355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Боборыкин » Жертва вечерняя » Текст книги (страница 22)
Жертва вечерняя
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:16

Текст книги "Жертва вечерняя"


Автор книги: Петр Боборыкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)

23 октября 186*
На ночь. – Вторник

Всех барынь видела. Завтра поеду танцевать. Ха, ха, ха! Как я довольна собой! В любой гостиной мне было так ловко, как будто я ни на минуту не расставалась с этим миром. Какие нескончаемые разговоры! Я, как княгиня Татьяна Глебовна, выкладывала все свои люмьеры; да, пускала их без малейшего зазрения совести, и всякий раз такие упражнения доставляли мне удовольствие. Будь около меня друг, вроде Степы, он сейчас бы начал объяснять мой хвастливый жаргон разными высокими свойствами ума. А тут говорила та же самая дрянная натуришка.

И как мне рады все эти барыни. Я их совсем не стесняю. Они чувствуют во мне своего человека. Да и чей же я человек, коли не их? Что же я в жизни своей проделывала с большей любовью и добросовестностью, как не "l'art de se bien tenir en société"?[246]246
  искусство хорошо держаться в обществе (фр.).


[Закрыть]

Моя: tournée – последняя капля.

Нет, предпоследняя.

25 октября 186*
Вечер. – Четверг

Я нашла Лизавету Петровну. О! какой завистью закипело мое сердце, когда увидала я опять это восторженное лицо!

Она встретила меня прекрасно. Я несколько раз поцеловала ее и молчала.

Говорила за меня она.

– Вас Господь посылает ко мне. Видите, как сильна любовь к Источнику света. Теперь вы уже не уйдете больше в тот мир, где один мятежный ум! Вы моя, и моя с обновленным духом истины!

Сидит на своей кровати, все в той же убогой комнате, страшно худая, еле дышущая, обнимает меня и говорит, все говорит и верит уже, безраздельно верит, что я опять спасена, что надо мной воссиял свет, что я навеки соединю свою душу с миром ее упований.

Я оставила всякое попечение: наставлять ее на путь истинный.

"Живи, – думала я, – святая женщина, живи в твоем беспробудном самообмане!"

Но как ясно мне было, что никогда не могла бы я идти рука об руку с моей бесценной Лизаветой Петровной. Счастье самообмана не дано мне в удел!

Как детский лепет, как мистический беспредметный порыв долетели до меня последние слова моей бывшей наставницы. Я вырвалась из ее объятий. Я не хотела же дурачить ее и не хотела объявлять ей, что она мертвеца приняла за вестника новой жизни, за "сосуд милости Божией".

Теперь прощай, моя добровольная страдалица. Благодарю тебя, ты мне не оставила уже никакого сомнения, что твоя любовь, твоя интуитивная сила не могут даже отличить живого тела от мертвечины!

Когда же?

Я его буду видеть до самого конца. Он спокойно ждет; я тоже спокойно, изумительно спокойно застываю.

27 октября 186*
3-й час ночи. – Суббота

Степа, благодарю тебя! Ты – гениальнейший из наперсников. Ты нашел для меня подходящее зрелище.

Как купеческое семейство на маслянице считает своим долгом побывать непременно в театре, так и я после своих визитов захотела объехать все театры. В Михайловском я никогда еще так не смеялась. В Большом с детским любопытством смотрела какой-то длиннейший и скучнейший балет. Вероятно, такие балеты дают для кретинизирования наших остроумцев. Я сидела, сидела, смотрела, смотрела, и, когда занавес в пятом действии опустился, мне не хотелось идти из ложи. Ездили мы с Степой и в русскую оперу. Я и там слушала очень старательно.

– Какой же еще театр остается? – спрашиваю я у Степы.

– Александринка, – отвечает он.

– Это куда гостинодворцы ездят?

Он ответил мне, что, кроме гостинодворцев, бывает всякий народ.

Я никогда не заглядывала в русский театр. Была, впрочем, раз, кажется, на "Десяти невестах".

– Выбери мне что-нибудь хорошенькое, – говорю я Степе, – пострашнее и пожалостнее.

Он смеется и замечает мне:

– Ты, Маша, точно малый ребенок стала. Вдруг тебе полюбились зрелища.

– Ведь это на прощанье, – говорю я ему, – на прощанье. Посуди ты сам, я не видала ни одной хорошей русской пьесы.

Привозит он мне билет и говорит:

– Мы очень удачно попадем. Пьеса заигранная, правда, но для тебя она будет нова и удовлетворит твоей программе: и страшна, и чувствительна.

– Какая же это пьеса? – спрашиваю.

– "Гроза" Островского.

– Ну, и прекрасно, говорю. – Значит, и гром, и молния есть в ней.

– Конечно.

Поехали мы семейно. Мне почему-то захотелось взять Володю. Я пригласила и его дядю. Степа взял мне литерную ложу.

Есть ли провидение, я не знаю; но что есть какая-то рука, которая открывает вам затаенную глубину вашей души, я это вижу.

Суждено мне, видно, было попасть на такую пьесу, и я попала на нее. С поднятия занавеса я ушла вся на сцену, точно будто что внутри меня шептало: "Смотри, не пропусти ни одного слова".

Я и не пропустила ни одного слова. Сначала мне было очень дико слушать какой-то смешной язык каких-то не то мужиков, не то купцов. Потом явилось целое семейство: старая и злая купчиха с сыном, дочерью и невесткой. Она поворчала и ушла, а за ней и сын. Какой-то толстенький актер, уходя, рассмешил публику. Героиню нетрудно было узнать. Играла ее красивая, высокая актриса. Говорила она все как-то на одну ноту; но зато к ней шел сарафан и странный какой-то кокошник с покрывалом. Хорошо, что она внятно читала свою роль. Автор – умный человек. Сейчас же заставил эту Катерину рассказывать про себя. Мы ведь с этого всегда начинаем, когда с нами бывает плохой конец. Я не знаю, зачем это она все рассказывала тут; но я ее полюбила, полюбила не за то, что значилось в ее излияниях; а мне просто стало жалко этой женщины: она шла слепо, как и я же, к роковому концу. Она-то разливается в своем мистическом лиризме; а ее confidente вся преисполнена плоти и крови, только и ждет сообщницы по части «гулянья», как говорили бывало мои больные.

В антракте между первым и вторым действием я обратилась к мужчинам и спросила:

– Она ведь покончит с жизнью сама, по собственной воле?

– Разве это сейчас видно? – заметил мне Степа.

– Еще бы! – сказала я и посмотрела на дядю. Он не глядел на меня. Ему было скучно в театре. Он даже и не чувствовал моего присутствия. Я говорю это без горечи. Для него любовь есть дело законное и семейное. Настроения минуты он не признает. Немой разговор чувства ему не нужен.

В своей ложе, окруженная тремя существами, дороже которых у меня никого нет, я была одна, совсем одна. Мне нужна была только пьеса. Она только и говорила со мной. Сцены летели передо мной. Я их глотала. И каждая минута жизни Катерины, совсем даже и не похожая на мою, подсказывала мне разные итоги. Ведь это все равно: благочестивая купчиха или модная барыня. Беспомощность одна и та же. Для нее гром и молния были катастрофой, для нее геена огненная – адское пугало; а для барынь – сотни мелких складочек, ядовитых морщинок. Они накопились и вытравили всю жизнь. А главный врач, главный искуситель все тот же – избитая пружина: любовь!

Ну, зачем ей было любить, этой томной бабе, воспитанной на постном масле? Зачем ей было любить с затеями, с желанием вырваться из мертвящего болота, стать другой женщиной? Ведь это тоже безумная жажда самовоспитания, возрождения, восстановления, то же развивание!

"Бедная, безумная, глупая баба!" – повторяла я вплоть до пятого акта.

Но когда вышла она на предсмертный монолог в своем купеческом капоте и головке с ужасающей простотой и мещанством своего jargon, я вся замерла, сердце мое заныло, точно в агонии. Простые, мещанские слова Катерины резали меня, проходили вглубь и как-то невыразимо и больно, и сладко щекотали меня… звали за собой в омут, в реку, вон из жизни!

"Батюшки, как мне скучно!" – повторяла она, точно для меня одной во всей этой зале. У нее не хватило другого слова. Но в нем сидела вся тоска, вся смерть!

"Те же люди, те же разговоры".

"Зачем ты добиваешь меня за один раз?" – чуть не крикнула я ей.

"Да, вот она, неумолимая-то правда: "Те же люди, те же разговоры". Ей опротивели разговоры постылых людей; а я бегу от разговоров любимого человека, я вижу, когда они придут, и станут меня убивать по крошечке.

"Возьми меня с собой, – прошептала я вслед Катерине, – кинь и меня в реку, дай ты мне хоть на одно мгновение твою смерть. Ты так хорошо покончила! Ты говорила о каких-то цветочках, которые вырастут на твоей могиле. Ты и в смерти-то шла на тяжкий, но сладкий грех! Почему же для меня нет ни грома, ни молнии, ни вечного пламени, ни ночного грешного загула с сердечным другом? Дайте мне глубокое суеверие! Дайте мне мрачное изуверство! Дайте мне детские грезы, что-нибудь дайте мне, в чем бы я хоть на секунды забылась, как эта Катерина!"

Я ведь улыбалась, когда упал занавес и надо было ехать.

Мужчины, один за другим, сказали:

Степа:

– Задачка в пяти актах!

Александр Петрович:

– Вредная вещь, потому что выдуманная.

И он прав. Для него ведь все ясно и прочно в жизни. Все, что не подчиняется своей доле и в то же время немощно и слабо, должно терпеть и жить без затей.

– Я довольна, – сказала я Степе, – пьеса была и страшна, и чувствительна.

Дорогой я все про себя повторяла: "Те же люди, те же разговоры".

Володя заснул еще в театре. В карете я его держала на коленях.

У Катерины не было детей. Она сама об этом тосковала. Ничего, стало быть, она не оставляла… Любезный друг ушел, муж постыл. Ну, а если б у нее лежал на коленях такой вот клоп, как Володя? Что тогда?

Этому клопу нужно жить и хорошо жить. Он на руках матери и долго, долго будет связан с нею. Но его мать сама не умела управляться с собой… Что же даст она ему? Ничего! Ее жизнь уйдет на другого человека.

Не уйдет, а ушла бы.

Завтра надо приняться за дело. Я не выдам себя до последней минуты. Бояться за нервы нечего. Последний лиризм ушел сегодня.

29 октября 186*
Поздно. – Понедельник

Совершать преступления над другими, может быть, и трудно… все волнуются и колеблются; даже самые страшные злодеи, даже герои…

Я сейчас вернулась из моей экспедиции. Не так-то легко достать… Люди боятся смерти и не дают играть с ней…

Терпенья у меня хватит. Я очень терпелива, когда хочу…

31 октября 186*
Днем. – Среда

Наконец-то! Оно в моих руках. Ничуть не страшно. Белые кусочки. Вот и все. Хоть я химии никогда и не училась, а знала что выбрать. Без грязных страданий, и не в один миг. Я хочу думать и любить до последней минуты. Да, до последней минуты. Не помню уж, кто мне рассказывал, но я знаю наверно, что не вдруг действует.

Заперла в шифоньерку. Теперь я спокойна. Чего же ждать?.. А вдруг если начнется припадок бабьей слабости? Как за себя поручиться… Нет, таких рассуждений мне не надо!.. Сколько бы склянка ни стояла у меня в шифоньерке, конец мой будет все один и тот же.

Ну-с, мои милые физикусы, совратители и развиватели, попробуйте теперь сбить меня? Довольно вам муштровать… Теперь я заручилась своим «методом», как вы изволите выражаться.

Что он верен… вы это знаете!..

1 ноября 186*
11 час. – Четверг

Опять Степа со своей литературой!..

– Как хочешь, Маша, – говорит он мне вчера, – а я приду почитать; я давно не практиковался.

– Попрактикуйся, – отвечаю, – только никого из посторонних чтоб не было.

– Александр Петрович?

– Не хочу…

Да, не хочу я его видеть!

– Что ты мне будешь читать? – спрашиваю я Степу полусонным голосом, лежа на кушетке.

– Французскую вещь.

– Из «Роллы», что ли?

– Нет. Целую трагедию.

Батюшки! Да я сейчас же засну… Вот выдумал…

– Успокойся, Маша, это не Расин. Вещь недурная, хоть и жиденька по выполнению… Зато сюжет хорош.

– Да что такое?

– Charlotte Corday…

– Charlotte… это та, что убила, как бишь его;..

– Марата.

– Marat… да… помню… В каком ее смешном чепчике рисуют.

– Так носили тогда.

– Чья же это пьеса?

– Понсара.

– А-а… – протянула я и, вдруг спохватившись, почти крикнула, – тут все представляется, как она собиралась… идти на… убийство?

– Да. Я тебе прочту лучшее место; а остальное расскажу.

Я приподнялась. Мной овладело странное любопытство. Никогда я не думала об этой Шарлотте. Немножко поздно было обучаться, но ведь недаром же случилось это чтение? Еще бы!..

Степа начал. Я слушала так же жадно, как «Грозу» в Александрийском. Первый акт Степа пробежал скоро, объяснил мне разные вещи про революцию, прочел сцену Дантона с Girondins, показал, в какую сторону клонится дело… Второй акт… появляется Шарлотта… Ну разумеется, толчок дан мужчиной!.. Разве может быть иначе!.. Этот Girondin, этот Barbaroux – вылитый Степа: та же пылкость ума, тот же язык, тот же вечный порыв… Много идей и много, много слов!.. Похоже ли это на правду, что Шарлотта полюбила его? Ведь я не могла же страстно привязаться к Степе!.. Но вот мысль заброшена, пробралась внутрь и засела. Только ведь мы, женщины, умеем так неистово кидаться на ужасное… И у нее так же свои книжки, как у меня, люди и опыты над собой…

Я заставила Степу повторить два раза:

 
Ainsi de tout côté la réponse est la mкme;
Tel est l'arrкt rendu par cette cour suprкme.[247]247
  Итак, со всех сторон ответ один и тот же; Таков приговор, вынесенный верховным судом (фр.).


[Закрыть]

 

И опять разговоры с этим Barbaroux… она любит и идет на смерть… Да что ж тут удивительного? Неужели по-буржуазному ничего не знать выше законного срывания цветов удовольствия?.. Мало того, что она душит свою любовь, она видит, что кроме позора ничего не вызовет ее конец… У филистеров, как говорит Степа, да и не у тех одних.

Она ли украла у меня мысль, автор ли; или я сама прозрела окончательно в ту минуту, когда Степа прочел:

 
Braver la mort n'est rien; mais le mépris bravé
Est un effort plus rare et gui m'est réservé?[248]248
  Не бояться смерти – ничто; но бравировать презрением – вот более редкая способность; она-то мне и осталась (фр.).


[Закрыть]

 

Я не слушала уже потом Степу; а он читал еще с полчаса, если не больше. Я сидела выпрямившись и смотрела в самое себя, видела в себе всякую жилку, всякий фибр, точно по частям разнимала себя. Пускай мое бедное тело будет поругано! Я вижу и слышу, что делают с ним. Слышу отсюда толки в «раззолоченных гостиных», а может быть, в лакейских, трактирах и в конторе квартального надзирателя. Рвут на части мою безумную жизнь. Вся грязь всплыла и затопила мое обезображенное судорогами лицо! В этой грязи возятся мои «ближние» с особенной любовью. Нанесут целый ворох скандальных слухов. Не трудитесь, друзья мои! Я записала свою жизнь. Читайте ее. Не удастся вам накидать на меня больше грязи, чем я сама погрязла. Но разве это уймет их? Нет! Как ты не разоблачишь себя, безумная, люди скажут все-таки, что ты рисовалась, что ты утаила самые дорогие для них скандалы, что ты лезешь на пьедестал мученицы. Правда, голая правда сердит их… Когда они смотрят на казнь, им мало, что человек зарезал или отравил другого…

Презирайте, плюйте, издевайтесь, только не жалейте!.. Вы не лучше меня!..

2 ноября 186*
На ночь. – Пятница

Еще урок, еще откровение!.. Это уж отзывается древней fatalité.[249]249
  рок (фр.).


[Закрыть]
Но какой урок!.. Вот она правдивая-то повесть женской души. Это не выдумка, не сочинение, не сказка. Это – было. Это все правда, от первого слова до последнего…

Вчера зашла я к Исакову. Занесла мои последние книжки. Не хотела ничего брать. Стою у прилавка и говорю Сократу, чтобы он не трудился мне выбирать романов. Вижу, лежит старая книжка Revue des deux Mondes. Сейчас представилась мне madame Спиноза… Вспомнила я, как вот здесь же, у Исакова, я подняла возню и до тех пор не успокоилась, пока не достали мне статью о Спинозе…

Взяла я книжку и машинально начала читать содержание. Читаю: "les drames littéraires".[250]250
  «литературные драмы» (фр.).


[Закрыть]
Ну что в этом заглавии особенного? Ничего ведь нет; а меня забрало, меня что-то подтолкнуло.

– Эта книжка свободна? – спрашиваю.

– Свободна-с, прикажете отложить?

– Отложите.

Приехала домой и кинулась читать…

Как ужасно и как верно! Был немец и была немка. Немец не сочиненный, а всамделишный, как выражается Володя. Он вообразил себе, что он великий поэт и уверил в том немку – невесту свою. Мужчина ведь всегда начнет с того, что нашу сестру в чем-нибудь уверит. Три года миловались в письмах. Немец уверял немку, что он великий поэт. Немка готовилась быть его законной сожительницей, скорбела, что мир еще не понимает ее возлюбленного, и писала ему дальнейшие письма… Обвенчались. Стихи немца никому не нравились. Он захандрил… Немка продолжала верить в его гений….

"Он великий поэт, – начала она думать про себя, – он создаст гениальные вещи; только нужно возбудить его энергию, вырвать из уныния, потрясти его чем-нибудь покрепче!"

"Чем же его потрясти?" – спрашивает себя немка и долгие дни и ночи работает она над этим вопросом.

Ну, и доработалась!..

"Он меня любит, – рассудила она, – но он еще не знает до какой степени я его люблю, как я верю в его гениальность, как я желаю, чтобы он начал творить свои chefs-d'œuvre[251]251
  шедевры (фр.).


[Закрыть]
и прославился во всем мире! Когда он это увидит, хандра его пройдет, все силы пробудятся, и все пойдет, как по маслу. Он меня любит; от меня и должен исходить удар. У него только две заветные вещи: поэзия и я. Погибни я, это его потрясет: не будет ему иного исхода, как удариться в поэзию… И чем ужаснее будет мой конец, чем глубже моя самоотверженность, чем мрачнее мой способ возродить его душевную жизнь, тем вернее удар, тем быстрее воскрешение его гения!"

"Глупо, смешно, сентиментально! Смесь картофеля с мистицизмом!"

Вот что скажут мужчины, и впереди всех он…

Нет, – закричала бы я им, – премудро, высоко, бесконечно высоко!..

Или нет: верно, просто, необходимо…

Другого хода не было для ее души…

Но как выполнила она свою «задачку», по выражению Степана Николаича?

Смотрите, мужчины, и, если смеете, глумитесь!.. Многие ли из вас способны на такую смесь картофеля с мистицизмом?

Мозговая работа кончилась. Сердце перегорело и изныло, итоги были подведены (как у меня); оставалось придумать последний акт. Тут немка долго не думала…

Какая сила!..

В письме к немцу она показала всю бесконечную глубину своей картофельной любви.

А потом, дело очень простое. Немец ушел в театр. Немка сказала, что она не так здорова, легла, закуталась в одеяло, раз, два!.. резанула себя ножом и, ни пикнувши, без единого стона, без машинальной даже слабости заснула навеки…

"Безумная!.." – закричат мужчины. Ошибаетесь, милые мои друзья, доктринеры и остроумцы, не угодно ли вам прочесть все ее письма, вплоть до предсмертного… Ни одной строчки не найдете вы бессвязной… Все в порядке. У нее была только своя логика, не ваша!..

Безумная!

Каждый день читают во французских газетах, в разных faits divers,[252]252
  происшествиях (фр.).


[Закрыть]
что такая-то гризетка отравилась жаровней, от ревности, или жена увриера, оттого что муж колотил ее с утра до вечера; ну и говорят: «Ничего нет удивительного, страсти и горе – не свой брат!»

А на немку все накинутся!.. Тут нет ревности, нет побоев, нет материального факта! Немец любил ее; белены она, что ли, объелась? Лучше бы она его наставила уму-разуму, добилась бы того, чтоб он бросил стихи и сделался аптекарем или школьным учителем!..

Сбылись ли ее мечты?

Нет. Немец захандрил еще пуще; а стихи его совсем перестали читать.

Что ж такое!.. Цели в сущности никакой и не было. Цель немка сама присочинила. Для меня это ясно; яснее, чем было для нее: она полюбила поэта, не того, который с ней жил, а другого… муж ее изнывал под тяжестью недосягаемого идеала; жизнь ее подъедена в корне… Куда же идти любви, как не вон из пошлого перевивания "канители…"?

Так ведь просто посмотреть на жизнь, как на вещь, которая нам дана под одним только условием… У немки одно. У русской другое.

Что ж я медлю?..

Я еще не спокойна. Я еще не все передумала…

Спешить – значит бояться… "бабы яги – костяной ноги", говорила, бывало, нянька Настасья.

3 ноября 186*
1-й час. Суббота

Он ждал ответа. Он и пришел за ним. Я сначала не хотела его видеть… Но к чему такая слабость?

Он не горд. Нет. В нем еще больше доброты, чем ума… Доброта-то его и враг мой.

– Вы перестали меня принимать? – спрашивает он кротким голосом.

– Да, перестала…

– Чем же я провинился?..

– Вы? Ничем…

– Что ж это значит?

– Сядемте, – ответила я, как ни в чем не бывало, – и потолкуем… Не сердитесь на меня, я хандрила… вот почему вы меня давно не видали…

Во мне не было ни малейшей тревоги. Я дурачилась… Мне приятно было смотреть на это крупное, резкое, роковое лицо. Он тоже взглянул на меня. Ему, может быть, и хотелось геройствовать; но глаза выдавали его. Они глядели так просительно, так глубоко, почти восторженно.

Я наслаждалась его любовью. Мне ни капельки не было его жалко.

– С какой же стати вы хандрите, Марья Михайловна?

И он протянул руку. Я ему дала свою. Рука не дрожала. Я владела собой в совершенстве.

– Помышляю о своем ничтожестве, Александр Петрович.

– Вредная тема… – проронил он.

– Почему так?

– Потому что отзывается смертью…

– Смертью!.. – Я прошептала это слово. – А хоть бы и так, что ж тут дурного?

– Неестественно в живом и здоровом существе…

– Это отзывается прописью, Александр Петрович! Разве мы можем управлять нашими мыслями? Иной раз мне кажется, что вся моя жизнь прошла без моего участия…

– Вы это не вычитали? – спросил он улыбнувшись.

– Нет, божусь вам!

– Очень глубокие философы проповедовали то же самое…

– Кто же, например?

– Например… Да вам что же в этом интересного?

– Ах, Боже мой!.. Что за менторство такое!.. Довольно вам считать меня идиоткой!..

Он вдруг испугался, и глаза его тревожно и просительно обратились ко мне.

– Не сердитесь… я пошутил, – пролепетал он, точно школьник.

Как он любил меня в эту минуту! Я пожала его руку и рассмеялась.

– Извольте, не буду сердиться, только скажите мне, кто такой этот философ?

– Спиноза.

– Спиноза!..

Я расхохоталась. Потом вдруг смолкла. Какая-то страшная мысль пронизала мою голову.

– Чему вы так смеетесь, Марья Михайловна?

В его вопросе звучало сильное беспокойство. Он, видно, боялся истерического припадка.

– Так мой Спиноза думал по-моему?

– Ваш? Как так?

Он совсем растерялся. Очень весело рассказала я ему всю историю моего знакомства с философом иерусалимского происхождения.

– Только, – добавила я, – вы меня не допрашивайте о его сочинениях. Я ничего не читала… Что же он именно сказал насчет моей мысли?

Как-то бочком глядел он на меня. Его точно все пугало, или обижала моя странная веселость.

– Он сказал в одном месте: "Кто думает, что по собственной своей воле говорит, молчит или что-нибудь делает, тот бредит наяву".

– Вы не обманываете меня?

– Я помню место наизусть.

– А на каком он языке писал?

– По-латыни.

Разговор был в гостиной. Я побежала в спальню, взяла со столика свой журнал, чернильницу и перо.

– Александр Петрович, – сказала я ему со смехом, – впишите фразу Спинозы вот сюда… Только, пожалуйста, в подлиннике по-латыни.

И я ему показала пальцем на белую страницу.

– По-латыни? – переспросил он.

– Да, я как-нибудь разберу.

– Что это у вас за книжка?

– Вы с ней познакомитесь когда-нибудь…

– Я?

Лицо его вдруг просияло. Он взял у меня из рук тетрадь и смотрел на нее, точно Володя смотрит на игрушку.

– Прикажете писать? – спросил он, – вот здесь, вверху страницы?

– Да, да… – Я наклонилась. Он написал как раз вот эти строки:

 
«Qui igitur credunt, se ex libero mentis decreto loqui, vel tacere, vel quidquam agere, oculis apertis somniant».
Spinosa. Ethices.[253]253
  Следовательно, люди, верящие в то, что они по свободному решению ума могут говорить, молчать или что-то делать, спят с открытыми глазами. – Спиноза. Этика (лат.)


[Закрыть]

 

– Что это такое Ethices? – спросила я.

– Этика.

– Не понимаю…

– Нравственная философия.

Вот слова, написанные его рукой. В первый раз я видела его почерк: такой же ровный, крупный, чистый, как и он сам.

Я отнесла тетрадь в спальню и, вернувшись, села на диван. Он ходил около камина. Потом опустился на диван же близко-близко ко мне. Я сидела спокойная. Он что-то собирался сказать, но я его предупредила:

– Вы признаете то, что сказал Спиноза?

Вопрос этот был выговорен серьезно, почти торжественно.

– Не играйте с огнем, Марья Михайловна… Не то что светская женщина, да и глубокий ученый знает слишком мало, чтобы подписаться под этими строчками.

– Значит, – перебила я его, – если я, например, решусь на что-нибудь отчаянное, вы бросите в меня камень без всякой жалости?..

– Других прощать, за собой следить и не потакать себе… вот мой принцип, Марья Михайловна… он тоже, быть может, отзывается прописью?..

Я притихла. Закрывши глаза, я слышала его тяжелое дыхание. Он очень страдал…

– Простите меня, – послышался мне подавленный, почти плачущий голос. – Я с вами хочу говорить о другом… Мне слишком тяжело, Марья Михайловна… Не до самолюбия уж тут! Я бы должен был терпеть, добиваться вашей… дружбы, заслужить ее… Но вы точно бегаете меня. Да и зачем тянуть? Вы меня знаете. Я ничего не утаил перед вами; но сдается мне, что вы чего-то испугались? Чего вы боитесь? Моей учености? Моего деспотизма? Их нет. Они в вашем воображении! Не ставьте вы между мною и вами разных надуманных ужасов! Позвольте мне любить вас… позвольте…

И он умоляющим звуком протянул последнее слово.

Какой ответ на это? Броситься и прошептать "Я твоя!". Он любит меня. Я это знаю. Он хочет принизиться до меня. Я в этом не сомневалась. Разве все это меняет дело? Я обошлась с ним кротко и успокоительно, как "приютская попечительница". Он и не заметил, что я окоченела.

– Александр Петрович, – говорю я ему тоном "казанской сироты", – не создавайте сами ужасов, я ничего не боюсь… только не торопите меня…

Как предательски я надувала его!..

Он радостно притих. Бальзам подействовал.

– Володя о вас очень соскучился, – продолжаю я материнским тоном, – хотите, я пришлю вам его послезавтра на целый день?

– Великий праздник будет для меня, Марья Михайловна!

– Я его вам скоро совсем отдам на воспитание…

Он что-то такое пробормотал. Я чувствовала, что его душит потребность говорить, изливаться, целовать мои руки, может быть, даже прыгать по гостиной…

Я окоротила эти лирические порывы. Ему довольно было надежды. Ведь она же лучше достижения цели? Он не посмел оставаться дольше.

– Прощайте, Александр Петрович, – выговорила я, кажется, очень спокойно, но он вздрогнул.

– Какое странное "прощайте", – вымолвил он.

Я его держала за руку. Мы стояли в дверях. В гостиной было светло только около стола. Лицо его белелось предо мною. В полумраке каждая его черта вырезывалась и выступала наружу. Скажи он еще одно "милостное слово", и я бы, пожалуй, кинулась к нему. Но чему быть не следует, того не бывает. Ведь это на сцене да в романах "на последях" лобызаются всласть… Он не Ромео, я не Юлия. Я досадила Спинозе: хотела выдержать и выдержала…

– Володя давно спит, – сказала я на пороге. – Я ему завтра объявлю радость.

– А завтра вы дома.

– Не целый день.

Другими словами: являться не дерзай.

– Любите Володю.

– Люблю и буду любить.

– Не поминайте меня лихом.

– Ха, ха.

Слезы, слезы, где же вы?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю