Текст книги "В старых ракитах"
Автор книги: Пётр Проскурин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Проскурин Петр
В старых ракитах
Петр Лукич Проскурин
В старых ракитах
Памяти моей матери
Прасковьи Яковлевны
Возвратившись с работы, Василий сразу заметил, что матери стало хуже; она лежала спокойная, сложив худые, жилистые руки на иссохшей груди, и молча, не поворачивая головы, следила за сыном. Василий фальшиво бодро улыбнулся ей, успокаивающе кивнул, вышел в коридор и быстро стянул с себя спецовку. В прихожей было холодно, и он поспешил переодеться в домашнее, затем прошел в ванную, опять на ходу ободряюще улыбнувшись матери, выигрывая время, чтобы собраться с мыслями и успокоиться, вымыл руки, тщательно умылся и уже только затем сел у кровати больной на стул. Он не мог больше тянуть, хотя ему очень хотелось курить.
– Иди поешь, успеешь со мной-то, – сказала Евдокия слабо. – Что ж теперь... руку не подложишь...
Василий хотел было запротестовать, не решился, потому что взгляд у матери был сегодня какой-то незнакомый, жутковато-светлый, и виски еще больше впали и зажелклн.
– Надо будет, я сама скажу, – добавила Евдокия, и Василий, удерживая на лице все то же деланно ободряющее выражение, кивнул.
– Я тебе чаю принесу, – сказал он матери. – Сейчас греть поставлю. Тебе, мам, послаще налить?
Прикрыв глаза, как бы согласно кивнув, Евдокия с благодарностью к судьбе затихла, ушла в себя. Ей было хорошо, что у нее ласковый и добрый сын, что вот ей тепло и чаю дадут, когда она только захочет, а в деревне, в Вырубках, поди, теперь все снегом забило под самые застрехи, изба выстыла, да и что там теперь? Четыре старухи остались, сидят по своим углам, когда это выберутся одна другую проведать. Вот и она, останься в Вырубках, лежала бы пеньколодой, кипятку некому согреть да подать. Племянницу Верку тоже поди дождись за четыре версты. Вот она, судьба: и хорошая девка, а бог и в молодые-то годы порадоваться не дал – мужик попался не приведи господи, оседлал, злыдень, и продыху не дает. Вот она тебе, нонешняя-то любовь ихняя... Говорила, говорила тогда, как он из армии заявился, гляди, мол, Верка, гляди, уж куда как стрекалист твой-то суженый, все игрища кругом за десять верст на своем вонючем черте (Евдокия чертом называла мотоцикл) обскакал, да и к водке его тянет. А теперь так оно и высветило. Люблю его, черта, говорит, вот тебе и полюбила на свою голову, вышла одна сухотка. "Вот девка дура! – слабо возмутилась Евдокия, и в глаза ей потекла как бы обесцвеченная дымка далеких времен. – Да было ли что?" – все так же равнодушно подумала Евдокия, какое-то внутреннее беспокойство и томление мешало ей, и теперь она то и дело словно пыталась оправить неровно облегавшую ее исхудавшее тело сорочку с длинными рукавами и глухим, завязанным тесемками воротом, что-то мелко и часто сощипывала с себя, Василий, войдя к матери с чашкой чая, стоял у двери и с тихой душевной тоской наблюдал. "Обирается", – думал он, не решаясь ни подойти ближе, ни отпустить назад дверь.
Раньше он никогда не думал о смерти, хотя не раз и не два бывал на похоронах, сорокапятилетний мужчина, он был здоров, любил хорошо поработать, обильно и вкусно поесть, любил он и хорошую компанию – он еще был в самом зените, но вот теперь при виде того, как мать деловито словно что снимает с себя, какой-то шевельнувший всю его кровь ток проник и в него, и для него открылись иная мысль и иное чувство, и он не знал, что это такое, что-то, что он знал понаслышке, что-то, что пребывало в его крови от сотен и тысяч ему предшествующих, – все это как бы выплеснулось в один всплеск, в один свет, разом проникший в самые темные, никогда не видевшие света уголки его души, и стало ему страшно от этого высветления, и оттого, что он родился и живет, и оттого, что у него есть мать и что ему придется умирать так же, как сейчас умирает она, в один миг он увидел жизнь в совершенно новом повороте.
Он тяжело переступил с ноги на ногу, словно проверяя, присутствует ли еще он в этом мире, в этом доме, где ярко горела электрическая лампочка под желтым шелковым абажуром. Недоброкачественный паркет громко заскрипел, и Василий напряженно взглянул на мать, но тотчас с облегчением перевел дыхание, она по-прежнему ничего не замечала. Ему стало тесно и душно в этой комнате, ему показалось, что он тоже никогда уже больше ничего не увидит, кроме этих стен и низкого потрескавшегося кое-где потолка со свисавшим с пего уютным абажуром. Раньше, до ухода в армию, в этой комнате жил сын Иван, вон еще этажерка с книгами в углу, взгляд Василия остановился на этажерке, и ему стало легче. Твердыми, грузными шагами он подошел к матери и остановился у кровати прямо напротив ее лица, она его по-прежнему не замечала и продолжала обираться.
– Мам, – позвал Василий, – я тебе чаю принес... давай помогу сесть...
По лицу Евдокии было видно, что она услышала, в глазах у нее проступило усилие понять, но исхудавшие, тонкие пальцы зашевелились еще беспокойнее.
– Мам, – опять позвал, с трудом сдерживаясь, Василий, – чего ты? Может, врача вызвать?
Теперь глаза матери были устремлены прямо на него, Василий и до этого знал, что она умирает, знал еще с тех пор, как она попросила забрать ее несколько дней назад из больницы и он поговорил о матери наедине ,с врачом, и опять это оказались слишком разные вещи. Одно дело было знать, и другое-при виде маленького, высохшего лица матери с отсутствующими, бесцветными глазами – почувствовать, что это перед ним действительно смерть, опять какаято удушливая волна поднялась в нем, и даже веки жалостливо задергались.
– Ты, Ванек? – спросила в это время мать. – Слава богу, унучек, поспел... А я тебя все вижу, все вижу, вот стоишь перед душой-то, не отходишь... Ну, думаю, помру и не увижу-то унучка... Ты ж гляди, Ванек, я ж тебе говорила, девка-то это твоя озленная вроде, гляди. Со злой бабой рядом – удавишься, гляди. Не дай бог со злой бабой-то бок о бок рядом, жизни не увидишь. А у тебя-то душа уродилась ласковая, ты против злобы-то не выдюжишь, Ванек...
Василий слушал, боясь шевельнуться, чтобы как-то не нарушить пугающего и в то же время покоряющего своей открытостью материнского заблуждения, она уже говорила с любимым внуком из-за последней черты, и самому ему, Василию, уже не было ходу за эту черту. Евдокия, еще несколько порассуждав о будущей жизни внука со злой женой, сама словно в один момент и вышагнула из-за неведомого и пугающего рубежа обратно.
– Господи помилуй, – слабо сказала она, и у нее в глазах выразилось недоумение. – А я все с Ваньком вроде разговаривала, вроде он с армии на побывку явился... а? Как же так... Глаза-то раскрыла, а это ты...
– От Ивана письмо на днях было, – сказал Василий тихо, опуская чашку с чаем на стул у изголовья матери, и, расчищая место, осторожно сдвинул в сторону какие-то лекарства в пузырьках и коробочках. – Я тебе читал его письмо, мам... А ты, видать, задремала, и примерещилось...
Евдокия ничего не ответила, перекатила голову по подушке лицом к стене, теперь Василий видел ее серовато проступивший сквозь редкие седые волосы затылок.
– Теперь уже скоро, – неожиданно отчетливо и ясно, как нечто определенное, окончательное и не подлежащее обсуждению, сказала Евдокия. Ты ж гляди, Василий, ты меня тут в городе, не зарывай, ты меня домой, в Вырубки, отвези. Я буду рядом с матерью, твоей бабкой, да с братьями рядом лежать... я тут не хочу, в городе-то...
– Брось ты, мать, ну что ты? – нарочно загорячился, запротестовал Василий. – Да ты еще полежишь да подымешься, мы еще Ивана из армии дождемся да женим... Сама же говорила, еще правнука дождемся... Ну, кто не болеет?
Ничего, ты давай чаю вот хлебни...
Она подчинилась и при помощи Василия смочила губы, тотчас и попросила опустить ее на подушку.
– Иди, иди, делай свое дело, скоро баба, поди, вернется, а обедать нечего, – сказала Евдокия.
Василий ничего не ответил и тихо вышел на кухню и только там, опустившись на табуретку у плиты, горько и подавленно усмехнулся. Что нц говори, а у матери характер, невзлюбила невестку с самого начала, ничего и до самого конца не переменилось, вот и сейчас дала ему понять, что ей не по душе городская жизнь, когда при здоровой жене муж и обед может приготовить, и другие бабьи дела сделать, а то, гляди, как говорила ему мать месяца три назад, и срамиое бабье исподнее выполоскать да развесить. И хотя Василий нe видел в этом ничего позорного, сейчас слова матери напомнили ему прежние ее стычки с Валентиной, он покурил, стараясь отвлечься от своих мыслей, затем начистил картошки, время от времени поглядывая в темное окно, за которым бесновался уже густой мартовский ветер, и в то же время вслушиваясь в тишину в комнате, где лежала мать, дверь к ней он оставил полуоткрытой. Оттуда не доносилось ни звука, и Василий поставил варить картошку, открыл банку скумбрии в натуральном соку, нарезал хлеба, достал несколько соленых огурцов, очистил луковицу, подумав, он еще решил почистить селедку, хранившуюся тоже в банке с рассолом, и сбегать, пока не вернулась жена, в угловой магазин за пивом. Убавив огонь под кастрюлькой с картошкой, он заглянул к матери и минут через десять, довольно потирая руки, уже доставал из сумки холодные, быстро запотевшие бутылки с пивом. Картошка кипела, из-под крышки прорывался веселый парок, и крышка звонко дребезжала. Василий сдвинул крышку, опять заглянул к матери, лежавшей в прежней позе, навзничь, с неподвижно устремленными в потолок глазами.
– Сейчас Валентина придет, ужинать будем, – сказал он, потому что нужно было нарушить молчание, он помедлил, приглядываясь к лицу матери, и, заметив, что она слегка шевельнула головой, ушел на кухню. Он достал стакан, открыл бутылку с пивом, налил и жадно выпил, пиво было свежее, и на краях стакана остались клочья таявшей пены.
В магазине он хотел еще прихватить и бутылку водки, но, что-то в собственном настроении, может быть неуверенность, помешало, и он был доволен своей выдержкой, теперь он уже твердо знал, что брать водку на этот раз никак нельзя было. Он услышал, как Валентина открыла дверь, затем осторожно разделась и сняла сапоги, он увидел ее в дверях и нахмурился, первым делом она поглядела на бутылку на столе, затем перевела взгляд на мужа и молча кивнула в сторону двери в комнату, где лежала мать, взглядом спрашивая, как дела. Василий в ответ неопределенно пожал плечами, сердитое, недовольное лицо жены вызвало и у него мгновенную реакцию раздражения, и он, шагнув к столу, вылил остатки пива в стакан и залпом выпил.
– Зря ты, Вася, – сказала Валентина, присаживаясь сбоку и устало кладя руки на цветастую клеенку, она работала на конвейере на обувной фабрике и часто жаловалась, что к вечеру совершенно выматывается. Василий ничего не ответил, лишь открыл вторую бутылку с пивом, опять налил и придвинул жене:
– Выпей.
Валентина взяла стакан, окунула губы в пышную пену и глотнула, глаза у нее были сейчас грустные и усталые, но она была благодарна мужу за эту маленькую заботу, минут через десять она, посидев у кровати свекрови и напрасно попытавшись расшевелить ее, уже привычно хлопотала на кухне, а Василий по-прежнему молча потягивал пиво, становясь все угрюмее. Он отказался от ужина и, еще раз взглянув на мать, лег спать, оставив дверь к ней в комнату приоткрытой. Он еще услышал, как возилась, раздеваясь, и вздыхала рядом жена, затем сон окончательно сморил его.
Ему показалось, что он проснулся сразу же от голоса матери, позвавшего его, и он услышал этот ее голос еще во сне, а уж только затем проснулся. Он это хорошо помнил, так же как и то, что еще во сне этот, совершенно особый голос матери сковал его, и он некоторое время лежал, обливаясь от невыносимого страха холодным потом. Затем он тихо выпростал ноги из-под одеяла и скинул их с кровати, нащупывая разношенные войлочные тапки и чувствуя гулко и неровно колотившееся сердце. Из приоткрытой в комнату матери двери пробивалась широкая, тусклая полоса света: это горел ночник. И тут Василий опять услышал ее голос, вернее, не услышал, а как бы почувствовал его изнутри, голос, по-прежнему какой-то особый, нечеловечески гулкий, прозвучал где-то глубоко в его душе, в сердце, ударил в мозг, и Василий как бы сорвался с постели и бросился к ней в комнату. Она встретила его нетерпеливым, лучащимся взглядом, он заметил, что глаза у нее как бы стали больше, теперь на этом высохшем, маленьком, почти детском лице-оставались одни глаза, потому что и говорить она уже почти не могла.
Василий опустился у изголовья кровати на колени, Евдокия едва-едва шевельнула губами.
– Что, мать? – тихо спросил он, беря ее руку в своиладони и невольно вздрагивая, рука была уже мертвая, холодная-холодная. – Ты меня звала?
"Кликала, кликала, сынок", – скорее угадал, чем услышал, он ее бессильный шепот.
– Ну что, мать, попить? Или все-таки "скорую" вызвать?
"Не надо, ни к чему, – опять угадал он. – Помираю, сынок... Гляди же не обмани... как обещал, в Вырубки... на свои погост отвези... Слышишь... Вырубки, Вырубки, сынок..."
И хотя Василию стало страшно так, как никогда не было, он, пересиливая себя, с недовольным видом покачал головой:
– Ну что ты в самом деле, мать? Мы еще Ивана дождемся да женим его, мы еще на свадьбе-то...
Он умолк и, наклонившись еще ниже над ее лицом, уже совершенно иным голосом спросил:
– Что?
"Ты икону-то... икону Ивана-воина, – опять больше угадал, чем услышал он, – себе возьми... Ты ее не бросай гляди... Ванюшке, унуку, от меня отдай... Иван-воин в мужичьем деле в помогу... ты гляди..."
– Мам, – тихо позвал Василий с больно и страшно заколотившимся сердцем, но она, вытолкнув из себя замирающий, как бы остывающий последний шепот, теперь все старалась не отпустить его глаза и все пыталась оторвать голову от подушки, Василий все время как бы в себе чувствовал это бесплодное усилие матери, и ему было тяжело и мучительно неловко. Он почувствовал у себя за спиной присутствие жены, оглянуться он не успел. У матери слабо всхлипнуло где-то в груди, в горле, и тотчас голова ее скатилась вбок, лицом к стене. Василий подождал, почему-то не вставая с колен, но отодвигаясь все дальше и дальше от кровати.
Он натолкнулся затылком на что-то теплое, это были руки жены...
– Что ты, Вась, ждали ведь, – приглушенно и как-то буднично сказала она и помогла ему встать.
Василий качнулся, слабость была во всем теле, и в ушах назойливо звенело.
– Три часа ночи-то, самая глухота, – опять почти шепотом сказала Валентина, слегка всхлипнула, подошла к постели и как-то очень просто выладнала голову покойной, избегая вглядываться в полуприкрытые стекленевшие глаза, закрыла их легким движением пальцев, затем подвязала платком челюсть. Она еще свела на грудь высохшие, почти неслышные руки свекрови и связала носовым платком большие пальцы обеих рук, чтобы они не разъезжались. Василий смотрел на жену во все глаза, затем, вздрогнув, опять почувствовал, что в голове плывет, и хотел открыть форточку.
– Не надо, подожди, нельзя пока, – остановила его жена, и он не стал спрашивать, почему нельзя и откуда она знает, что нельзя. – Еще душа с телом не разошлась, она еще нас слышит...
"Экую чепуху городит баба", – подумал Василий, но чтото в ее словах как бы осветило все по-иному, комната, давно не проветриваемая (мать всегда боялась простуды), была знакома до мельчайшей подробности, но теперь, после слов Валентины, что-то неуловимо изменилось вокруг, словно чей-то тихий вздох опять потряс всю душу Василия, и только теперь он понял, что матери уже нет и никогда больше не будет, и он уже не услышит ее плавной, слегка медлительной речи, и его больше не остановит ее взгляд, если случится впасть в полный раскрут, что-то опять сверкнуло и простонало в душе, и он, сдерживая непрошеные слезы, торопливо вышел в другую комнату, затем на кухню, сел к столу, тяжело опустив голову на руки. Скоро подошла и Валентина, села напротив, он видел ее уставшее лицо, не отдохнувшие после работы глаза.
– Ну вот, теперь хоронить надо, – сказала Валентина. – Поди, рублей пятьсот уйдет, а надо.
– Надо, – согласился Василий, совершенно отчетливо понимая, о чем сейчас думает жена и что хочет сказать дальше.
– Какая разница, где лежать после смерти, – услышал Василий далекие и какие-то бесцветные слова, но он был так опустошен, что не смог даже возмутиться. – Ты, может, Вась, выпьешь? Да, может, поспишь, а то с утра делов при,валит...
– Если есть, выпью...
– Есть.
Василий не заметил, откуда и как перед ним появилась непочатая пол-литровая бутылка, стакан и тарелка с солеными огурцами.
– Еще стакан-то поставь, – сказал Василий, ловко скручивая с головки податливую фольгу и вспоминая то время, когда такие бутылки закупоривались самыми настоящими пробками и мужики в Вырубках ловко выбивали их ладонью в донышко.
– Да я не буду, Вась, – стала отказываться Валентина, – а то на ходу так и свалюсь...
– Поставь, – потребовал Василий, хмурясь, и Валентина, быстро взглянув на него, добыла из настенного шкафчика еще один стакан и осторожно, без стука, поставила на стол. Василий налил себе почти вровень с краями, а ей с четверть стакана, молча глядя друг другу в глаза, они выпили, а Валентина, отщипывая от хлеба кусочек мякиша, задумчиво покачала головой.
– Уросливый же ты, Вась, – сказала она даже с какойто ласковостью в голосе. – Я-то все вижу, все у тебя в глазах-то стоит. Ну что ты на меня-то ожесточился? Я, что ли, твой главный враг на земле? Эх, Вась, Вась... О семье же?
думаю да о сыне... Ну, повезешь в Вырубки, за триста верст, считай, ну и выйдет рублей на триста сверх... А где их взять?
А у тебя сын через полгода домой явится в одной шинелишке, ему и костюм надо, и куртку какую-нибудь, и туфли – в институт ведь хочет парень поступать... Вот тебе и думай как хочешь...
– В кассе взаимопомощи завтра возьму... может, рублей двести и дадут.
– Дадут, отчего же, – согласилась Валентина. – Так их все одно потом отдавать.
– Обещался же, – Василий, после водки всегда мягчавший, как-то даже несколько виновато взглянул на жену, словно ожидая от нее совсем иных слов, которые должны были убедить его окончательно.
Валентина лишь покачала головой, сейчас ей от усталости не хотелось спорить и что-то доказывать.
– Дорога какая сейчас? – неожиданно спросила она. – Пока ты до своих Вырубок доберешься, всю душу в лохмотья расшибешь. А там и могилы некому будет вырыть, вон четыре бабки на весь поселок остались.
– А никто тебя с бабками не просит, – все еще вяло отмахнулся Василий. – Сам довезу, сам вырою. Тоже, нашла чем пугать.
Теперь он достаточно твердо смотрел на жену, и в серых глазах у него постепенно проступала какая-то льдистость, Валентина хотела было убрать бутылку со стола, но он не дал, налил себе еще, выпил, уже не приглашая жену, теперь с ним бесполезно было говорить, и она подумала, что сегодня ей, видать, даже немного не удастся вздремнуть, и пожалела, что сына сейчас нет с ними. Василий сына всегда слушался, уважал за добрый и ровный норов, за то, что сын хорошо закончил школу, тут же Валентина с горечью подумала о том, что сын мог бы сейчас, повези ему, быть и в институте, и расстроилась.
– Василий, – все еще надеясь повернуть ход событий в иную стезю, Валентина даже подлила мужу в стакан, – может, Ванюшке сообщить, может, его отпустят хоть на пяток дней? Бабушка родная все-таки.
– Если отец или мать-отпускают, – сказал Василий. – А так-не-е, не вырвешь.
– Лег бы ты, Вась.
– Успею, належусь, – мотнул тяжелой головой в сторону покойной матери Василий. – Придет время, все належимся...
–Да уж, – неопределенно согласилась Валентина. – Может, кто потом и вспомянет и могилку-то наведает... а там будешь лежать, так никто и в самый великий праздник нe вспомянет...
– Как так? – насторожился Василий, ожидая от жены нового подвоха и уже заранее готовый отвести любые ее слова и доводы.
– А так, отвезешь ты мать в Вырубки, ну а дальше?
Думаешь, так и наездишься за триста-то верст? Ну ты, может, раз в год и выберешься, а Иван? Ему когда? А уж твои да мои внуки – и вовсе не говори, вот и получается...
От растерянности Василий выплеснул в себя остаток водки, жарко выдохнул воздух, похрустел огурцом и промолчал. Наутро, после короткого сна, весь помятый, неприятный-сам себе, уже полностью согласный с женой и даже похваливая ее за умный совет, он отправился хлопотать о всякой-разной всячине, которой вдруг оказывается чересчур много в любом просвещенном государстве, в том числе и в нашем, если человек, не предупредив никого хотя бы за несколько дней, взял и отправился в невозвратные для себя дали, как это и положено ему от природы. Неожиданно оказалось, что необходимо немало поволноваться, побегать, чтобы получить различные справки, и когда (Василий даже не помнил, в каком из нудных и дотошных учреждений) лысенький, с невзрачным маленьким личиком человечек потребовал от него паспорт матери, Василий безнадежно развел руками, в то же время чувствуя, что у него начинают подергиваться брови.
– Нет у нее паспорта, никогда не было, – сказал он, стараясь говорить как можно спокойнее, и глаза невзрачного служащего недоверчиво начали леденеть.
– Что это значит? – спросил он, – Почему нет?
– Потому, что она колхозница, – опять стараясь говорить спокойно, стал объяснять Василий.
– Так что же? Сейчас, по-моему, все с паспортами, колхозники тоже, возразил невзрачный служащий, подозригельно поглядывая на Василия.
– А у нее нет паспорта, – теперь Василий почти не дышал, стараясь осадить поднимавшуюся изнутри мутную, душную волну. – Сначала не давали, затем старая стала, не нужно было – и не взяла. Вот приехала из деревни, заболела, и всё – шестьдесят шесть лет, на тот свет и без паспорта принимают. Теперь понятно?
– На тот свет-пожалуй, а вот на кладбище – трудновато... Из какой местности?
– Из соседней, Котельский район. Поселок такой есть, Вырубки.
– Вот теперь начинает проясняться, – сказал невзрачный служащий. Теперь идите и принесите бумажку из домоуправления, что ваша мамаша с вами проживала последнее время, а затем нужна справка от врача...
Тут что-то случилось с Василием, он еще видел, как невзрачный служащий со вкусом и со значением говорил, уставив кончик острого розового носика в его сторону, но он уже ничего не слышал и не понимал, жалкий крик, почти визг ударил его сначала по глазам и только потом отчаянно прорвался в уши, и тут Василий сообразил, что держит невзрачного служащего, выдернув его из-за стола, как тряпичную, лишенную веса куклу, где-то перед собой и тот болтает в воздухе короткими ногами и все старается достать носком поношенного ботинка до полу. Еще Василий увидел, что испуганная женщина за соседним столом, бросив красить губы, в панике косится в его сторону и отчаянно вертит диск телефона.
Тогда Василий отпустил невзрачного служащего. Тот обессиленно привалился спиной к столу, слепо нащупывая его край вздрагивающими руками, теперь глаза у него были трусливо-заискивающими.
– А ну, кончай! – приказал Василий женщине, и та тотчас с треском швырнула трубку телефона и неестественно прямо застыла на своем стуле, с надеждой бросая взгляды в сторону двери, в широкие окна рвалось утреннее мартовское солнце, стекла почти с розовым шелестом весело пламенели, и Василию стало совсем плохо.
– Эх, вы, – сказал Василий с какой-то светлой тоской, стыдясь всего – и себя, и этих перепуганно глядящих на него людей. – Она с десяти годов работала, ей шестьдесят шесть лет, и никто с нее паспорт не спрашивал. А похоронить ее по-людски, значит, нельзя... Что ж, похороним посвоему... Эх, вы...
Что-то в голосе и в глазах Василия ошеломило женщину, она заморгала усиленно, отвела глаза, сам невзрачный служащий тоже стал неловко косить в сторону, затем громко засопел.
– Да вы, гражданин, не волнуйтесь, – неожиданно сказал он. – Ну что вы так из себя выходите? С непривычки туго, да ведь каждый день умирают, и всех хороним. Похороним и вашу мамашу... Знаете, – внезапно обрадовался он, – давайте ваш адрес, я это сейчас по телефону... давайте, вам только нужно будет по двум-трем адресам подскочить.
– Ой, молодец вы какой, Павел Никодимович, – обрадовалась и женщина за соседним столиком. – Вот видите, – обратилась она теперь непосредственно к Василию, – с нами тоже по-человечески-то надо. А то каждый на горло да за горло, а мы тоже люди. Что же вы, называйте адрес-то.
– Не надо, – гордо и отреченно сказал Василий. – Ладно, обойдемся. Вы уж тут не обижайтесь. Бывает... горячка...
– Гражданин! Гражданин! – попытался остановить его невзрачный служащий, ставший теперь симпатичным человеком лет сорока с голубоватыми блестящими глазами, но Василий от того, что в одну эту минуту произошло в нем и что наполнило ему душу, не мог больше выговорить ни слова, лишь махнул от двери рукой и торопливо бросился в коридор, едва не сбив какую-то старушку в черной накидке, старушка неодобрительно пожевала вслед ему сморщенными губами, а он уже был на улице и жадно глотал свежий, с утренним морозцем воздух. Теперь он действовал определенно и почти безошибочно, и все, что он хотел, просил или требовал, тут же исполнялось, он зашел на работу, свободно, словно так надо, прошел к директору, и тот тут же выделил ему на два дня крытую автомашину и сто рублей из какогото своего фонда. Василий стал было благодарить, но директор замахал на него гигантской авторучкой, которой подписывал бумаги. Таких авторучек, чуть ли не в метр и поменьше, было на столе директора десятка два, это было его слабостью.
– Хватит, хватит, Крайнев! Все помирать будем. Ты, кажется, со Степаном Дорофеевым дружен? Ну, вот пусть он и отвезет, – распорядился директор в ответ на утвердительный кивок Василия. – А Петрицкому я сейчас брякну, они там тебе с остальным помогут, гроб там, венки... Эх, эх, эх, Василий Герасимович. Ну что ж, ну что ж, дело такое.
Иди, иди, иди, – заторопился он, пресекая очередную и неловкую попытку Василия хоть как-нибудь поблагодарить отзывчивого человека. Еще сто пятьдесят рублей Василий получил в кассе взаимопомощи, триста двадцать-все, что у него было, – снял со сберегательной книжки, и уже часа в два крытая автомашина с закрепленным, чтобы не ерзал в кузове, гробом и с двумя ящиками водки для поминок, тоже плотно упакованными и закрепленными, выползла, разбрызгивая воду из многочисленных после полудня мартовских луж, а кое-где, в затененных местах, с хрустом продавливая звонкий весенний ледок, попетляла, поколесила на запутанных развилках в предместье, возле металлургического комбината, и, вырвавшись на открытую дорогу Орел – Киев, пошла наматывать на колеса скорые для нынешнего века версты.
Василий сидел в кабине, по-прежнему, после недавнего разговора с женой, с ожесточенным и звонким сердцем, и напряженно смотрел перед собою в голубеющие, с каждой минутой все шире разворачивающиеся дали, снег во многих местах уже сошел, но были еще и ослепительно горевшие от солнца белые и неровные пространства полей, и воздух над ними, казалось, был еще чище и прозрачнее. Темная громада дубравы, проползшая вскоре в полуверсте от дороги, уже была отяжелена весенним беспокойством и как бы грузно разбухла, по бетонным канавкам обочь магистрали мутно и непрерывно бежала вода, разливаясь в низинах полей и лугов в сплошное и тоже нестерпимо ярко горевшее от солнца пространство, когда это случалось близко и, отражаясь от зеркала воды, солнечный блеск ударял по стеклам кабины, Василий жмурился. Он слегка опустил боковое стекло в кабине и закурил, его ожесточенное сердце начинало отходить. Шофер, старый и верный друг Степан Дорофеев, до этого упорно молчавший, покосился слегка на резкий, как бы потемневший от выступившей за эти сутки щетины профиль Василия.
– Зря ты так с бабой-то, – сказал он. – Она-то в чем виновата? Баба, она и есть баба, ей на каждом деле выгадать хочется, все они такие. Потом просилась, в глазах слезы...
– Просилась. Надо было сразу думать. Просилась, а зачем? Кто она ей? повел Василий головой, указывая назад, на кузов. – Чужой человек, а мне она мать родная. Не хочу, чтобы в этот срок кто чужой между нами втерся, опять судорожно повел он головой назад. – Один на один хочу с нею побыть...
У Степана в глазах мелькнула растерянность, он невольно подобрался, стал пристально и безотрывно смотреть на льющуюся навстречу влажную, широкую ленту бетона, какое-то тревожное откровение коснулось его и смутило.
– А бабы что. – опять заговорил Василий, – баб – их много... Им известно что от нас надо. А-а, ладно, я и сам знаю, не со зла она, от дурости, да что от этого? Раз так, не хочу, чтобы она рядом со мной была в этот срок, не хочу, к все. Ты лучше скажи мне, вот сижу я и думаю, на какой ляд человек на свете живет, а?
– Живет, – подумав, неопределенно отозвался шофер. – Ты лучше выпей, хвати грамм двести – и дело. Мне нельзя, а тебе чего?
– Не хочу, – коротко отказался Василий, и опять летела навстречу дорога, и к вечеру все рельефнее проступали пространства вокруг, краски менялись и густели, и у Василия, раньше никогда не замечавшего ни леса, ни поля, ни неба вокруг, сейчас от каждого поворота дороги, открывавшей глазам еще что-то новое, все тяжелело сердце, он с жадностью чего-то ждал, словно впервые видел этот мир. Степан, чувствуя это его состояние, старался не смотреть на него, ему вначале тоже было неловко и не по себе, но спокойный бег сильной, послушной машины и хорошая дорога придавали ему уверенность, и он, тоже бывший крестьянин, лишь однажды позволил себе скользнуть душой по размокшему сверху, почти парившему пятну чернозема.
– Там, от дороги-то, в сторону до наших Вырубок еще версты две, неожиданно сказал Василий. – Добраться бы.
– Ничего, доберемся, – опять подумав, отозвался Степан. – Засветло бы только.
– Тут, по такой дороге, часа на полтора и осталось, успеем, еще раньше будем, – заверил Василий и опять надолго замолчал, лишь оба одновременно проводили глазами сизоватую чайку с белой грудью, с резким криком прометнувшуюся через дорогу почти перед самой машиной, и Василий опять почувствовал сладкую, тягучую тоску, хотелось выскочить из машины, пойти куда глаза глядят весенним полем, утопая в грязи, шлепая по весенней воде, пойти прямо в слепящее солнце, чтобы ощутить буйство жизни и понять, что ты еще жив и что в тебе еще много вот этой хмельной жажды на что-то надеяться и чего-то лучшего ждать и верить...
Солнце уже сильно низилось, и его косые, начинавшие слабеть лучи россыпью прошивали синее хрустальное небо, задумавшийся, давно молчавший Василий, случайно взглянув вперед и в сторону, сильнее вжался спиной в подушку сиденья.