355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Павленко » Счастье » Текст книги (страница 12)
Счастье
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:49

Текст книги "Счастье"


Автор книги: Петр Павленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)

– Меня? В степь? Нет уж, ваше коммунике я опровергну. Где я стал – оттуда меня не собьешь. Так вам и надо было сказать – Я и без вашей степи силу покажу. Вот как вы должны были сказать. Именно так.

– Да замолчи ты, сосед, – сказал Юрий. – Ничего плохого не было сказано. А какую заботу проявил Сталин, ты чувствуешь? Подумал о твоей судьбе.

– Да что я – дефект имею, что вы обо мне разговор такой завели? Не больной, кажется. Нет, не то сказали, не то.

Аннушка Ступина вышла из темного угла и, раздвинув столпившихся вокруг Воропаева, стала перед ним, бледная и молчаливая. Она ничего не могла спросить, она просто ждала, что падет на ее долю.

Воропаев обнял ее за дрожащие плечи.

– А о тебе я рассказал, как ты прошагала Европу, как сражалась с немцами в лагерях, какую святую ненависть к врагам пронесла через все испытания. И он…

– Сталин? – спросила она одними губами.

– Да. Он сказал: «Если одну ненависть этой Ступиной…»

– Так и сказал: Ступиной?

– Да. «Если одну ненависть этой Ступиной направить по верному пути – горы, говорит, можно свернуть».

– Правильно. Могу. Это он верно сказал. И прозвал меня по фамилии?!

Она бросилась на шею Воропаеву и, обнимая его, заговорила:

– Ну зачем вы про меня рассказывали? Как же мне теперь жить? А?

– То есть как это? – не понял ее волнения Воропаев.

– Как же мне теперь жить? Сталин сказал, что Ступина горы может сдвинуть… А я – сдвинула? С головой вы меня выдали! Жила себе, никто не знал, и вдруг вспомнит когда-нибудь товарищ Сталин: а что эта Ступина Анна, как она там, проверьте, скажет он… Ой, аж страшно мне!.. Может, конечно, он и забудет обо мне, а вдруг не забудет. Я ж теперь навеки покоя лишусь.

– Погоди, дочка, мы все покоя лишились от этого разговора. Выкладывай, Вениаминыч, все до последнего слова. Секретов тут никаких быть не может.

Воропаев стал передавать слова Сталина о том, что вопросами питания правительство займется, как в свое время занимались промышленностью, что трудности временны и нужно думать, как им тут поднять все виды хозяйства.

Городцов слушал, недовольно морщась.

– Как в окружение попали, честное слово. В трудное положение ты нас поставил, – сказал он, когда Воропаев закончил рассказ.

– Что добрым словом помянул, за то, конечно, спасибо, а что перехвалил – это перегиб. В сам-деле, даст приказ проверить… а у нас что?.. Вот же какой человек, Алексей Вениаминыч, неосторожный.

– Да, поагитировал, – согласился с Городцовым и Цимбал. – Теперь хоть через себя перепрыгни, а показатели надо дать.

Они вздохнули. Виктор Огарнов добавил:

– Вроде как получили награду, а за что – неизвестно.

– А какие там эксперименты этот Иван Захарыч производит? – спросил Юрий. – Надо нам этого Ивана Захарыча потрясти за душу, выяснить, какой ему совет дан. Старик жадный. Вчера я его видел – слова мне не сказал.

– Скажет он тебе! А ведь, чорт лысый, сам ни за что с делом не справится, – и Цимбал сказал Городцову: – Поедем к нему?

– Обязательно, – ответил тот. – Надо сразу хвататься за практический предмет. Поехали.

Варвара Огарнова шумно опрокинула табурет, выбежала из комнаты. Лицо ее было красно от сдерживаемых слез. Она пыталась что-то сказать, но только махнула рукой, выходя за дверь. О ней ничего не было сказано, и это глубоко обидело ее.

Всем стало как-то неловко за Варвару.

– Поехали, поехали, – заторопился Городцов.

Стали прощаться.

Аннушка Ступина тоже решила ехать со всеми, хотя Лена ее удерживала.

– Нет, нет, я тоже поеду, я не могу, – настаивала Аннушка. – Я какая-то другая стала, Лена, вы знаете. Я сразу какая-то большая стала, будто меня на ответственное место определили. Нет, нет, я ни за что не останусь, как же так, – и первая выбежала из комнаты во двор, увлекая за собой всех остальных. Когда подвода тронулась, она запела, и долго ее тонкий, почти ребяческий голос прорывался сквозь шум улицы.

Глава восьмая

В начале апреля 3-й Украинский фронт двигался через Венгрию к Австрии.

Моторизованный поток разливался подобно весеннему паводку, не знающему преград. Двигались газы, се-те-зе, эмки, виллисы, низенькие жукообразные пежо и высокие, колченогие, задом наперед, татры с запасной шиной впереди и мотором сзади, сражались доджи, шевроле, мерседесы, ДКВ, любовно прозванные «Дерево-Клей-Вода», хорхи, ван-дереры, ганемаки, адлеры, штейеры, фиаты, ягуары, автоунионы, изотто-фраскини, испано-суизы и еще многое другое, безыменное, сборное, чему давно уже нельзя было подыскать названия и определить тип или марку. За боевыми подразделениями торопились тылы.

Сотни остророгих, палевой раскраски, быков и тысячи высоких ширококостных коней с коротенькими, как метелки, хвостами, запряженные в подводы, фургоны, каруцы, арбы, фаэтоны, кабриолеты, фуршпаны, плетенки, тачанки; бесчисленное количество велосипедов – дамских, мужских, гоночных, детских, грузовых с ящиком впереди; старинных дормезов и даже дворцовых – с золотыми гербами – голубых венских карет позапрошлого столетия, скрипучих и малоподвижных, с выдвижными подножками, с высокими козлами для кучеров и балкончиками для лакеев позади кузова; верблюды из астраханских степей и ослики из Таджикистана, курчавые монгольские лошадки везли на себе хозяйство наступающей армии.

Пехота, по сути дела, перестала существовать. Все ехало. Никто не шел пешком, кроме пастухов, погоняющих огромные стада овец, свиней и коров, медленно пылящих в самом конце армейского потока. Впрочем, и пастухи меланхолично сидели верхом на коровах.

Десятки приказов о приведении в порядок транспорта и культуры маршей не всегда достигали должного эффекта. Теперь, когда война приблизилась к своей долгожданной цели, каждый мечтал до предела ускорить темпы и уж никому не хотелось бить сапоги по венгерскому и австрийскому асфальту, а хотелось подъехать к победе обязательно на чем-нибудь трофейном.

Уставшие после затяжных боев у Будапешта и озера Балатон, сильно поредевшие и насчитывающие небывало высокий процент раненых, оставшихся в строю, полки делали теперь броски по пятьдесят километров за ночь, сто – в сутки. Какая тут, к чорту, пехота могла соперничать с этим едущим на рысях войском, которое само кормило своих быков и само же заправляло горючим свои мотоциклы и автомобили, не требуя ни горючего, ни продовольствия, ничего, кроме боеприпасов, и настаивая только на непрерывном движении вперед и вперед, к концу войны.

Бросок к Вене был необходим резкий, точный, каждый это отличнейшим образом понимал, и первыми были оставлены позади быки. На бычьих обозах устроились раненые – тоже вопреки всем приказам, двигавшиеся не в тыл, на восток, к госпиталям, а вперед, за своими дивизиями, но в приличном, никому не мешающем отдалении. На быков же отгрузили часть имущества, ранее занимавшего грузовики. На быках двигались трофеи, не потребные для боев. На быках шел самый тыловой тыл, шел медленно, но все же не стоял на месте, а как бы участвовал в общем течении.

Узкие австрийские дороги с отличным профилем не вмещали бычьего и конского потока, все это на скрещениях или у временных мостов надолго застревало и перекручивалось на радость немецким летчикам, беспрестанно бомбившим эти гигантские цепи. При налетах никто, однако, не разбегался, не рассредоточивался, а норовил в суматохе выискать свободную щель и просунуться вперед, в обгон других.

Но на подступах к Вене стихийно возникшие из ничего бычьи и конские обозы были оставлены позади и тянулись в двух-трех переходах позади основных сил, а дорогами завладели бешено мчавшиеся грузовые и легковые автомобили.

4-я гвардейская армия, в которую входил корпус Воропаева, вбежала на плечах немцев сначала в южные предместья Вены, а затем, сменяя соседа справа, завязала бои в предместьях Земмеринга, на восточных рубежах города.

Александра Ивановна Горева, все это время шедшая с медсанбатом, была сейчас временно в распоряжении армейского хирурга и могла бы найти себе работу в хирургическом госпитале, но она категорически настояла на том, что будет работать в эти дни только в медсанбатах дивизии, штурмующих Вену.

Стояли ветреные, но теплые, склонные к дождям дни раннего апреля. Капризная придунайская весна была в этом году особенно нервна: без шинели было еще свежо, в шинели – жарко.

Александра Ивановна готовилась отправиться в дивизию, наступающую с юга, и уже подобрала компанию и обзавелась машиной, как вдруг почти в минуту отъезда ей рекомендовали отправиться в восточные пригороды, где приходилось срочно сменять соседа, а заодно налаживать связь с дунайской флотилией. Бои за Вену предполагались, исходя из будапештского опыта, длительными, потери – значительными, вопрос о своевременной эвакуации раненых приобретал серьезное значение.

Но она, выслушав советы и указания, совершенно точно знала, что ни с кем не будет уславливаться о вывозе раненых, а будет добиваться лишь одного: чтобы люди поступали на операционный стол не позже чем через час после ранения.

Опыт Кишинева, Ясс и особенно Будапешта подсказывал ей, что раненого не надо увозить в тыл и что опытные врачебные руки, готовые оказать если не дружескую, то во всяком случае вполне лояльную помощь, теперь, когда мы побеждаем, найдутся всюду.

Она вспомнила, сколько здоровых и сильных мужчин с повязками Красного креста на руках метались по улицам Будапешта или отдыхали в его подземельях в пору самых ожесточенных боев за город.

Одни из них называли себя врачами, другие скромно – только студентами-медиками, третьи предоставляли свои силы в качестве санитаров-носильщиков, четвертые были всего-навсего родственниками врачей, – но стоило Александре Ивановне найти среди них подлинного врача, приставить к нему свою медицинскую сестру и поручить его ответственности всю эту шумную и даже, пожалуй, несколько подозрительную банду бездельников, как через два часа у нее был развернут под землею отличный перевязочный пункт, безукоризненно работающий несколько дней подряд и вызывающий общие восторги.

…Второй эшелон армии стоял километрах в тридцати пяти на юго-восток от Вены.

К сожалению, гражданскому человеку не вполне ясно, что такое «второй эшелон», и так как до сих пор никто не описал жизни этого своеобразного организма, то и не к кому адресовать любознательного читателя.

Второй эшелон – это, пожалуй, то, что в театре можно было бы назвать «закулисною стороною» спектакля. Играют спектакль актеры, а люди, его подготовившие, устало и даже равнодушно разглядывают актеров из боковых лож и балкона. Второй эшелон театра – это портные, гримеры, плотники, осветители, звуковики, механики сцены.

Второй эшелон – не солисты, а мастеровые, не герои, но обслуживающие героизм люди, не те, кто решает, а те, кто подготовляет эти решения, – это прозаическая бухгалтерия войны.

Во втором эшелоне – госпитали, склады, мастерские, типографии и редакции. Здесь тачают сапоги, ставят латки на брюки, ремонтируют танки, накапливают и отпускают боеприпасы и горючее, ведут учет потерям и наградам, трусости и геройству.

Здесь судят. Здесь проверяют клеветников и составляют акты на недостачи. Благодаря этому жизнь во втором эшелоне не лишена элементов чисто тыловой устойчивости, размеренности и систематичности. Здесь всегда больше порядка и точности. Здесь даже иногда ходят друг к другу в гости, собираются на «пульку».

Люди второго эшелона скорее служаки, чем воины, но тем не менее они важнейший элемент на войне и без них невозможен героизм воина.

Горева не любила второй эшелон и его людей и плохо уживалась с ними. Ее неудержимо влекло ближе к опасности, хотя она не могла не понимать, что здесь те же самые люди, что и во втором эшелоне, только, может быть, более обстрелянные.

Захватив свой коричневый чемоданчик, Александра Ивановна выехала на открытом виллисе в компании с доктором Томашевым, гинекологом по довоенной профессии, превратившимся в бездарного военного хирурга, которого большей частью использовали в качестве администратора. Это был типичный представитель второго эшелона, впрочем и не скрывавший того, что он рожден для щелей и бомбоубежищ. Он мог рассказать о себе любую гадость, лишь бы вызвать смех. Это был невысокий брюхастый человек с лицом пьяной лошади. Зубы торчали у него противно, как вставные. Он уверял, что в молодости был комедийным актером и даже писал пьесы. Чорт его знает, может и правда, – он брался за что угодно.

Кургузый виллис, заносясь на крутых поворотах чудесно асфальтированного шоссе, быстро вымчал их далеко на восток от города и, подойдя почти вплотную к Дунаю, к той знаменитой, упомянутой во всех путеводителях автостраде, что идет на Вену из Братиславы, – круто повернул на нее и понесся к городу.

Низкий серый туман стоял над Веной, как над осенним Ленинградом, но на Дунае, на его светло-зеленых островах и на шоссе было солнечно и очень тепло. Жаворонок, набирая спираль, уносил песню в небо, как у нас, в России, где-нибудь на Красивой Мечи.

Морские батареи стояли у самой дороги. Конечно, как и полагается, моряки понятия не имели о том, какие стрелковые части стоят впереди и стоят ли они там вообще.

Они спокойно вели огонь по левому берегу Дуная, ничем остальным не интересуясь. Впрочем, батарейный шофер небрежно осведомил, что «утром сегодня штаб якого-то корпуса, чи там не знаю як», стоял на большом кладбище в предместье Земмеринг, километрах в трех от места беседы.

Скоро ошибке или выдумке моряка Горева была обязана тем, что из узкой, грязной, продымленной пожаром улицы предместья с высокими неуютными домами влетела на зеленое тенистое кладбище, огромное и старое, с оранжевыми дорожками из толченого кирпича, со стрелками на перекрестках и урнами для окурков и мусора вдоль аллей.

Старик в черном клеенчатом фартуке и таких же нарукавниках озабоченно подметал главную аллею, заваленную ветками и листьями после недавней бомбежки.

– Направо, а затем через две аллеи налево, – крикнул он, Горева велела остановиться.

Старик, удивясь, приподнял фуражку.

– Куда вы нас направляете? – полюбопытствовала она.

– О, конечно, в сектор композиторов, мадам, – солидно ответил сторож. – Русские признают у нас только музыку, – добавил он, осмелясь грустно улыбнуться.

– Спасибо… Поезжайте, как он показал…

Круто затормозили, едва не налетев на длинную колонну легковых и грузовых машин, загородивших поперечную аллейку.

С полсотни наших людей, главным образом офицеров, толпились невдалеке. Откуда-то слышалась гармонь, парил легкий запах виноградного вина. Двое лейтенантов волокли огромный металлический венок, явно снятый с ближайшей могилы.

Горева была старшей по званию среди присутствующих, и перед ней расступились, удивленно ее разглядывая. Невольно подчиняясь происходящему, она смущенно прошла между людьми и сразу оказалась на небольшой площадке, тесно окруженной памятниками и решетками, с одним большим памятником почти в середине площадки. Она прочла на ней «Ludwig van Beethoven», но живая аллея, не дав ей остановиться у памятника Бетховену, направила ее правее – к памятнику над могилой Штрауса, творца венских вальсов.

Молодой баянист, стоя на одном колене у самого постамента (очевидно, по требованию какого-то разбушевавшегося фотографа или кинооператора), готов бы начать.

Могила была усыпана, к удивлению Горевой, букетами живых цветов, а металлические венки, оказалось, нужны были для фона.

– Это и есть могила Штрауса? – растерянно спросила она, хотя я видела надпись.

Памятник ей не понравился. Обнаженные женщины вяло кружились под звуки, кажется, свирели. Разве таковы образы вальсов Вены, искристых, поэтических, колдовских, очаровательных, даже когда их только слушаешь, не танцуя.

– Точно, товарищ подполковник медицинской службы, Штрауса, – отвечали Горевой хором. – Тут их еще целый взвод.

Наскоро обойдя поляну и едва успев запомнить, что тут и Брамс, и даже Ланнер, она быстрей, чем следовало бы, прошла к своему виллису. К этим могилам следует еще раз вернуться, но уже одной.

– Куда, Александра Ивановна? – включая первую и тотчас мягко переходя на вторую скорость, спросил водитель.

– В город!

Бои шли третий день, и в восточном секторе, в том именно, куда прибыла Горева, в районе Пратера и Дунайского канала, были особенно жестоки. В двух или трех местах убитые кони лежали плотиной через канал, и автоматчики ползком пробирались по этим коням, как по мосту, на еще занятую немцами сторону.


Ежечасно по частям взламывались и приводились в негодность отдельные дома и целые кварталы, занимались новые улицы. Все время в огромных количествах поступали пленные. Иной раз они бегом выходили из-под огня и потом, уже давно будучи в безопасности, еще долго бежали с поднятыми вверх руками.

Горевой рассказали, что в одном лихом батальоне, шедшем впереди всех, где людей оставалось не более шестидесяти человек, командир батальона прогнал назад пришедшего сдаваться немца, сказав на прощанье:

– Меньше дюжины не беру! Так и скажи своим!

Спустя час этот немец привел в батальон более трех десятков своих приятелей, и в последующие дни одиночки уже не появлялись.

Эти и другие, иной раз не выразимые словами признаки подсказывали Горевой, что во втором эшелоне ошибаются, предсказывая затяжное сражение.

Бой за город или, вернее, многодневное и многообразное городское сражение – труднейшая из всех нелегких боевых операций. Сближение с противником – на считанные метры, твердых флангов нет, как нет иной раз и хорошо освоенного тыла, а есть улицы, которые удалось пробежать более или менее безнаказанно. Связь поминутно рвется. С воздуха бомбят свои и чужие; никакое оперативное донесение не поспевает за живыми темпами сражения. Наконец подземный плацдарм с тысячами подземных ходов и баз то и дело грозит сюрпризами.

Так считали, примерно, все командиры, с которыми Горевой приходилось сталкиваться на войне, и особенно в этом мнении упорствовал в свое время ее приятель Воропаев, но ей самой всегда было весело сражаться в городе.

Покинув кладбище с могилами композиторов, она влетела в расположение дивизии генерала Короленко, добродушного украинца с двойным животом, на котором он временами по-бабьи скрещивал свои пухлые белые ручки. Короленко славился храбростью и хитростью, и дивизия его была одной из лучших. Сейчас она дралась за Дунайский канал. Прибыв, чтобы познакомиться с работой медсанбата, Горева сразу решила остаться при дивизии до освобождения Вены, намереваясь сейчас же отправиться в один из головных батальонов.

Генерал Короленко угостил Гореву отличнейшим завтраком, а затем отпустил, разглядывая ее сначала сверху лестницы, а потом с балкона своей квартиры, и раза два даже окликнул, точно присматриваясь, как она поворачивается, закидывает вверх голову и улыбается. Он откровенно разводил руками от удовольствия, как болельщик, увидевший новую марку автомашины.

Нисколько не медля, Горева включилась в сумасшедшую, нервную уличную боевую жизнь. С батальоном можно было связаться по телефону, но что делалось в ротах, того не знали и батальоны. Раненые же, несмотря на сильный минный огонь и жестокий артиллерийский обстрел из-за Дуная, поступали в медсанбат и на полковой пункт медицинской помощи небольшими партиями.

Она догадывалась, что это значит. Взяв с собой санинструктора Фросю Шаповаленко, сегодня уже побывавшую во всех подразделениях, Александра Ивановна отправилась в батальон, дравшийся не далее как в полукилометре.

Они шли большими дворами с пробитыми стенами и оградами. Перелезали через ограды, перебегали через парки и опять укрывались в домах. Под укрытием сараев, крытых ворот и в магазинах топились кухни, починялись танки. На одном из дворов, на тюфяках, разостланных прямо по асфальту, лежали тяжело раненные. Ждали транспорта, но пока что подъехать сюда было невозможно. Узенький переулочек забросали крупными вещами, чтобы огородить ход сообщения для санитаров. Люди; шагали из квартиры в квартиру с носилками, руководствуясь указаниями, сделанными углем на стенах, выходили на лестничные площадки, спускались в подвалы, переходили дворы, опять и опять углублялись в чрева домов.

Скоро Горева со своей спутницей очутились в расположении батальона.

– Вы не с фронта, Александра Ивановна? – доверительно спросила» санинструктор Фрося.

– Да, оттуда. Я хирург.

– И прямо тут операции будете делать? – еще полная неверия и все же восторженно заинтересованная, спросила девушка.

– Если придется.

– В штабе у нас сразу узнали, что из самого фронта доктор прибыл… Думаем, к чему бы такое?.. Наступать, наверно, будем, товарищ подполковник?

– Да мы уже, кажется, третий день наступаем.

– Ах, то разве наступление! – воскликнула девушка. – Уж так, знаете, все мы выдохлись, устали; ни заснуть, ни кусочка хлеба в рот взять, ничего же не хочется – двигнуться бы и двигнуться… Стоп! – забыв о званиях, властно остановила она Гореву.

– Что?

– Гляньте на стену!

Грязнобелая глухая стена в глубине одного из проходных дворов была покрыта ослепительно белыми щербинками.

– Я как в штаб шла, так того не было. Снайпер где-то. – И они прилегли у противоположной стены.

Аккуратно подметенный и протертый мокрою шваброй асфальтированный двор с цинковыми баками для мусора, чинно выстроившимися вдоль глухой стены, и отдельно ящик для металлического лома, и рядом с ним горка бумажных восьмикилограммовых пакетов с песком, очевидно для тушения зажигательных бомб, выглядел до того мирно, что просто невыносимо было лежать на краю этого двора, на виду по крайней мере тридцати окон, выходящих во двор.

И Горева, покраснев, поднялась. Но тотчас девушка грубо свалила ее наземь.

– Не задавайтесь, товарищ доктор, милая. С этого двора нас сегодня, может, мертвыми вынесут.

И в эту минуту, совершенно как на сцене, открылась одна из выходных дверей (очевидно, черный ход) и дама лет пятидесяти в халате и в каких-то металлических трубочках на всклокоченной голове, что-то мурлыча под нос, скромно вышла во двор, неся в руках замечательное ведерочко с мусором. Взглянув на лежащих женщин, точно это была тень у стены, она выбросила мусор в бачок № 3, рядом с которым они лежали. Она никого не видит. Ей ни до чего дела нет. Она поет. Горева вскакивает на ноги. Выстрел. Звон чего-то разбитого рядом. Фрося скатывается в сторону, таща за собой Александру Ивановну, и они видят, как женщина в халате растерянно подбирает с асфальта кусочки разбитого ведерка (оно было фаянсовым) и огорченно бросает их в бак № 3, не оглядываясь, не удивляясь и не ропща.

– Видите, какая история, – говорит Фрося. – Промахнулся!

Дама между тем возвращается уже обратно.

– Кто стрелял? – Горева не столько ждет ответа словами, сколько ответа игрой лица.

– Я не знаю, – слышит она, и нечто «воропаевское» вдруг сжимает Горевой виски накатом неукротимого бешенства.

– Стоять, пока с вами разговаривает русский офицер! Отвечать на мои вопросы! Кто стреляет?

Она слышит, как раскрываются за ее спиной окна.

– Мадам, простите, я совершенно цивильная женщина…

Горева отстегивает кобуру.

– Мадам офицер… простите, простите. Господин офицер… стреляют из корпуса, где я никого не знаю.

– Подойдите к тому корпусу и громко скажите, что если раздастся еще хоть один выстрел, то вы – именно вы – будете расстреляны на месте. Ступайте!

Женщина пожала плечами, глядя в землю:

– Я не одета… – но сейчас же торопливо направилась в глубину двора, то и дело запахивая развевающийся халатик.

Рысцой подбежал мужчина с красным крестом на рукаве. Он был в хорошем костюме и очень грязном светлом плаще поверх него.

– Благоволите… Могу ли я предложить услуги?..

– Вы врач? Нет. Студент-медик? Нет. Санитар? Тоже нет. Кто же вы? Ага! Доктор философии. Вы здесь, чтобы носить раненых и провожать их домой после перевязки? Так. А где у вас перевязывают? На втором этаже. Почему не на первом? Не знаете? Показывайте, где это. Фрося! Ты, милая, побудь во дворе и, если увидишь раненых, заворачивай сюда, на второй этаж. Впрочем, лучше даже на первый.

– Вам автомат не нужен, чтобы договориться?

– У меня с собой есть вальтер. Не надо.

– В этой комнате будет перевязочная, – сказала она.

– Это гостиная, мадам. Впрочем, простите, как вы найдете нужным, так и будет сделано.

– В семи остальных комнатах должны быть размещены двадцать пять раненых.

– О мадам, s'est impossible. Не более пяти.

– Ваш так называемый санитарный коллектив насчитывает двенадцать чересчур здоровых мужчин…

– Мадам, они музыканты, от них нельзя много требовать.

– И пятнадцать женщин!

– Жен, жен, мадам, жен и прислуг… Прошу меня извинить.

– Из двадцати семи лишь один врач да вы будете заняты работой, остальные пусть хоть уступят раненым свои кровати. На время. Впрочем, я не буду вмешиваться. Вы, господин Макс Либерсмут, у меня так и записаны. Вот – первый добровольческий перевязочный пункт доктора философии Либерсмут. Желаю успеха. Я проверю вашу работу между пятью и шестью часами вечера по венскому времени.

– Я восхищен вашим мужеством, мадам, я ослеплен… – забормотал философ.

– Это очень некстати, доктор Либерсмут. Сегодня глаза вам будут очень нужны.

Она закуривает. Доктор философии, не стыдясь, ловит ртом выпускаемый ею дым. Лицо его блаженно.

– Вы давно не курили, господин доктор?

– О мадам, pendant quelques mois. О, благодарность и благодарность… Нет, нет, не более трех. Какая прелесть! Конечно, Болгария?.. Нет, что вы? Серьезно? Мгм… Прелестно… Я сохраню мундштук. Первая советская папироса, выкуренная мною… И столько экзотики… Жоржьен!.. Она околдовала меня своим фимиамом… Вполне серьезно… Мадам тоже жоржьен?

– Нет, я не грузинка, я русская. Прощайте. Итак, между пятью и шестью.

– Я весь – ожидание, мадам.

Раненые шли довольно густо. Пробка, устроенная снайпером-одиночкой, долго держала их где-то в пути, они донельзя устали и обессилели; тем необходимее был им сейчас этот неожиданный пункт помощи на полдороге между батальоном и полком, когда снайпер покинул свою позицию и путь был освобожден.

У цинковых баков для мусора, на высокой палке, уже торчал транспарант, гласивший: «Гошпиталь до 25 человек».

Либерсмут стоял на приеме. Доктор Гобошек (венский чех) и доктор Иоганн Баллеш (венский мадьяр) перевязывали. Фрау Зельцер, сербка, жена скрипача из Народной оперы, была переводчицей. Разысканные Фросей, приступили к работе две медицинские сестры из армейской группы усиления.

В дальних комнатах уже раздавались звуки патефона.

– Самое главное, мадам, чтобы нас не бомбили, – вздрагивая всем телом, как собака, которую замучили блохи, сказал Либерсмут, провожая Гореву по двору. Они как раз проходили мимо этих проклятых мусорных ящиков, пристрелянных снайпером еще с утра.

– Это не самое главное, доктор Либерсмут. Самое главное, чтобы вы стали людьми.

– Pardon? Простите…

– Людьми, людьми.

– Ах, да! Будем, мадам, будем. Пусть нас только не бомбят, мы будем кем вам угодно. Это Вена, мадам, что вы хотите! Вена! Нравы более музыкальны, нежели суровы. Климат мягок, но капризен, женственен, не так ли? Он влюбляет в себя, этот прекрасный климат, и без Вены уже тяжело, как без… вы понимаете меня, мадам… как без дорогого существа. Не так ли? И потом – эти beaux arts, эти искусства, а? Без них нельзя. Они – в составе воздуха. Хотим ли, не хотим, но пляшем… О мадам, не смейтесь!.. Мы пляшем веками. Это уже tradition. Простите. Да, да, понимаю…

А в конце дня она сидела за броней самоходки. В соседней дивизии, прорвавшейся почти в самый центр города, в лабиринт узких и, как колодцы, глубоких улиц, был ранен командир головного полка Голышев, и ей позвонили, чтобы она взглянула на него, потому что он отказывался уходить в госпиталь. Она находилась недалеко от него. Но то, что по карте значилось рядом, в жизни было разделено сражением.

Самоходка мчалась сквозь огонь пожаров и ожесточенную стрельбу пулеметов.

Горева, сидя спиной к водителю, видела только отрезки улиц, оставляемые за бегущим орудием. Город не очень нравился ей. Улицы были отлично вымощены, но узки, мрачноваты и пыльны. Зелень почти не замечалась. Здания дымчатого цвета не казались красивыми. «Где же хваленый венский уют?» – все время спрашивала она себя. На тротуарах стояли ряды носилок с мертвыми немцами. Должно быть, их куда-то несли и на полдороге бросили. Регулировщик, стоящий на коленях под прикрытием зенитки, прокричал:

– Не доктора везете?

– Доктора, доктора… Поберегись – раздавим.

Она спрыгнула еще на ходу. Ее подхватили подмышки и кто-то потянул за хлястик шинели.

– Осторожней, пожалуйста. Шестнадцать ступенек вниз. Тут наш ка-пе.

Зажмурившись на мгновение от ослепительного света, она невольно приостановилась на пороге, заметив, что в комнате очень много людей. Кто-то кланялся ей, но она никого не узнала. Смутившись, она вполголоса произнесла, ни на кого не глядя:

– Попрошу лишних выйти.

Никто не двинулся с места. Она догадалась, что ждут ее слова о состоянии майора.

Врач, наложивший повязку, понурившись, сидел у кровати раненого. Ему было не более двадцати пяти лет, и у него был страшно растерянный вид.

– Здравствуйте, майор, – она положила свою руку на желто-бурую потную ладонь Голышева, сразу же угадывая, что раненый потерял много крови, устал и нервничает. – Что произошло?

Молодой врач, пощипывая подбородок, доложил:

– Осколок в легком. Немедленно эвакуировать, по-моему.

Лицо Голышева и главным образом глаза его были между тем ясные, бодрые.

– Эвакуировать? Каков пульс, температура?

Врач подал ей небрежно заполненный листок данных. Читая, она сделала удивленное лицо.

– Только и всего?

Осколок торчал, очевидно, не в легком, а между ребер, но она понимала, что Голышева все равно нельзя эвакуировать в то время, когда его полк дерется за центр города.

Она поглядела в глаза Голышеву. Он заговорщицки подмигнул ей.

– Не будем торопиться, – сказала она, будто ничего не заметила. – Голышев, кажется, не так уж плохо себя чувствует, не стоит его травмировать. Где у вас тут телефон, я позвоню, что на некоторое время останусь у вас.

– Наши условия настолько примитивны… – с подчеркнутой значительностью в голосе сказал врач, – что в интересах товарища майора…

– Проводите-ка меня к телефону, – прервала его Горева, вставая. Дорогу ей преградил какой-то толстый, угрюмый полковник.

– Вы поосторожней, милая барышня. Тут требуется особое внимание, Голышев не со вчерашнего дня на фронте. Я буду звонить профессору Спасскому.

– Мне решительно все равно, с какого дня Голышев и даже вы сами на фронте, хоть с сегодняшнего. А я сама, кроме того, не милая барышня, а подполковник. И, наконец, извольте покинуть эту комнату, потому что вы мне мешаете работать, а профессору Спасскому я позвоню сама.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю