Текст книги "Счастье"
Автор книги: Петр Павленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
Голос Лены вдруг оборвал эти видения. Воропаев был еще где-то там, в освобожденном городе.
– Ну, что случилось? Я же просил два часа меня не беспокоить, – сказал он, не поднимая головы с радиоприемника. – В чем дело, Леночка?
– Васютин просит в райком.
– Ладно. Скажи, сейчас буду.
– Подумайте над моим предложением и соглашайтесь, – сказал Васютин. – Если хотите, спросим мнение Геннадия Александровича. Как твое мнение?
Корытов потер виски.
– Пожалуй.
– Что пожалуй?
– Пожалуй, справится. Только побольше серьезности.
Воропаев посмотрел на него удивленно.
– Я прошу не выдвигать меня секретарем райкома, – сказал он, – а оставить на прежнем месте. Мне никогда не приходилось еще стоять на самом поэтическом участке партийной работы, – быть пропагандистом, работником чистого вдохновения. Я не хочу быть среднего качества секретарем райкома, я хочу быть образцовым пропагандистом. Выдвигайте низы. Забирайте у нас Паусова, бог с вами, перемещайте Цимбала, но оставьте меня. Я, по природе своей, оказался неплохим педагогом, так зачем же мне браться за дело, на котором я буду выглядеть хуже?
Васютин побарабанил пальцами по столу.
– Ну, хорошо, – сказал он. – Хорошо. Паусова я у вас заберу. Поднебеско заберу. Цимбала посадим на масличный совхоз «Пионер». Чорт с вами, оставайтесь здесь вдвоем и грызитесь, если такая охота, – и он встал, застегнув пальто и нахлобучив на уши кепи, тем самым показывая, что он считает беседу законченной.
Встали и Воропаев с Корытовым.
– Каждый человек может выдохнуться, – продолжал Васютин. – И Корытов выдохся. Плохой работник? Нет. Может найти себя? Может. Я считал, что его лучше бы забрать в область, дать ему взглянуть на свое дело со стороны… А вы сможете теперь вдвоем работать или будете интриговать, склочничать? Говори, Геннадий Александрович, прямо.
Корытов что-то перебрал на столе и, не глядя, грустно вымолвил:
– Сможем.
– Сможете? – спросил Васютин у Воропаева.
– Сможем, – так же просто и скупо ответил тот.
– Ну, если сможете, тогда… тогда впрягайтесь, черти окаянные. Он подошел к ним и тронул их за плечи.
– Я, вообще-то говоря, доволен тем, как у вас тут дело идет. Народ вы вытаскиваете. Это так. Но поскольку со всех сторон разговоры о вас, думаю – не разъединить ли? Так, значит, дано слово?
– С Корытовым трудно, сказал Воропаев. – Но сработаюсь.
– С тобой легко! – покачал головой Корытов. – Уж такое ты сокровище, ай-ай-ай!.. Ты, брат, позер, да, да. Позер, но голова у тебя свежая, и я с тобой буду работать. Если бы меня сняли – обиделся бы, а сейчас, честно говорю, – я теперь тебе жизни не дам, я… ну, в общем, ладно. Слово дано.
Васютин, улыбаясь, подмигнул им обоим.
– Ну, желаю… Только смотрите, по мелочам не грызитесь… Слышал я, товарищ Сталин сказал однажды золотые слова: полное единодушие бывает только на кладбище. А? Так вот, покойников мне не надо, но и склок не потерплю. Понятно? А там, хоть по десять шкур с себя сдирайте, лишь бы дело шло.
Он крепко пожал им руки и уже на выходе из корытовского кабинета сказал:
– Если меня когда-нибудь будут снимать с областной работы, попрошусь на районную, на сельскую, но обязательно на партийную… И вы молодцы, что друг за друга держитесь, молодцы! – и вышел, взмахнув рукой.
Корытов и Воропаев все еще стояли у стола.
– Ну, бывай!.. – произнес после долгого молчания Воропаев. – Будь здоров, – вежливо ответил Корытов.
– Домой?
– Да. Поручений нет?
– Пока ничего.
Плыла тишина обычной южной ночи. В ее потоке вздымался то дальний крик, то отзвук песни, то рокот грузовика вдали на шоссе; и сначала слух Воропаева не уловил ничего неожиданного, но скоро он различил неистовый звонок телефона на почте, услышал, как кто-то грузно пробежал по дороге, дыша всеми печенками, как в рукопашной. Раздался стук в окно, в другое. Послышались возбужденные голоса: «Да ты оглох, чи шо?..», «Вставайте!» – и чей-то острый свист.
Выскочив на балкон, Лена перегнулась вниз, в темноту. Фиолетовая душистая пряжа глициний упала на ее плечи, как шаль.
– Кто там? – пронзительно крикнула она, но, видно, тут же догадавшись, в чем дело, распростерши руки, обернулась к Воропаеву.
– Мир! – сказал он ей. – Должно быть, заключили мир! – он обнял ее и крепко поцеловал в сухие, шершавые губы, напомнившие огрубевшие пальцы ее рук. – Это мир, Леночка!
– Да… наверное… чему же быть после Берлина, – ответила она, щекоча словами его открытую шею и все еще, будто нечаянно, обнимая его.
– Ну, вот, – и какая-то радостная фраза потерялась в его улыбке. – Ну, вот… Вот оно, да!..
– Ага… – ответила она, и он почувствовал шеей, что она улыбнулась и что улыбка ее прижалась к его телу.
А с улицы уже окликали их:
– Витаминыч!.. Наша взяла!.. Витаминыч!.. Заснул агитатор!.. Елена Петровна! Буди своего!..
– Разбуди меня, Лена, – сказал он.
– Спи, не разбужу, – и еще смелее и задорнее она обняла его, уже без всякого смущения владея им.
Но загремели шаги на лестнице, и она с сожалением разомкнула руки.
– Один раз поцеловала, так и то судьба против, – сказала Лена, хмурясь и улыбаясь своей особенной улыбкой, которая так шла к ее лицу, и вдруг, удивляясь своей решительности, вновь обняла и прижала его к себе.
– Так его!.. Так! За дело! – закричал, врываясь на балкон, Твороженков и, отстранив Лену, словно она уже исполнила все, что следовало, стал сам обнимать и тискать Воропаева, подталкивая его в то же время к двери.
– Давай, милый, давай! – приговаривал он, обняв и ведя Воропаева, а потом и Лену. – Будите своих.
– Свет! Зажигайте свет!
Осветился дом Твороженковых, за ним – другие. Сонные ребятишки, визжа и свистя, вытащили на улицу сушняк и подожгли его.
Кто-то заиграл на баяне. Первая пара танцоров уже спотыкалась на каменистой мостовой.
– Смотрите, смотрите!
Далеко в море вспыхнул огнями большой корабль, и мягкий рокот его сирены осторожно, как первый гром, поколебал тишину.
Дежурная с почты, захлебываясь, рассказывала, что сегодня утром в Берлине подписан мир, и передавала подробности, которые ей только что пришли в голову.
Ей верили.
Воропаев крепко держал под руку Лену; к нему бросались на шею, плакали, целовались взасос; и сам он тоже плакал и целовал и не мог произнести ни слова от волнения.
Кто-то крикнул, что у райкома будет митинг и там объявят о мире, и, не сговариваясь, толпа повалила вниз, к морю, смеясь, распевая песни, приплясывая и крича «ура».
Вспыхнули костры в «Первомайском», в «Калинине». Яркий смоляной костер, подобно пролившейся звезде, обозначился высоко-высоко, под самым небом, в черной пазухе гор. Это одинокий Зарубин праздновал победу вместе со всеми.
– Да здравствует Сталин!
Автобус, везший в здешний санаторий только что прибывших больных, затормозил перед толпой.
– Гитлера отыскали? – спросил водитель, но его вытащили из кабины и подбросили в воздух с такой силой, что из карманов ватника посыпались какие-то гайки и шайбы.
– Цепляйся за воздух! – посоветовали ему, и водитель покорно вытянул вперед руки и что-то восторженно закричал, будто только сейчас понял, что произошло.
Пассажирам велели выходить и тоже качали их, всех по очереди, а потом завернули автобус с собою, к морю.
Подхватывали на руки детей, и те уносились вперед, забыв о родителях. На берегу моря кто-то стрелял из двустволки. Мальчишки бегали с палочками брызжущего огнем пороха.
Воропаев шел в толпе рядом с Леной, но они не могли перемолвиться словом, такой стоял рев, шум и гам.
Мир! Каким он будет? Как он заплатит нам за неисчислимые беды! Мир! Только Россия знала цену этому слову. И, пожалуй, в эту минуту никто еще не думал о будущем, – всеми владела одна мысль, одно ощущение: война окончена, мы отомстили!
Вынырнул Рыбальченко в мундире подполковника береговой службы.
– Победа-то какая, одна красота! – орал он, как в бою. – Русские взяли Берлин, перелопатили всех фашистов, первые добились победы!
Воропаев шел, обняв Лену, изредка поглядывая на нее и улыбаясь, и она, придавая его улыбке то значение, какое ей хотелось, отвечала ему радостным взглядом.
– А поцеловать постесняешься? – засмеялся он.
– Я?
– Ты, конечно.
– И ничуть.
– Ну, попробуй.
– И попробую, когда захочу, – и, будто проверяя свою отвагу, она взяла его голову в свои руки и несколько раз медленно поцеловала в глаза. Она была так счастлива, что уже ничего не стеснялась.
Когда огромная толпа из «Новосела» подошла к центру городка, навстречу ей показались конные из «Первомайского» и несколько грузовиков из широкогоровского совхоза. Горожане, моряки, колхозники, военные, дети – все плясали, пели и обнимались.
Бледный, возбужденный Корытов тщетно пытался установить тишину, стоя на конторском столе, только что вытащенном из какого-то учреждения. Он беспомощно улыбался и разводил руками, всем своим видом показывая, что не в его силах овладеть вниманием народа и сообщить, что всем следовало обязательно знать.
Вдруг кто-то крикнул:
– Воропаева!
– Давай Воропаева! На-плечь!
Корытов подсказал ему:
– Немцы нынче капитуляцию подписали…
Но дело было не в этом. Народ волновало и радовало не то, что немцы капитулировали письменно, а не на словах, а то, что мы победили. С этого Воропаев и начал:
– Много крови пролито нашей страной, но правда добивается только ею. Мы победили. Мы с вами. Победили потому, что сражались все, от мала до велика. У нас было одно желание, помноженное на двести миллионов сердец. Сурово и беспощадно отомстили мы за нанесенные нам обиды – да будет это уроком для тех, кто поднял на нас свое оружие.
Нет силы, способной противостоять силе советской. Пусть запишет человечество сегодняшний день, – социализм один победил за всех! На передний край человечества вышел советский человек. О нем тридцать лет рассказывали небылицы. А он выстроил социализм. Не верили. Он взялся бить фашистов. И этому не поверили. А мы своротили, свернули шею Гитлеру, освободили две трети Европы и стоим победителями в Берлине. Ужели и сейчас не воздадут должной славы? Нет, теперь им не утаить наших дел! Не замолчать! Не оболгать нас! Отныне и вечно будем мы стоять перед глазами человечества как самые сильные и справедливые люди на земле!.. Да здравствует Сталин!..
Лена ждала его, подняв вверх взволнованное лицо. Впервые слышала она его речь и поразилась не столько смыслу слов его, сколько силе чувства, рождавшего слова.
Лене сначала показалось, что Воропаев говорит так хорошо только потому, что она только что поделилась с ним своими мыслями и, как ей казалось, вовремя помогла ему. Но, следя за ходом речи, Лена постепенно поняла, что хотя Воропаев говорит именно то, что она сама сейчас чувствует, – до сих пор она этого чувства как-то не сознавала и не могла бы выразить. Она радостно вздрогнула. Руки ее поднялись вверх, она обхватила ими щеки и, глядя на Воропаева, как на чудо, что-то шептала и улыбалась ему.
Когда Воропаев кончил говорить и был опущен на землю, Лена еще долго не верила, что он рядом.
Нет, не из ее маленького сердца вычерпал он мысли, а вложил в него свои, каких у нее не было. Он дал ей мысли, и она приняла их как свои собственные и обогатилась.
«Немая я рядом с ним, – подумала она тотчас. – Заскучает он со мной, если будем вместе».
– Да что ты, Леночка, онемела? – окликнул ее Воропаев, теребя за руку.
Она горько улыбнулась, услышав, что и Воропаев заметил ее немоту.
– Не знала я, что вы такое можете с народом делать, – покачала она головой. – Вот вы какой, Воропаев-то!
Он невольно смутился под ее восторженным взглядом.
– Это не я с народом, а народ со мной такое делает, – сказал он. – В кабинете я и трех слов как следует не скажу, а на народе мне сам чорт не страшен. Двадцать лет я в партии, старик, огромную жизнь прожил, и, веришь ли, – омолодила меня работа у вас. Не сознаньем, а плечом, телом своим, дыханьем своим чувствую, что я – народ, в народе, с народом, что я – его голос. Ах, как мне повезло!..
– А можете вы, – сказала она робко, – можете вы и про нас с вами так хорошо сказать?
– Должно быть, могу, – он засмеялся от переполнявшей его радости, понимая, что она ждет от него каких-то решающих ее судьбу слов. – Сказать?
– Скажи, – попросила она, пугаясь, как это она осмелилась назвать его на «ты».
– Знаешь, кто ты? – шутливо начал он. – Ты дикая яблонька, выросшая в глухих горах. Такая крепкая, сильная и скромная яблонька, которая не боялась никаких морозов и всегда зацветала первая. Ты храбрая яблонька. Стоишь среди лесов и цветешь себе в удовольствие, будто бы самое сильное дерево на свете…
– Нет, и про себя тоже, – прошептала она.
– Хорошо, и про себя…
Но продолжать не пришлось. Догонял Васютин. Внимательно окинув взглядом Лену и протягивая ей руку, он сказал:
– Молодец вы, ей-богу, Елена…
– Петровна, – подсказал Воропаев.
– Молодец, Елена Петровна, что его нам подправили. Вот теперь самый раз его от вас забрать. Шучу, шучу! – и он повернулся к Воропаеву. – Почувствовал? Видишь теперь, что прятаться больше нельзя? То, что сегодня было, – почище, брат, официального голосования. Согласен? Ну, смотри!
И они пошли втроем по краю набережной, то и дело останавливаясь со встречными. Когда Васютин обращался к Лене, она отвечала ему очень скупо и коротко. Ей ни за что не хотелось осрамиться перед начальством, и она считала, что короткие ответы понравятся Васютину.
Подошла жена Корытова, полная низенькая женщина в детской шляпке с отогнутыми полями, на которой почему-то красовалось кудрявое черное перо.
– Слышава, слышава, – пропела она со значением. – Вполне замечательно, – и пожала Лене руку, чего раньше никогда не делала. Лена покраснела, у нее задрожали губы.
На следующее утро Лена, как обычно, встала рано и, приготовив завтрак Тане и Воропаеву, побежала в свой колхоз. Ей казалось, что с нынешнего дня у нее с Воропаевым пойдет какая-то новая жизнь и что сегодня он скажет или сделает что-то такое, что сблизит их окончательно.
Матери она ничего об этом не сообщила.
Софья Ивановна не то что не поняла бы ее, но скорее всего отмахнулась бы от новости, потому что давно уже ничего не понимала в отношениях Воропаева к Лене и дала себе слово ни во что не вмешиваться.
Дом, который они прошлой зимой взяли в аренду «напополам», Воропаев еще в январе переуступил ей целиком. Теперь Софья Ивановна не зависела от него, и уж одно это обстоятельство делало ее почти равнодушной ко всем сердечным проблемам Лены, тем более что в глубине души она никогда не верила в возможность ее брака с Воропаевым.
Этот неспокойный человек не мог, как ей казалось, ни на ком жениться, да и небольшая радость была итти за него.
«Поди свяжись с таким, – не раз думалось ей бесонными ночами, – у него семь пятниц в одну субботу. Неровен час, в Москву снимется, – поминай как звали».
Особенно подозрительным ей казалось, что Воропаев до сих пор не привез из Москвы сына, хоть и беспокоился о нем ежечасно.
«Серьезный человек сразу бы мальчишку на руки подбросил».
И она дала понять ему и Лене, что не склонна беспокоить себя тем, что ее не касается. По совести говоря, и времени-то не было для обдумывания сердечных судеб, потому что работа ее приняла отличное направление.
Лена, смутно чувствуя недоверчивое отношение матери к Воропаеву, не поделилась с ней своей радостью, но в колхозе все сразу заметили, что она не такая, как всегда, и подшучивали над ней.
Краснея и отмалчиваясь, Лена понимала, что за нее рады, и если завидуют, то той хорошей незлобивой завистью, которая всегда бывает у хороших, менее счастливых людей к более счастливым.
В тот день Корытов звонил в колхоз и рекомендовал по случаю Дня Победы провести соревнование между бригадами. Он обещал подъехать сам, и теперь Твороженкова, бригадир-виноградарь, и Лена, бригадир-огородник, сидели в саду и, намечая будущие обязательства, поджидали запоздавшего бригадира-табачника, Илью Ильича Твороженкова.
Бригада Лены была сильнее двух других, а самое дело легче, поэтому она старалась взять на себя как можно больше.
Твороженкова же, ставшая бригадиром очень недавно и еще не знавшая, как у ней пойдет дело, хитрила. Будто бы жалея Лену, она советовала ей не зарываться и не настаивать на больших процентах, но Леня тут же уличила ее в хитрости, и они, посмеиваясь, никак не могли договориться до конца.
Они посмеялись, и так как соглашения не достигли, а сдаваться друг другу не хотели, то незаметно перешли на домашние дела и детей.
Они заговорили о том, что теперь, когда война закончилась, жить будет гораздо легче и можно будет к осени подумать об обновках; хорошо бы иметь в колхозе свою портниху, как в «Первомайском».
Корытов подошел неслышно и, должно быть, кое-что услышал из этого разговора, потому что, присев рядом, сразу стал кривить губы и подшучивать над ними.
Готовы обязательства? Нет? Ай-ай-ай! И помочь некому? Ну, пойдемте в правление. Да! Письмецо вам, Елена Петровна, – рассеянно сказал он, вынимая из кармана письмо в плотном воскового цвета конверте с военным штемпелем вместо марки.
– Разве у тебя кто есть на фронте? – будто не знала о пропавшем без вести муже Лены, спросила Твороженкова.
Лена побледнела.
– Как же… был у меня… Как же… – произнесла она, не слыша, что говорит. – Я сейчас приду, Геннадий Александрович, – и бросилась через колхозный сад к себе, на бегу вскрывая конверт и невпопад, то с конца, то с середины читая страшное письмо.
Первая же страница, написанная незнакомой рукой большими круглыми буквами, как пишут детям, плохо разбирающим «по-писанному», ее ужаснула и оскорбила до боли не потому, что Лена действительно дурно разбирала почерки, а потому, что Горева была уже заранее уверена в ее малограмотности.
Александра Ивановна спрашивала, как здоровье Воропаева, чем он сейчас занимается, при нем ли сын, и чувствовалось по письму, что она нисколько не сомневается, что Лена ответит ей, и только просила не слишком задерживаться с ответом, так как номер ее почты может измениться.
Закусив губы, Лена бежала, прижав руки к груди, и со стороны ее можно было принять за вестницу счастья. Но горе овладело ею буйно, как хмель, и она не только не слышала, как ее окликают знакомые, но никого и не узнавала, будто бежала в полной темноте, наталкиваясь на людей и отстраняя их руками, как предметы.
Первая мысль, пришедшая ей в голову, была о том, что надо как можно скорее и незаметнее уехать из этого городка. Покинуть Воропаева – означало подвергнуть себя насмешкам и выслушивать соболезнования всех знавших ее, а это было мучительно. Остаться же с Воропаевым тоже было невозможно.
«Не мне чужие узлы развязывать, – думалось ей, – своих хватит. Как же мне быть-то, что сказать ему, людям?..»
Она представила себе озорные глаза Варвары Огарновой и еще больше испугалась того, что произошло. Она задыхалась от быстрого бега, но ни за что не хотела остановиться, бежала и била себя в грудь, вслух бормоча что-то бессвязное.
– Лена, Леночка! – кричал ей кто-то из окна дома Твороженковых, когда она пробегала мимо. – Новости есть какие?
Но она не остановилась, хотя и услышала, как сзади хлопнула дверь и кто-то выбежал вслед за нею.
«Ах, боже мой, что им от меня нужно!» – злобно подумала она и из последних сил рванулась к дому, чтобы скорей запереться от всех непрошенных гостей.
Тяжело дыша, Лена прислонилась к воротам. Сейчас, как всегда, ее начнут расспрашивать о Воропаеве, а между тем она в эту минуту ненавидела и презирала его всеми силами души и ни одно доброе слово о нем не могло сорваться с ее губ.
«В четыре руки жить захотел! – клокотало в ней. – И там страховка, и тут подвертка! А я? А почему я живу – как живу, концы никуда не прячу?»
Воропаев с утра работал над новой лекцией. Давно уже хотелось поговорить на тему о природе советского мужества, и хотя под руками не было нужных книг и пособий, он готов был обойтись на первый раз одной периодикой. Тема развивалась под его карандашом необыкновенно быстро и живо, потому что отсутствие материалов заставляло его прибегать к примерам из окружающей жизни.
Создавался рассказ о живых людях, с именами и фамилиями, о тех, кто будет сидеть в зрительном зале и слушать Воропаева.
В открытые окна тихонько влетал день со всеми своими звуками и голосами, но это не отвлекало, а как бы дружелюбно сопровождало его труд своим покойным аккомпанементом.
Тяжелое дыхание и полушепот Лены внизу на лестнице враждебно ворвались в его сознание. Он встал, готовясь к несчастью, и выскочил на балкон, с которого ему был виден весь двор.
В первое мгновение он ничего не увидел и удивился тому, что двор пуст, но тут же, скорее слухом, чем зрением, он догадался, что кто-то стоит под лестницею, и, перегнувшись через перила, увидел Лену.
Она стояла, закрыв глаза и покачиваясь, рука ее медленно гладила перила лестницы.
– Что с тобой, Лена? – спросил он негромко, уже не сомневаясь, что произошла беда, и быстро соображая, где Танечка.
Она открыла глаза и, вздохнув, молча стала подниматься по лестнице, навстречу ему.
– Вот, – сказала она, подавая ему скомканное и мокрое от слез письмо. – Читайте.
– Что такое, откуда? – тревожно спросил он, но тут же, узнав почерк, вырвал конверт из рук Лены.
Она сейчас же сообразила, что он, должно быть, подумал, будто она вскрыла письмо, адресованное ему, и надеялась, что этим объясняется его волнение. Увидев, что это не так, он успокоился. Но лицо Воропаева не добрело, и это показалось ей дурным признаком.
Он быстро пробежал письмо.
– Так… – произнес он сквозь зубы. – Что думаешь ответить?
– Не знаю, – тихо и, как всегда, без всякого выражения сказала Лена. – Может, вы ответите?
– Тебя просят, не меня.
– Ответить, значит? А что же мне ответить, Алексей Вениаминович? – и от этого ее тихого и кроткого вопроса вздрогнуло и забилось сердце Воропаева. «Но ведь не жалость ей нужна, – мелькнуло у него, – нельзя, нельзя обманывать себя и ее…»
– Что же мне ответить, когда я ничего не знаю? – еще тише спросила Лена.
– Как она тебя величает? – Лена снова протянула ему письмо. – «Милая Лена», – прочел он. – Ага… Отлично. Ну, значит, так и ответь: милая Шура, сообщаю вам, что Воропаев здоров, много работает, жизнью своей доволен… Ну-с, что сынишку его на днях привезут из Москвы… Ну, что еще? Вот и все, чего же тут не знать. Так и пиши.
Но не этих слов ждала Лена от Воропаева.
– Хорошо, я напишу, – покорно согласилась она. – Только что мне писать, Алексей Вениаминович. Я с нею никакого дела не имела, она мне человек посторонний, я ее вовсе не знаю, за что же я стану обижать ее, пользоваться ее горем?
Слова Лены больно задели Воропаева.
– Каким же горем? – с не совсем искренним удивлением спросил он.
– Таким горем, какое может быть у каждой женщины, когда ее бросают, – смело сказала Лена по-прежнему равнодушным голосом, и он почувствовал, как что-то новое проявилось в ее характере, – какая-то самостоятельность, смелость, которой он в ней еще не знал.
– Давай поговорим, Лена, – сказал он. – Что ты думаешь о нашей с тобой жизни?
Она обернулась.
– Нашей? – переспросила она с таким печальным удивлением, что он смутился.
– Своей жизни у меня пока нет, а за вашу я ничего не знаю, – договорила она.
– Как нет? А то, что у тебя появился дом, а то, что у тебя создались новые интересы, что ты стала другой, чем была? Ты не брани меня, я один раз понаблюдал, как ты с балкона подслушивала мои занятия с Поднебеско. Помнишь, когда мы с ним занимались историей?
Услышав, что Воропаев знает о ней что-то такое, что она от него скрывала, Лена покраснела. Лицо ее, выдав внутреннюю растерянность, стало вдруг злым, враждебным.
– Вы смешно говорите – наша! – перебила она его. – А в чем же «наша», Алексей Вениаминович? Что я с вами в одном доме живу? А что я действительно хотела подзаняться, да стыдно было вас просить и я потихоньку подслушала, как вы занимались с Юрой, так это какая же наша жизнь, это одна моя… Вы скажите, Алексей Вениаминович, кто я вам? Народ меня женой вашей величает, но ведь это же неправда? Постойте, не перебивайте меня. – Жена – это недаром говорится в простом народе – половина. А разве я половина ваша? Я и на четвертую часть не потяну. Ни в чем вы мне себя не раскрываете, душой своей меня не обняли, в сердце своем не приютили, вы мне только в своем доме местечко отвели. И за то, конечно, спасибо.
Она перевела дух и продолжала еще печальнее:
– А хотели бы вы вправду мужем мне стать, вы бы что сделали? Вы бы, Алексей Вениаминович, прежде всего жизнь свою с той женщиной мне рассказали, чтобы я поняла, сколько чего у вас в душе осталось Каприз какой-то у вас на меня! – в сердцах произнесла она и, высвободив из-за спины руку, отчаянно махнула ею перед собой. – Ну, только не от сердца этот каприз, нет, нет, не говорите мне, не от сердца. Себя вам было жалко, вы в тот час и меня пожалели, вот вам и вся любовь ваша.
– Что мне сказать сейчас тебе, Лена?.. Видно, мало и плохо обдумал я наше с тобой житье… Александре Ивановне я, конечно, отвечу сам, ты права…
– Да не в этом дело. Если вы что про меня задумали – давно надо было с ней поделиться. Ведь слушайте, Алексей Вениаминович, вы же ее любите, разве я не вижу, – как же так? Ушли, молчите, другую жизнь себе подобрали, а она?
– Ты о ней думала, Лена?
– А как же! Как же мне не думать, когда я по ее жизни хожу! И письма ее кое-какие, – теперь уж признаюсь, – я читала, вы – под стол, а я возьму, склею, прочту. Умная она женщина, Алексей Вениаминович. Читаю, бывало, ее письма и плачу. Вот, думаю, и меня бросите, как ее. А мне куда труднее будет, – у меня семья на руках. А вы что думаете, я на фронт бы не пошла? Может, сегодня в том же Берлине плясала б! Да у меня вот он – Берлин мой! – и она без обычной нежности кивнула на дверь, за которой слышался голос Танюшки. – Вот она, вся моя слава!
Воропаев слушал ее со смешанным чувством страха и уважения. Он молчал, не умея ничего объяснить ей, и ему было стыдно за свое молчание.
Но как объяснить, что его тяга к ней была глубоко человеческой, рожденной сиротством, растерянностью, которые так тяжело переживаются мужчинами, потерявшими одну и еще не нашедшими другую жизнь?
Да разве знал он, как строятся эти личные жизни? И что собственно можно было назвать его личной жизнью? Судьба молодых Поднебеско занимала его почти как собственная. Старый Цимбал, Ступина, Городцов – тоже были его семьей. Он не мог бы покинуть их без сожаления. Но он ясно отдавал себе отчет в том, что не так мечтала о семье Лена. У таких, как он, собственная семейная жизнь всегда занимала так мало места в сознании, что ее как бы и не было, и не к этому берегу направлял он свой парус. Можно даже, пожалуй, пожалеть об этом, но изменить ничего нельзя.
– Не говорите мне ничего, Алексей Вениаминович, – продолжала между тем Лена более спокойным и даже властным тоном. – Я ведь и сама не раз думала, пойдет или не пойдет наша с вами жизнь, а теперь вижу, ничего бы у нас с вами не вышло. Любить, Алексей Вениаминович, это, по-моему, верить, что человек, которого ты любишь, желает тебе только хорошего, а вы – желаете добра, а делаете мне зло. Вы хотели забыть Александру Ивановну, потому что вам жалко ее брать в свою жизнь… Плохо, мол, ей тут будет. А она, видать, не жалеет себя ни в чем, только бы поближе к вам быть. А вы не бойтесь. А я… мне, – ее тонкие шершавые губы, всегда спокойно смелые и иронические, вдруг изогнулись в трудной гримасе, – мне, видно, другую жизнь строить надо. За пазухой у вас не высидишь счастья.
Он взял ее руку и прижал к губам. Она не отняла ее.
– Вы, правда, послушайте меня, как сестру, худого я вам не пожелаю, – вы ее зовите, ее. Обед она вам не сварит, это верно, и за папиросами бегать не будет, но…
И, не найдя слов, просто распахнула руки, и было ее движение так вольно и красиво, что лучше слов объяснило мысль.
– Я вот за Поднебесками наблюдала, – говорила Лена, присаживаясь рядом с Воропаевым, точно после всего ею сказанного она получила право на товарищескую близость. – И как же они спорят! До слез! И дуются один на другого, а ведь завидно глядеть, как они друг для друга стараются. А я? Да разве я могу так с вами?..
Воропаев глядел на нее удивленный и донельзя растроганный, – так удивительно правдива и умна была ее речь.
– Я на вас зла не держу, – сквозь слезы продолжала она, гладя его руку. – Вы меня, Алексей Вениаминович, жить научили, а сами вот жить еще не умеете. Других чему только не научили, а сами свою долю взять не знаете как. Нехорошо это. И мне никто не простит, если я собою вас свяжу. Стойте, стойте! Вы уж терпите, я за всю жизнь сегодня такая разговорчивая, – я утром как прочла письмо ее, как взволнуюсь, как разозлюсь на все, стыдно мне стало, – кто, мол, теперь я такая!.. А сейчас как все высказала, вижу – судьба моя еще не сказана и впереди вся, и хоть болит сердце, а через чужую долю перешагнуть не хочу. Ну, хватит, Алексей Вениаминович, заговорила я вас, милый вы мой!.. – и, легко поднявшись, она вышла на балкон.
– Наташа на днях рожать должна, – услышал он ее тихий голос.
– Что на днях? – переспросил он, не расслышав.
– Наташа Поднебеско должна родить на днях, говорю, – повторила она. – Так я у себя в колхозе договорюсь, поеду на эти дни к ней, а то Юрия нет, страшно ей там одной.
«Как же это так вышло? – думал в тот же день Воропаев. – Почему эта маленькая молчаливая женщина, потерявшая мужа, которого она любила, должна была сразу обрадоваться тому, что я выбрал ее? Ведь и дурак мог заметить, что Лена интересовалась не столько мною, сколько жизнью, которую я вел».
Но чем глубже он вдумывался во все происшедшее, тем больше убеждался, что все это не так просто и что Лена его любила. Конечно, ее страшил мир его прежних интересов, куда он мог вернуться в любую минуту, ее пугала кажущаяся легкость, с которой он отбросил одну жизнь и стал строить другую, но она любила его.
Ему не удавалось разобраться в самом себе. Надо признать, что, умея делать все на свете, он не умел одного – строить свою жизнь. Его личная жизнь создавалась сама собою, – так по крайней мере ему сейчас казалось, – или если не сама собою, то легко и как-то очень просто.
Счастье неуловимо. Никогда не знаешь, есть оно или нет. Проверить, счастлив ли ты, можно только на окружающих. Ему казалось, что Лена счастлива. Он жестоко ошибся. И было неловко от мысли, что он строил что-то искусственное, нежизненное. И вместе с тем сознание, что он снова один, было похоже, как это ни странно, на чувство облегчения.