Текст книги "Жертва вечерняя"
Автор книги: Петр Боборыкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
24 июля 186*
10 часов. – Среда
Тяжело учиться, но приятно. Я засыпаю ровно в одиннадцать часов с какой-нибудь новой мыслью или новым фактом.
Володя полюбил меня теперь так, что малейшее свое впечатление сейчас же мне докладывает. Если даже я и не добьюсь ничего по части своей интеллигенции, вот два существа, которым так сладко будет посвятить себя хоть на то, чтобы заботиться о их житейском покое, если ни на что другое я не способна. Володя болезнен, и моих забот ему никто не заменит. Не хватит у меня грамотности и толку вести его душевное воспитание – Степа тут налицо, чего же лучше для него самого. Пускай приложит все свои теории.
Но сам-то Степа ждет также моих забот, забот чисто материальных, материнских, нужды нет! Я прекрасно вижу, что оставить его одного нельзя.
В самом деле, если разобрать его житье бытье, какие у него личные утехи? Никаких. Целый день с утра он работает, читает, пишет, готовится к своей "скромной доле" и будет еще готовиться целыми годами трудов. Ему тридцать один год, и ни единой души, связанной с ним живой связью. Так он ведь и промается. Ему, положим, и не нужен pot au feu,[238]238
буквально: горшок с супом; здесь: семейный очаг (фр.).
[Закрыть] но я верить не хочу, чтобы в иные минуты такое одиночество не давило его!
Я чуть не расплакалась, когда вчера навела его опять на разговор о себе.
– Ты все хлопочешь, Маша, – говорит он, – о моем личном счастье. Я безвозвратно порешил, что этого личного счастья для меня уже не будет, да оно мне и не нужно. Я даже такого убеждения, что до тех пор человек не начнет жить для идеи, пока он не оставит попечений не только о pot au feu, но и вообще о каких бы то ни было приятностях. Наша генерация тем и отличается от эпохи г. Домбровича, что мы сознали в себе немощи всего общества и страдаем от них; а они носились только с личными неудачами и страстями. Поэтому-то любовь, например, играла такую роль в их жизни. Я говорю о самых лучших людях, потому что большинство-то их заражено было рисовкой и ни на какую здоровую страсть не было способно; в этом они прямые дети разных картонных героев: всяких Antony и Hernani.
– Ты еще слишком снисходителен, Степа, – перебила я. – В Домбровиче ничего нет, кроме мерзостей.
– Это не так, Маша, он ни хуже, ни лучше того, чем должен быть. Я говорю вообще о его поколении. Для них личное счастье и удача было все; для нас очень мало. Говорил ли я с тобой когда-нибудь о своих сердечных делах?
– Я вот уже несколько месяцев добиваюсь, Степа.
– Молчал я, Маша, не из рисовки, не от жеманства; а оттого, что личная жизнь для меня прошла, хоть мне всего тридцать лет. Была и у меня любовь и даже весьма неудачная. Человек сороковых годов до сих пор бы в нее драпировался или бы запил; а я, как видишь, до сей поры в добром здоровье и полагаю даже, что если б я в двадцать пять лет сочетался браком, я был бы в настоящий момент весьма жалкий субъект.
– Послушай, Степа, – начала я увещевательным тоном. – Неужели же ты останешься вечно холостяком?
– Вероятно.
– Так как у тебя все делается по известной идее, то скажи мне на милость, с какой стати обрек ты себя на вечное одиночество?
– По очень простой причине: для нас нет жен. Для людей сороковых годов были подходящие женщины; для людей шестидесятых нарождаются, а для нас нет.
– Какой вздор, Степа!
– Я верю этому вздору, Маша, и с ним умру. Не берусь тебе доказать это цифрами, но возьму в пример тебя же. Ты, как женщина, почти одного со мной времени. Если бы теперь хотела ты устроить свою супружескую жизнь так, чтоб была в ней и любовь, и полная гармония типов, как я выражаюсь, ты бы весьма затруднилась.
– Отчего же, Степа?
– Оттого, что человек такого разряда, каким был твой покойный муж, уже для тебя теперь не годится. А от людей нашей генерации тебя будет удалять мысль, что ты никогда не добьешься того развития, какое им нужно.
– Пожалуй, что и так.
– Разница только в том, Маша, что твое сомнение неосновательно. Ты все-таки моложе меня на шесть, на семь лет. Поработаешь над собой, и для тебя может начаться другая жизнь с человеком другого калибра.
– Какого же калибра, коли вы все так рассуждаете.
– Кто же все? Пока только я, сколько мне известно… Вот таким образом я и помирился с моей будущностью. Я нахожу даже, что слишком много потратил времени на личные чувства, так же много, как и на сочинительство. Где же мне мечтать о любовных радостях и о семейном довольстве, когда мне еще несколько лет надо пошататься по белу свету, а потом сделать всех детей моими собственными. Почтенный принцип pot au feu плохо мирится с такой программой!
И так все это спокойно высказал Степа, без малейшей горечи, без упрека своей судьбе.
– Неужели же, Степа, – возразила я ему, – ты совсем застраховал себя от вспышек чувства?
– Как тебе сказать, Маша! Я страстен никогда не был, и теперь вряд ли есть во мне такой аппарат, которым можно любить, честное тебе слово. Я человек добрый, в вульгарном смысле этого слова. Терпимость выработал я себе долгим трудом. Сочувствие тому, что называется человеческим прогрессом, я сделал потребностью своего существования. Все это так. Но любить мне нечем.
– Ты просто заучился, Степа.
– Нет, не то, Маша. Ну предположи, ты была бы моей женой. Сколько у тебя разных прелестей, сколько у тебя прекрасных задатков. Таких женщин мало, об этом что и толковать. Но все-таки я был бы для тебя плохой муж. Я остался бы с тобою тем, что ты видишь теперь: был бы очень добр, внимателен, помогал бы тебе во всем, входил бы в мельчайшие твои интересы…
– Чего же больше, Степа?
– Как, чего же? Не было бы органической связи, той грубой, материальной: если хочешь, «привязки», как выражается наш народ.
– А я вот возьму, да нарочно и женю тебя на моей особе. Ты наш дальний родственник, я тебя называю только двоюродным, а ты мне "седьмая вода на киселе"; нас обвенчают.
– Не советую тебе, Маша, приступать к такому опыту. Я даже тебе больше скажу: для нашего брата нет в русском обществе не только жен, но даже любовниц, да! Связь с замужней женщиной для нас немыслима…
– А со вдовою? – спросила я.
– Связь со вдовою подходит под категорию женитьбы. Я уже тебе об этом сообщил свой взгляд. Остаются девицы. Но на это специалисты – люди сороковых годов, а не мы. Они, несмотря на седины, отлично обрабатывают амурные дела.
– Бедный ты мой, Степа, – вскричала я, гладя его по голове, – что же тебе остается на счет амуров? Ведь нельзя же тебе прожить весь свой век мальтийским рыцарем?
– Что же остается, Машенька?.. По части грешных побуждений остается то, что и каждый холостой человек находит…
– Но ведь это гадко, Степа?
– Некрасиво, мой друг, но как же иначе прикажешь? Я в этом отношении подчиняюсь такой же необходимости, как и женщины легкого поведения.
– Т. е. ты узаконяешь разврат.
– Нисколько. Я от него страдаю так же, как и от всей громадной сети нелепостей, которой люди успели опутать себя. И сдается мне, Машенька, что лучше уж посетить иногда квартирную хозяйку Марью Васильевну, чем весь свой век бесстыдно врать на себя и на природу. А по части чувств я обрекаю себя на роль наперсника. В трагедиях наперсники совсем уж никуда не годятся; в повестях и романах сочувствующие друзья тоже пропитаны кислятиной. Но в жизни они, право, не лишние. Ведь так много людей должны любить, и каждому из них необходим друг. Значит, и на мою долю придется не один десяток любящих сердец.
Так он это смешно говорил, что я расхохоталась, а потом мне ужасно сделалось грустно.
Вот ведь оно все так бывает в жизни. Хорошие люди – наперсники; а всякие мерзавцы "срывают цветы удовольствия".
Если Степа, в молодых еще летах, обрекает себя на одинокую и безрадостную жизнь, то неужели я буду опять когда-нибудь хлопотать о личном счастье? Довольно уж я помоталась и послужила своему грешному телу.
– Наша беда по части любви, – сказал мне в заключение Степа, – вышла оттого, что мы очутились между двумя поколениями… Люди сороковых годов донжуанствовали, рисовались, были специалисты по части Жорж-сандизма или, попросту, клубнички; люди шестидесятых годов будут делать дело и вовремя соединять его с личным довольством. Вот и конец сказке, Маша.
Не ясно ли, что я должна окружить Степу всем тем душевным и житейским довольством, какое может доставить друг-женщина?
Оно так и будет.
– Без любви, Степа, ты еще, пожалуй, проживешь, – сказала я ему, – но как же можно обойтись без своего un chez soi,[239]239
угла (фр.).
[Закрыть] без какого-нибудь комфорта, наконец, без положения в обществе?
– У меня, Маша, есть на это своя теория. В моих неудачах, прошедших, настоящих и будущих, я исключительно обвиняю самого себя. Выходки против так называемой «среды» я считаю бессмысленными. Нет такого человека, как бы он ни был бездарен, плох, ничтожен, для которого бы в жизни не нашлось места. Вся задача только в том, чтоб приспособить себя к тому, а не к другому делу. Я не умел добыть себе личного счастья, оттого что искал его не там, где следует. В дураках остался я, и очень законно. Если же и впредь предстоят мне неудачи в самых дорогих стремлениях, то опять вина будет моя. Я не сумел, стало быть, вовремя сообразить, что той или иной вещи не следует затевать, или во мне самом нет должных сил к выполнению.
– Этак не проживешь свой век, – выговорила я вслух для себя.
– Вот видишь, Маша, я живу же.
Как он там ни толкуй, а настанет минута, когда его нужно будет… женить.
28 июля 186*
На ночь. – Воскресенье
Я сильно пристращаюсь к чтению. Но от французских романов я совсем отказалась.
Вчера после зубрения азов я пошла в сад с повестью Тургенева «Накануне». Мне ее отрекомендовал Степа. Я зачиталась до самого обеда и, как в былое время, расплакалась.
Как я понимаю эту Елену. Она все время волновалась, пока не нашла своего Инсарова. Этот человек мне не нравится. В самом деле, он смахивает на барана, но тут дело не в нем, а в том, чего искала Елена. Для нее он был хорош. С ним разрешились все ее загадки и волнения. Какая завидная доля! Автор помещает несколько страниц из ее дневника. Эти несколько страничек лучше моих двух тетрадей, исписанных почти уж до конца. В них любовь и заря нового счастья; а в моих тетрадях нескончаемая канитель тревог, вопросов, всяких гадостей и бесплодных разговоров.
Поневоле придется повторять философию Степы: "сама себя раба бьет, коли нечисто жнет".
Неужели мне нужно будет также помириться с одиночеством и с тусклым житьем, как сделал мой физикус?
1 августа 186*
Вечер. – Четверг
Просвещение мое идет. У меня больше памяти, чем логики. Я охватываю мысль легко, могу бойко перевернуть ее и так и этак; но дойти до прямого вывода мне как-то все не удается. Я гораздо больше довольна Володей, чем собой. Но Степа доволен за то мною больше, кажется, чем всем, что его окружает. Он меня все уговаривает:
– Не забегай ты вперед, Маша. Ты делаешь исполинские успехи; тебя уж теперь нельзя узнать. Плыви полегонечку и питай свое бренное тело.
Я с удовольствием замечаю, что Степа ко мне очень привык. Он отдает мне больше половины своего дня.
Меня начинает интересовать: неужели он так все лето проживет со мной в Ораниенбауме и не увидит поближе ни единого женского существа: это было бы чересчур добродетельно!
Он, может быть, от меня скрывает какие-нибудь прегрешения. Во всяком случае, надо было бы его пристроить.
Как тут быть?
Ах, какая я глупая! Что ж я могу сделать? Не хлопотать же мне самой о том, чтобы у Степы была возлюбленная!
Он уверяет меня, что ему нечем любить; но если он был бы так хорош со своей женой, как со мной теперь, чего же большего желать? И как можно человеку с такими хорошими целями, как у Степы, остаться на веки вечные одному! Он сочинил себе свою теорию и рад. Любовь бывает разная: один погорячее любит, другой похолоднее. Но можно ли остаться так без любви, с одним служением всему человечеству?
Я еще с ним поговорю на эту тему.
5 августа 186*
Утром. – Понедельник
Жар стоит такой, что, при всем моем прилежании, не могу работать хорошенько. Я не выхожу из белого пеньюара. Если б был у нас подвал, я бы сидела в подвале. На Степу жар не действует. Он себе прочтет, что ему нужно. Я его ужасно эксплуатирую. Лежу часами на террасе, под густою тенью, а он мне читает вслух. Я учусь у него, как произносить разные слова… У Степы они выходят как-то особенно звучно и выпукло. Он заставляет меня заучивать басни Лафонтена. Я даже не предполагала, что они так могут нравиться взрослым людям. Теперь я вижу, что если б я, с моей прежней невежественностью, заставила Володю заучить какую-нибудь басню, я бы не сумела даже хорошенько помочь ему в заучиваньи.
Мне приятно слушать среди летней природы, когда теплый воздух так и обдает вас своим дыханьем, когда вся разгоришься и чувствуешь биение жизни в каждой жилке, – особенно приятно слушать что-нибудь глубокомрачное, какие-нибудь стоны страдающей души.
Вот хоть бы сегодня. Степа читал мне Гамлета. Я только благодаря ему начала понимать шекспировский язык, хоть и болтаю с детства по-английски. Его возглас до сих пор звучит у меня в ушах:
Гамлет, полный жизни и мужской силы, страстно желает в эту минуту сбросить с себя телесную оболочку. Самоубийство манит и прельщает его, как сладкий аккорд после тяжелого и скорбного метания ума и страстей. Что ж! даже в минуты большого телесного довольства и нравственной тишины можно вдруг пожелать перерезать нитку жизни.
7 августа 186*
Поздно. – Среда
Моя бессонница опять вернулась. В жаркие белые ночи не могу заснуть, да и кончено. От жару мне тяжело и писать; но я поневоле просиживала над моей тетрадкой.
Сидели мы сейчас со Степой на террасе. Кругом все замерло. Сквозь деревья виднелся бледный перелив воды. Наши петербургские ночи точно каждую минуту хотят перейти в мрак и все-таки не переходят. Ждешь: вот-вот все померкнет, но полубелый, полутемный свет стоит над вами и обволакивает вас особой, грустною тишью.
– Так ты и проживешь без любви, – говорю я Степе.
– Так и проживу.
– Ну, а если тебя полюбят?
– Я постараюсь, чтоб не полюбили.
– Экий глупый! Разве тут можно стараться или не стараться?
– Я скажу сей девице или матроне: сударыня, если вы действительно способны жить той идеей, которой я живу, я вам не могу запретить сближаться со мной; но пылких чувствий вы во мне не обретете.
– Дурак ты, Степа, и больше ничего. И все это ты врешь. Если б я захотела, я бы тебя непременно влюбила в себя. Ты что думаешь: одни только, как вы изволите выражаться, интеллигентные качества привлекают вашего брата? Как бы не так! Вот ты учишься, учишься, а потом и втюрился в какую-нибудь дуру, немецкую кухарку или другую простую женщину. Да, мой друг. А кто в деревне засядет: какой бы умный человек ни был, а кончит тем, что свяжется с крестьянской бабой и сочетается с ней законным браком.
– Отчего это у тебя так часто слово любовь на губах? – спрашивает меня Степа.
Я задумалась. В самом деле, никогда я прежде ни с кем не говорила о любви: ни с мужем, ни с Домбровичем, да и не мечтала об ней никогда, как другие женщины,
Степа в ночном полусвете видит очень плохо. Вряд ли он заметил, что я покраснела. Но он все-таки взглянул на меня многозначительно.
– Противный француз! – обругала я его и оттолкнула от себя. – Надоел ты мне своими наблюдениями. Нельзя тебе сказать ни одного слова по простоте…
– Да и ты тоже хороша, Маша, – смеется Степа. – Со мной-то тебе, кажется, нечего церемониться. Ты теперь совсем выздоровела. Ну и показываются наружу все здоровые силы твоей натуры.
– Это еще что?
– А то, что тебе есть чем любить, ты и хочешь любви, тем паче, что до сих пор оного чувствия не знала.
– Разве можно, Степа, говорить это так, прямо?
– Тебе можно… Беды в этом никакой нет. Сила готова. Остается теперь найти объект.
Я хмурилась, волновалась; но слушала его с жадностью.
– Какой же это объект?
– Известно какой: мужчина.
– Покорно благодарю.
– Не нравится тебе это выражение, я употреблю другое: характер, натура, тип.
– Ну, а если этот тип будет рассуждать так, как и ты?
– Выбери такого, у кого есть чем любить.
– А тебя взять в наперсники?
– А меня возьми в наперсники.
– И ты будешь этим очень доволен?
– И я буду этим очень доволен.
– Дурак.
Я все-таки его расцеловала… не знаю уж почему.
– Ты спишь дурно? – спросил он меня на прощанье.
– Совсем не сплю.
– То-то.
– Ну, что: то-то?
– Да пока не следовало бы тратить здоровье-то попусту. Мы с тобой вместо сиденья на террасе будем каждую ночь перед спаньем гулять часа два; так, чтоб совсем измочалилась. Вот и сон придет.
Ох, уж эти мне сочинители! Степа и Домбрович – небо и земля; а ведь и тот и другой все резонируют и смотрят на нас, женщин, как на какие-то аппараты: тронул одну пуговку, будет так действовать, тронул другую – иначе.
Степа все-таки милый. Я его ужасно полюбила-полюбила… настоящее ли это слово?.. не знаю… Но где же объект?
11 августа 186*
11 часов. – Воскресенье
Сегодня сижу я у себя в гостиной и зубрю. Дверь на террасу была отворена: я слышу громкий разговор в Степином кабинете.
Кто бы это? – думаю. Прислушиваюсь: мужской голос. Говорят по-русски. Голос высокий, немного даже резкий, но очень звучный; так что до меня долетало почти все то, что говорил невидимый незнакомец.
Слышу слова: Париж, Гейдельберг, фамилии чьи-то и, разумеется, интеллигенция и инициатива. Без этого физикусы обойтись не могут.
Слышу также, что гость Степы отвечает короткими фразами, точно пришпиливает их. Мой же Степан Николаевич говорит, по обыкновению, длинные монологи.
Разговор обрывается, потом вопрос Степы:
– Вы ведь еще поживете здесь, Александр Петрович?
– Да, я до осени, – отвечает Александр Петрович.
– Так вы, милости прошу подышать к нам, на лоно природы.
– Да вы здесь с кем живете? – спрашивает гость.
– Меня кузина приютила. Позволите вас с ней познакомить?
Гость что-то промычал.
– Я потому спрашиваю, что вы ведь всех русских женщин уничтожаете огулом. Ну, а эта из ряду вон.
– Заеду, – отвечает гость. Несколько его слов пропало, и потом он, остановившись, верно, в дверях, добавил:
– На Надеждинской, против коннозаводства.
Я, право, не подслушивала; но считала глупым удалиться с террасы. Фраза Степы насчет взгляда незнакомца на русских женщин кольнула меня. Степе вовсе не следовало так меня отрекомендовывать какому-нибудь физикусу. Я сейчас же решила, что гость нигилист.
Разговор смолк, и слышны были шаги их по лестнице. Я, грешный человек, обогнула террасу и остановилась так, что меня из-за трельяжа не было видно; а я их могла рассмотреть.
Спускаясь по крутой лесенке, они продолжали говорить. Насчет болтовни русские мужчины и нам не уступят.
Гость спускался первый, с открытой головой. Я сразу же его осмотрела с ног до головы. Он был весь в белом. Росту он небольшого, плечистый, с очень странной головой: я такой широкой головы не видала. Лицо продолговатое, почти четвероугольное. Нос большой и прямой. Чистые голубые глаза. Толстые и яркие-преяркие губы, нижняя немножко оттопыривается. Зубы такие же крупные и белые, как у моей Ариши. Борода у него также четвероугольником, а щеки обриты. Волосы на бороде и на голове волнистые, густые и ярко-русые, почти рыжие. Он ходит мешковато, даже, кажется, выворачивает ноги внутрь. По жестам и по всей фигуре, не салонный кавалер.
Почему же я записываю все его признаки, точно на паспорт, – не знаю. Но у него одна из тех физиономий, которые сразу же врезываются в вашу память.
Somme toute, presque une belle tкte.[241]241
Словом, почти красивая голова (фр.).
[Закрыть] Степа пошел его провожать на шоссе. Я села на прежнее место и взяла книжку, как ни в чем не бывало. Мне, однако ж, захотелось поскорей узнать про гостя, а Степа вернулся только к обеду.
– У тебя кто-то был, – сказала я индифферентно (выражение Степана Николаича).
Он сначала как-то странно улыбнулся, а потом спросил:
– Знаешь, Машенька, кто у меня был?
– Почем же я знаю?
– Тот самый заграничный знакомый, с которым мы о разгульной жизни спорили.
– Как его фамилия?
– Кротков, Александр Петрович.
Я, конечно, промолчала, что знаю уж его имя.
– Кто он такой? – спросила я уже менее индифферентно.
– Ученый.
– Да он еще молодой человек…
Я проговорилась и ужасно покраснела. Степа понял, должно быть, что дело нечисто; но все-таки, без всякого ударения, сказал:
– Ты, значит, нас видела, Маша?
– Да, я тут с террасы…
– Г. Кротков – экземпляр не из мелких.
– Так что годится и в объекты? – вдруг спросила я. Он, кажется, забыл, на что я намекала.
– В какие объекты? – переспросил он.
– Противный ты, Степа… не помнишь сам своих слов.
– Ах, да!
Он расхохотался.
– Да, Маша, этот юноша калибру недюжинного.
– И есть чем ему любить?
– Да, у него не та организация, как у нашего брата.
– Что же он делает?
– Работает.
– А сюда вернулся совсем?
– Нет, собирается опять назад осенью.
– Куда?
– В Германию.
Зачем я делала все эти вопросы? Как глупо! Степа сказал мне, однако ж:
– Ты мне позволишь, Маша, привести его как-нибудь… Он резок, но у него оригинальный и приятный ум.
– Ну, а русских женщин он всех огулом презирает?
Я просто начала дурачиться. Степа опять сразу не понял.
– Почем ты знаешь? – спрашивает.
– А вы зачем так громко говорите? Мне не затыкать же уши…
– Коли ты слышала наш разговор, тем лучше. Тебе, стало быть, следует теперь изменить взгляды Кроткова на русских женщин.
– Вот еще очень нужно!
– Нет, уж ты не капризничай.
Я ничего не ответила. Посмотрим – действительно ли этот Кротков объект?