть, выпрямился, заморгал.
– Ну дерет тебя, ну дерет, а? – изумился он. – Ну, чего?
– А я все равно кулаком еще по столу бухну, – заявил Василий, по-прежнему ненавидяще не отпускал глаз Андрея, и тот до мутной дрожи где-то под сердцем обрадовался, он даже заерзал от этой расслабляющей радости.
– Не-е, – заявил он с готовностью, – не-е, Вась, не бухнешь, не-е... И я не бухну, и ты не бухнешь.
– Бухну!
– Не-е, не-е, – от упоения и чувства противоречия Андрей зажмурился. Не-е, наша с тобой витаминная мука кончилась...
– Что? – ошалело вскинулся было Василий, но тут же опал, посидел, раздумывая под лихорадочно блестевшим взглядом Андрея, затем молча и сосредоточенно налил водки в оба стакана, придвинул один Андрею. Тот так же молча взял, выпил.
– Знаешь, если ночевать здесь, надо протопить, – сказал Андрей, посмотрел на печь в горнице, сложенную, по обычаю, продолговатым столбом во всю высоту помещения. – За зиму отсырело, у меня так ломота по спине и шастает. А то завтра не разогнешься. Пойду-ка я дровишек принесу.
Василий не стал удерживать его, и скоро Андрей раз"
жег в печи огонь, принес дров про запас и, сидя у огня, протягивал к нему руки, долго, наслаждаясь, молчал.
– Опять дождик пробрызгивает, – сказал он наконец. – А такая тьма, вроде раньше такого сроду не было.
– Иди, давай выпьем, – предложил Василий. – Что-то в душе, эх, крутит, крутит...
– Да чего там, – попытался как-то притушить остроту момента Андрей. Что теперь рассуждать: то да се, гадай теперь, как оно могло быть. А дело оно простоеживешь и живи себе...
– Выпьем...
– Давай. – Андрей прихватил стакан короткими, сильньши пальцами, поднял его. – Хорошая водка... вон как синью отдает. Чистая. У нас все больше по самогону ударяют. Хоть и деньжата пошли немалые, а все привычка, не очень-то на это дело бросать привыкли... Ну...
Они взглянули друг на друга, отхлебнули. Василий откусил бок от моченого яблока, Андрей подумал, поглядел на селедку и закурил.
– Знаешь, тебе надо завтра в сельсовет заглянуть, – сказал он.
– Зачем?
– Как же... Надо вот дом на тебя переписать.
– Кому он нужен, этот дом, теперь... Вон их сколько в поселке, стоят доживают...
– Ну, это другое дело, – Андрей пошел, поправил дрова в печи, опять, задумчиво щурясь, долго смотрел в огонь, затейливо и дико игравший у него на лице. – Это уж другое дело, а закон есть закон... Нужно тебе, нет, а порядок должен быть...
Василий промолчал, время близилось, пожалуй, к полуночи, но спать по-прежнему не хотелось, из окон глядела тьма, и, хотя от этого не исчезало ощущение, что тебя кто-то безжалостный и насмешливый неотступно разглядывает, Василий старался не обращать на это внимания. Он не представлял, что будет дальше и как скоротать время до утра.
– А тебе чего? – сказал, опять возвращаясь к столу, Андрей. – Будет у тебя этот дом вместо дачи, внуки пойдут, будешь привозить на природу... Грибы тут, ягоды, воздух... Ну, а не хочешь дачу, на дрова любой возьмет. – Андрей, словно вновь стараясь нащупать место неуязвимее, помедлил. Много, конечно, не дадут, а сотни полторы-две любой даст. Дрова сухие, близко, трактором зацепил и волоки.
– Может, ты и сам возьмешь? – слегка потирая пальцами словно в одночасье взявшиеся густой и сильной щетиной щеки, спросил Василий, его глаза приобрели какуюто звериную, обволакивающую глубину, но Андрей ничего не заметил.
– А я что? – пожал он плечами. – Мне тоже топить надо. Газ по плану еще через два года подвести обещают.
Да ведь обещать легко, у нас, сам знаешь, каждый, кому не лень, куда как на посулы здоров! Наловчились, хлебом не корми! А двести рублей тоже деньги, ты за них месяц горбишь.
Он хотел еще что-то сказать, но Василий сунул ему стакан с водкой, и они опять выпили, и, странное дело, и тот и другой словно пили не сорокаградусную московскую водку, а воду, лишь у Андрея слегка начинал лосниться разлапистый кончик утиного носа, отчего его лицо всегда имело несколько ехидное и заносчивое вьщажение, а теперь и того больше. Нос его как бы сам по себе, отдельно от выражения глаз и всего остального лица, задорно и откровенно улыбался. Андрей внутренне был уверен, что именно сам он жил и живет правильно, но только его бывший друг и соперник Васька Крайнев, уехавший в город в свое время по гордости своего характера, не хочет из-за собственной занозистости этого признать, пожалуй, он точно определил, что за бесценок, попросту говоря, за шиш с маком, отдавать большой благоустроенный дом обидно, да ведь здесь именно так и обстоит дело. Никому эти добротные, строившиеся в надежде на детей и внуков дома в мертвом поселке и задаром не нужны, так уж распорядилась жизнь, такую дулю в этом повороте выставила.
– А дом хороший, сколько труда сюда вбухано, – тихо, почти неслышно вздохнул Василий.
– Много, – согласился Андрей и, вздрогнув, поднял голову к потолку, казалось, какая-то тоскливая нота родилась, окрепла и с мучительным грохотом оборвалась.
– Ветер, – сказал Василий, чувствуя, как неуютно и тяжело становится ему в этом обреченном доме.
– Видать, где-то крыша прохудилась, – сказал и Андрей, хотя подумал совершенно о другом, о том, что старухи упорно твердят о домовом, о хозяине и что он все предчувствует и знает наперед. И вслед за тем он нервно оглянулся, он бы мог сто раз побожиться, что в доме вместе с ними был кто-то третий, и этот третий сейчас упорно глядел на него из темного угла. Тихий, но пронзительный холодок сладко тронул ему затылок.
– Вась, Вась...
– Чего тебе?
– Слушай, может, нам того... спать пора? – спросил Андрей.
– Спать? Ну иди ложись, вон на диван, как раз спиной к печке, тепло.
– А ты?
– Посижу, какой там сон...
– Ну, так и я еще посижу, – обрадовался Андрей. – Вот, говорят, ученые до всего дошли, могут этот мир хоть надвое, хоть на восемь частей расколоть... так?
– Не знаю.
– Говорят! – Андреи упрямо повел носом. – А вот что такое в человеке подчас сидит, ни один самый головастый академик не знает. Вот отчего стало мне страшно? Глянул я вон в тот темный угол, а оттуда на меня какие-то глазищи, да так, прямо в душу, а? Кто это знает?
"Все-таки водки много выпили", – подумал Василий, тоже отчасти проникаясь словами и сомнениями Андрея и чувствуя, что в доме действительно кроме них двоих есть кто-то третий, кто с самого начала неотступно следит за ними. Василий был не робкого характера, но сейчас и он посмотрел в дальний угол. Разумеется, ничего и никого там не было, лишь от тепла проступило на стене размытое продолговатое пятно сырости, удивительно похожее на человеческую фигуру.
– Вот и говори, что старухи басни рассказывают, – нервно сказал Андрей. – А я думаю, что не только у живой твари есть душа, она и у дерева есть, и у дома...
– Конечно, есть, – с каким-то странным, скрытым волнением, с непонятной готовностью подтвердил Василий.
– А-а, значит, и ты веришь? – в недоумении уставился на него Андрей, но Василий не отрываясь все смотрел и смотрел в угол. И в это время у него было какое-то злое лицо, Андрей даже отодвинулся подальше, и Василий, уловив это его движение, повернулся к нему, их глаза встретились.
– Ты чего? – первым не выдержал Андрей.
– Ничего, думаю, в самом деле пора прилечь, – сказал Василий. – Черт знает, разное лезет в голову...
Они никак не могли оторваться друг от друга, словно были чем-то нерушимым связаны, и тогда что-то произошло, что-то глухо стукнуло. Перегоревшее в самой середине тяжелое полено ударило одним концом изнутри печи о дверцу, и дверца приоткрылась, из нее выскочило несколько малиново-огненных угольев, они весело стрельнули прямо в лежавшую кучей у печи растопку, в измятую бумагу, в сухую бересту, стоявшую в корзине и заготовленную еще покойницей Евдокией.