Текст книги "Севастопольская хроника"
Автор книги: Петр Сажин
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Иногда возникает тревожный вопрос: а возможно ли дальнейшее развитие архитектуры как искусства? И нужно ли оно, поскольку появились два таких сильных соперника у эстетики, как функционализм и утилитаризм.
А может быть, архитектура как искусство исчерпала себя? Ведь были же когда-то пирамиды, грандиозные акведуки, мосты, форумы, соборы… Теперь никто не строит их и не плачет по утраченному. Это было и прошло. А сохраняется потому, что питает самое доходное в современной экономике «производство» – туризм.
И все же, несмотря на убийственную логику и чудовищную практику по изгнанию искусства из архитектуры, есть в архитектуре свои «кимберлитовые трубки»!
Когда я пишу об этом, передо мной возникают ленинградские проспекты и площади: я вижу улицу зодчего Росси, Сенатскую площадь, Исаакий, Адмиралтейство, Биржу и Ростральные колонны, я вижу мосты, Неву, Летний сад…
Алмазом Севастополя всегда была площадь у Графской пристани.
Если посмотреть на эту площадь с птичьего полета, то мы увидим, что она занимает мыс, омываемый с одной стороны водами Северной бухты, с другой – Южной.
Красивее нет места в городе! Это, очевидно, понимали те, кто застраивал площадь.
И действительно, раньше все выглядело здесь соразмерно: и бывшая гостиница Кисха, в которой останавливался проездом в Гаспру в 1901 году Лев Толстой, и классический портик Графской пристани, и Дом офицерского собрания, и скромный, но очень теплый памятник адмиралу Нахимову посреди площади.
В двадцатых годах памятник Нахимову был снесен, а на северной оконечности мыса, в том месте, откуда в 1855 году начинался наплавной мост через бухту, была сооружена водная станция «Динамо» в модернистском стиле.
Это был первый удар безвкусицы… Первый и – увы! – не последний.
Между прочим, война пощадила этот плод безвкусицы; в мае 1944 года, когда наши войска быстрым и неистовым штурмом вышибли из Севастополя фашистскую армию Альмендингера, то все, кто шел с войсками, кинулись к Графской пристани.
И что же мы увидели?
Вокруг площади лежали груды камня, фонарные столбы, вывороченные рельсы, спутанные провода (до войны через площадь бегали маленькие, старомодные, но уютные, двухвагонные трамвайные поезда), на площади хрупало битое стекло, валялись обгорелые бочки из-под бензина и много другого хлама, который война заносит в города, как половодье.
Целыми на площади стояли лишь два здания: бывшая гостиница Киста и водная станция. Портик Графской был сильно поврежден артиллерийским огнем и бомбардировками, парадная лестница разбита.
С тех пор прошло четверть века. Что же сталось с площадью?
Только тот, кто видел площадь в день освобождения Севастополя в мае сорок четвертого года, и может понять, сколько сил было положено здесь, чтобы сделать ее такой, какой она предстает перед глазами теперь.
Строители и жители Севастополя проделали работу, которую, пожалуй, и не исчислить цифрами статистиков – здесь потребны числа звездочетов.
Бывшая III Интернационала, ныне Нахимовская площадь – широка, зелена. На том месте, где до войны стоял Дом флота имени Шмидта (бывшее Морское собрание), – сквер, пышный и уютный. В глубине его мощная, в современных, грубоватых формах мемориальная стена. Правая ее сторона занята (поверху) барельефной фигурой матроса с автоматом в руках, а понизу, на гранитных досках, по всей длине стены высечены названия кораблей, воинских частей и городских организаций, участвовавших в обороне Севастополя в 1941–1942 годах, имена Героев Советского Союза, награжденных за Севастополь.
Отлично реставрированы лестница и портик Графской пристани. Это – морская парадная. В Севастополе не найдется человека, у которого не вспыхнул бы огонек в глазах при упоминании о Графской пристани.
Здесь в 1853 году Черноморский флот и горожане встречали адмирала Павла Степановича Нахимова после разгрома турецкого флота у Синопа.
В ноябре 1905 года от Графской отбыл на крейсер «Очаков» лейтенант Петр Шмидт, принявший командование над восставшими кораблями флота. Жизнь этого изумительного человека оказалась на редкость короткой – царизм расправился с ним раньше, чем он успел поднять на флагмане свой флаг революционного командующего.
Посреди площади сооружен новый памятник Нахимову. К немалому удивлению старых моряков и севастопольцев, фигура адмирала поставлена спиной к Графской пристани.
Я не знаю, чем вызван этот поворот памятника на сто восемьдесят градусов, но прежнее его положение на площади не требовало никаких объяснений. Там, за Графской, стояла на бочках эскадра, и, естественно, адмирал должен был стоять лицом к флоту, а не так, как теперь, – спиной!
Надпись на постаменте нового памятника предельно строга:
«Слава русскому флоту» – с одной, и «Адмиралу Павлу Степановичу Нахимову» – с другой стороны гранита.
А вот как читались надписи на постаменте старого памятника: «Смертельно ранен на Корниловском бастионе 28 июня, скончался 30 июня». А на других сторонах: «18 ноября 1853 года русская эскадра под начальством вице-адмирала Нахимова истребила под Синопом Турецкий флот Османа Паши», по низу постамента: «Уведомляю гг. командиров и офицеров, что в случае встречи с неприятелем, превышающим нас в силах, я атакую его, будучи совершенно уверен, что каждый из нас сделает свое дело…» – это отрывок из приказа Нахимова, объявленного перед Синопским боем. И наконец стихи:
Двенадцать раз луна менялась,
Луна всходила в небесах,
А все осада продолжалась,
И поле смерти расширялось
В облитых кровию стенах…
Выше этих слов стоял скромный, неброский с виду, трудолюбивый и бесстрашный моряк, страдавший близорукостью, в адмиральском сюртуке, сидевшем на нем, как говорили матросы тех времен, «без форцу».
«Двенадцать раз луна менялась, луна всходила в небесах, а все осада продолжалась…»
Александр Пушкин писал: «…Разум неистощим в соображении понятий, как язык неистощим в соединении слов».
Пушкинское изречение всегда приходит на память, когда читаешь слова, высеченные ваятелем на граните. Совершенно очевидно, что не всем дано искусство свободно соединять слова, не всем подчиняются они. Что ж, слова не солдаты, они не могут стоять в ранжире и совершенно не терпят над собой насилия. Они могут соединяться во фразе лишь по взаимному согласию. Или, иначе говоря, лишь те слова действенны, которые входят в строку, как патроны в казенник.
К сожалению, то ли по недосмотру, то ли по нетребовательности, немало слов из-за суетного употребления стерлось, потеряло первоначальную свежесть, лишилось глубины и блеска.
Некоторые современные социологи с не ограниченной смыслом храбростью заявляют, что искусством в современном обществе могут заниматься все, было бы побольше свободного времени.
«Афсус! Увы!» – говорят на Востоке. Нельзя отождествлять свободное время с талантом!
В пустынях Арабского Востока бегают быстрые ящерицы, которых местные люди называют «саканкур».
Знахари добывают этих ящериц, высушивают и затем превращают в порошок. Порошок расфасовывается и как лучшее лекарство, возвращающее молодость, продается одряхлевшим правоверным.
Кому же не хочется омолодиться! Особенно сильно это желание у тех правоверных, которые свершают хадж.
Во время хаджа потоки правоверных, испытывая в пути чудовищные неудобства и каторжные трудности, тянутся к матери городов ислама – Мекке и к родине пророка всех времен Мухаммеда – Джидде, через материки и океаны со всех земель, где раздается молитвенный призыв муэдзина.
В пути паломники пьют священную воду «замзам», отдают последние гроши за чашку сладкого морса из хауза Каусара (райского источника), покупают приготовленные из сушеных ящериц саканкур порошки… Хадж свершается уже много веков, тысячи раз солнце всходило на небосклон и тысячи раз закатывалось, выпиты реки замзама и сладкого морса из хауза Каусара, проглочены горы порошков из сушеных ящериц, но до сих пор ни один старик не возвратился домой юношей…
Однако пора, кажется, вернуться на площадь Нахимова.
Мне всегда казалось, что лучшим украшением приморского города является само море. Но когда я смотрю на Нахимовскую площадь, то кажется, что городской архитектор не мог спать спокойно, пока не отгородил площадь от моря всевозможными сооружениями.
Да это само бросается в глаза, как только попадаешь на площадь с улицы Ленина: справа видишь небольшой скверик – он возник после войны на месте разрушенных домов. Молодой, зеленый, он отгорожен от бухты прочной и глухой стеной. За нею – морской пассажирский вокзал. У его причалов швартуются многоэтажные лайнеры. Ослепительно белые красавцы. Но из-за стены их, к сожалению, почти не видно. Торчат лишь мачты да верхушки труб.
Для чего же здесь стена воздвигнута?
В архитектуре, если ее рассматривать как искусство градостроительства, а не строительства объектов, должна действовать, как говорят зодчие, «сила дальнего действия».
Что же для этого нужно?
Прежде всего – пространство и такая точка в ней, чтобы не угнетались соразмерность и легкость взлета сооружений.
Что может быть красивее в приморском городе незастроенного вида на море! Или стоящего почти в центре города корабля – белого, большого, оснащенного богатым рангоутом!
У художников есть термин – «дробность». Деятели искусств прибегают к этому слову, когда хотят сказать, что на картине много лишнего и это лишнее «дробит», мешает соразмерности частей, нарушает гармонию целого.
К сожалению, дробности удалось прокрасться на площадь Нахимова, и она подобно ржавчине разъедает исторически сложившуюся архитектурную композицию.
Между прочим, не столь уж сложно освободиться от лишнего, ошибочного либо неудачного: живописец смело, во имя большей выразительности идеи своего произведения, берет в руки мастихин и с поощряемой разумностью энергией счищает все ненужное…
В нашей стране не много городов имеют красивые ландшафты; почти все степные города плоски: куда ни пойди – дома, трубы да еще заборы. Севастополь, как и Рим, стоит на холмах. И хотя холмов здесь меньше, чем в тысячелетнем городе, но зато какое тут море!
На Рим смотрят с холма Пинчо, в Севастополе несколько «точек», откуда можно с восторгом смотреть на город, всхолмленные дали и на море.
Я люблю высокий земляной вал 4-го бастиона, в том месте, где стоял Язоновский редут – месторасположение батареи, которой командовал в 1854 году Лев Толстой.
Здесь можно часами сидеть на сухой траве, дышать настоем чабреца и чуть горьковатой серебристой полыни и смотреть на юг, где над темноватыми, индиговыми гребнями крымских гор в высоком небе клубятся облака. Облака похожи на набирающие ветер паруса, а горы – на вздувшееся, посиневшее море.
Чуть западнее гор – Мраморная бухта, мыс Феолент и Георгиевский монастырь с его крохотной, прозрачной, как хрусталь, бухточкой, о которой Антон Павлович Чехов говорил как о лучшем месте для больных астмой…
Левее этой крохотной бухточки, за Мраморной балкой, – самое чудесное создание природы на Гераклейском полуострове – Балаклавская бухта.
На север от нее тянется знаменитая Золотая балка, огороженная с одной стороны отрогами крымских гор, с другой – Сапун-горой, Суздальской горкой…
Горки, курганы древние, могильники, холмы сторожевые…
Над балкой течет золотой, прозрачный и вместе такой плотный воздух, что птицы висят в нем, и кажется, что жаворонки не поют, а тоненькими-тоненькими, невидимыми обыкновенным глазом сверлами сверлят золотой воздух, и он звенит-звенит… На многие километры тянутся по плоскому ложу балки виноградники. Тепло здесь лозе и земля жирна. А уж солнца льется столько, что гроздь из Золотой балки, достигнув спелости, светится.
Особенно хорошо здесь в начале лета!
В начале лета небо над Севастополем полно лазури.
В начале лета в степях Крыма жухнет трава.
В начале лета на сочных зеленых лозах виноградников набухают бубочки гроздей.
В начале лета в море озоруют ветры хвастливые. Но дуют они всего лишь в четверть силы, да и то днем, когда прогреется воздух, а на ночь укладываются.
В бархатной темноте южной ночи летают лишь ароматы, носимые нежным и робким зефиром, да постукивают «кастаньетами» цикады. Тиха и вода ночью – она лежит длинная, гладкая, задумчивая.
Начало лета – жаре не пора. Погода кроткая: шкодливые, разбойничьи ветры и одуряющая жара – за морями, за горами, в Африке далекой.
По утрам из-за холмов шаловливыми щенятами выползают солнечные лучи. Они ползут медленно, шаркают по земле глазищами и мягкой ворчней будят город, а когда из-за горизонта появляется солнце – тает дымка над бухтами, на кораблях бьют склянки, горнисты играют повестку, шумно сбегаются в строй матросы, звучат команды: «На флаг и гю-уйс!..»
Просыпается Севастополь рано. На линию выходят троллейбусы и автобусы. Милый, крохотный, веселый довоенный трамвай, честно послуживший городу и во время обороны, больше не существует.
С восходом солнца начинают носиться и продовольственные фургоны, начиная от зеленных, молочных и кончая гастрономическими и кондитерскими. Красивы машины Рыбторга; их корпуса расписаны могучими осетрами, семужными ломтиками и салатами из крабов так здорово, что вызывают аппетитные воспоминания об этих в недалеком прошлом многотиражных деликатесах.
До войны в Севастополе было сто с небольшим тысяч жителей, теперь – четверть миллиона. Значит, в два с половиной раза больше съедается хлеба, мяса, молока, масла, овощей и, естественно, рыбы… Можно было бы рассказать, сколько здесь людей работает на Морзаводе, на каменных карьерах, на стройках, на электростанциях, на винных заводах и виноградных плантациях, сколько служит, обслуживает, руководит, проверяет, контролирует, учит и учится. А зачем? Я пишу не отчет, а повесть о том, что видел, пережил и узнал.
Конечно, отчет легче писать: столько-то в городе рабочих, столько-то служащих, врачей, моряков, рыбаков, виноградарей и пенсионеров… Столько-то школ, библиотек, больниц, аптек…
Все это есть в каждом большом городе. И более того, количество полезных учреждений растет – такова программа нашей жизни. А в жизни главное не профессии, не учреждения, не классификации, а люди.
Двадцать пять лет тому назад – 9 мая 1944 года, – в первый день освобождения Севастополя, мы застали в городе всего лишь тысячу жителей, а сам город, прокопченный пороховым дымом и пожарищами, опутанный порванными электрическими проводами, запруженный искореженным железом, усыпанный битым стеклом, лежал в развалинах.
Потом, как я уже писал об этом, в Севастополь со всех концов нашей земли пришли люди, построили город таким, каким мы видим его сейчас, – преувеличенно пышным и значительным, осели тут и сделали то, что было во все времена истории после кровопролитных войн, – расплодились.
Из четверти миллиона нынешних севастопольцев я знаю лишь немногих. Из тех, кого знал четверть века тому назад, многих нет: одни уехали, другие – увы! – покинули этот прекрасный мир.
Стендаль сравнивал роман с зеркалом, проносимым по большой дороге. Эта мысль сохраняет ценность и в наше время, хотя высказана давно, еще в период романтизма. Я думаю, что без стендалевского зеркала не обойтись в любом жанре.
До сих пор я писал преимущественно о городе, о памятниках, о самой молчаливой музе – архитектуре и очень мало о людях. О! Если б я застал здесь старых друзей, разве стал бы откладывать рассказ о защитниках Константиновского равелина, о судьбе капитана 3 ранга Евсевьева и о героях, с честью прошедших по большой дороге войны, начиная с Дуная, обороны Одессы, о героях павших и выдюживших!.. Ну что ж, не буду торопиться – резкие переходы, торопливость мешают читателю понять и полюбить дело, которым живет, которым дышит автор. Тем более что сам автор хочет, чтобы читатель если и не полюбил бы, то хотя бы оказал сердечное внимание тому, что автору дороже всего на свете. А дороже всего на свете плод любви – человек! Да и может ли быть иначе? Нет любви – нет жизни! Не нужно, конечно, думать, что автор все сводит лишь к любви, нет! Это было б так же неверно, как отдавать предпочтение лишь труду. «Человек рожден для счастья, как птица для полета» – эти слова принадлежат одному из самых интеллигентных и гражданственных и, я бы добавил еще, высоконравственных писателей – Владимиру Галактионовичу Короленко. Но счастье не может состоять лишь из любви или лишь из труда; понятие счастья куда сложнее, чем только любовь и чем обычная повинность труда. Нельзя человека зажимать в тиски правил и догм, человек не может быть плоским – он живой, круглый, он может быть добрым и злым, умным и глупым, но не терпит ограниченности и мыслительного стандарта. Я думаю, читателю понятна сложность положения автора. Чтобы возбудить любовь к своему герою, автор должен скрытно, как птицелов, двигаться за своими героями и событиями.
Это чертовски сложно, и, по-видимому, именно в этом и сокрыта тайна настоящего искусства.
Тайна настоящего искусства
Я люблю ранним утром, стоя у колонн храма Тезея, смотреть, как по каменной лестнице сбегают с Нагорной части на улицу Ленина севастопольцы. Они спешат к катерам. Одним нужно на Северную, другим в Инкерман либо в Килен-бухту, третьим на Павловский мысок.
С каждой минутой город наливается деловым шумом. Зычно и с настырной ясностью бьют куранты, более точный счет времени ведут склянки на кораблях. С веселым щебетаньем торопятся в аудитории студенты, ритмичен топот ног матросов, старшин и офицеров, спешащих на свои посты; к раннему базару точным курсом следуют домохозяйки, где оборотистые сыны Кавказа обращают в золото нехитрые дары природы.
Севастопольский день ярок: сверкают молнии электросварок на слипах и у стенок Морзавода, где ремонтируются суда всех классов и профессий – китобойцы, рыболовные рефрижераторы, сейнеры.
Даже через бухту слышен «разговор» металла у Морзавода. Разговор на всех регистрах: металл режут, пилят, шкаробят, склепывают и варят.
У Морского вокзала многопалубный белый гигант дает резкий отходный сигнал. Надраенный, сияющий, как генерал в парадном летнем мундире, он вздрагивает и осанисто отваливает.
У Графской пристани ворчня катерных моторов и звонкие голоса пассажиров.
Райская тишина в тенистых аллеях Приморского бульвара; на скамейках школьницы с книжками, матрос, добровольно и молчаливо тонущий в глазах возлюбленной, отставные военные моряки в который раз вспоминают «о битвах, где вместе рубились они!».
Гудит город. И гул его не смолкает до вечерней зари. А когда укладываются ветры и огромное пушистое солнце зависает над морским горизонтом, все живое высыпает на улицы и бульвары. На Приморском бульваре, на набережной у Дворца пионеров, у биологической станции и на пятачке напротив памятника затопленным кораблям – ни одной свободной скамейки.
В Севастополе нет другого места, откуда можно было бы безотчетно, весь отдавшись думам, с легкой и светлой душой смотреть на море.
Смотреть и думать.
О чем?
Конечно, не о вспыхивающих рейдовых огнях, и не о черных кораблях, спешащих в порт, и не о тайне сигнальных огней, с перемигом бегущих в море со стальных мачт Константиновского равелина…
Есть неизъяснимая прелесть еще и в том, чтобы глядеть, как густеет по вечерам вода, и слушать преданный и робкий шепот моря…
В мировой литературе великолепно описаны парижские бульвары. Повезло и Одессе. Не стой на месте нынешнего бульвара в 1854 году трехъярусная Николаевская батарея, прикрывавшая вход в Северную и Южную бухты, наверняка бы это место было достойным образом выписано пером Льва Толстого.
Бульвар здесь возник лишь во второй половине прошлого века, после поразившей тогда весь мир упорной, полной презрения к смерти обороны Севастополя от англо-французских войск, во время которой была разрушена Николаевская батарея.
Вот на развалинах этой батареи русские мужички в матросском и солдатском звании и соорудили Приморский «булевар».
Севастопольцы называют его с нежной фамильярностью – Примбуль.
В Севастополе, пожалуй, нет лучшего места (по крайней мере, я не знаю): в зной здесь можно спастись от изнуряющей духоты, а в дождь пересидеть в беседке под густыми шатрами.
А как хорошо тут просто посидеть, помечтать, забыться или встретиться с другом и любимой! Сколько пылких сердец покорилось под сенью каштанов Примбуля внезапной страсти любви! А что тут деется, когда уходят в плавание и возвращаются из дальних морей корабли!
Примбуль красив – садовники холят его с мичуринской страстью.
Все здесь празднично, соразмерно: и похожие на пылающие костры канны и левкои, и пропасть других цветов, озорно играющих яркими красками и щедро источающих тонкие ароматы. В альпинариях сверкают булатами агавы. На высоченных каштанах горят свечи…
Хороши на бульваре дорожки, уютные беседки, но ни один из самых даже прекрасных уголков бульвара не выдерживает спора с морем.
Море! До самой черноты ночи можно сидеть и смотреть, как, наигравшись в густом темно-малиновом закате, вода начинает темнеть. Так темнеет остывающая в изложнице плавка.
Вечер на бульваре – время сказок и чудес. Каждый свой шаг время творит чудо: небо и вода становятся волшебным мольбертом, на котором картины меняются одна за другой не с грубой быстротой фокусника, а с мягкой и нежной преемственностью, краски незримо соединяются, медленно темнеют и переходят в какое-то таинственно-новое состояние, из которого затем родится гамма волнующих своим ярким темпераментом красок.
Каждый, кто приходит сюда, непременно покоряется морю; посмотришь на людей, сидящих на скамейках, на зажженное заходящим солнцем море, на старинные форты, на терпеливых рыбарей – все будто заняты своим делом, своими думами, но стоит присмотреться к их глазам, и все станет ясно: глаза почти каждого устремлены вдаль, туда, за внешний рейд, где сходятся море и небо. А там на далеком горизонте черной точечкой медленно «чапает» судно.
Корабль в море, да еще у морской крепости, – не диво и тем более не редкость. И все же появление его на горизонте вызывает любопытство.
Ни один человек не покинет скамейку, пока корабль не выкажется весь – от тонких спиц мачт до мощного корпуса.
Я немало повидал на своем веку кораблей, плавал к берегам дальних стран, а как увижу черную точечку на горизонте, тоже не ухожу, пока судно не вылупится совсем из-за горизонта, пока не пойму, какого класса и назначения оно, пока не прочту названия, пока не определю, какой ход у него, и не увижу, как выглядят мостик, форштевень и дымовая труба. А дымовая труба на судне – не последнее дело! Каждый «отравленный» морем знает, что дымовая труба у судна почти то же, что и шея у коня; «моряки летучей рыбы», то есть странники всех широт, любят чуть скошенную назад – такая труба придает кораблю стремительность; судно с такой трубой даже на якоре и то кажется идущим вперед. На судно с прямой да еще длинной трубой моряк и смотреть не хочет…
Но, пожалуй, сейчас не время рассуждать о статях корабельной красоты; поглядите, как медленно движется судно, словно бы ползет. Но это только кажется, отгадка проста: судно строго легло на счисленный курс, идет фарватером, указанным в лоции, идет носом, и потому простому глазу и недоступно его движение. Однако оно и не идет полным ходом – нельзя, ворота нужно пройти малым ходом, а уж когда корабль окажется на акватории порта, тут лихой капитан не упустит случая прибавить обороты и, маневрируя машинами, «с ветерком» встать у пристани.
Подход к причалу и швартовка – те моменты в плавании, когда моряки стараются показать, что им «не зря деньги платят!».
Пустуют ли когда-нибудь скамейки Приморского бульвара? Разве что зимой, а весной, летом и даже осенью, когда с моря дуют холодные штормовые ветры и осатанелая вода вскидывается на добрый десяток метров ввысь, когда озверелая волна «выгрызает» из бетонной стенки набережной огромные, весом в несколько пудов, глыбы и выкидывает их на берег легко, как теннисный мяч, на скамьях, приподняв воротники пальто, сидят люди, и смотрят на море, и думают свои думы.
Здесь можно встретить ветеранов флота, приезжающих на отдых на Южный берег и непременно заглядывающих в Севастополь, где у иных начиналась служба, а у других и прошла молодость.
Сидят мамаши с детьми, ждущие возвращения мужей из «дальней», одинокие женщины, приезжающие ежегодно прибрать могилу мужа, павшего в дни обороны Севастополя и упокоенного на Братском кладбище или под горой Гасфорта.
Приезжают и те, чей муж или сын пропал без вести, – а вдруг и найдется хоть какой-нибудь след? А вдруг… чего только не бывает на свете! Случаи амнезии[2]2
Амнезия – потеря памяти на почве серьезной контузии или тяжелого ранения.
[Закрыть] редки, но нет-нет да и промелькнет на страницах газет сообщение о том, что отыскался след пропавшего без вести, а иногда и объявляется в живых считавшийся погибшим…
Обычно поздней осенью появляется в Севастополе эта старая, предельно худая, согбенная женщина. Она шаркает ногами, чуть склонившись вперед. Одета она в заношенный плащишко того неопределенного цвета, который приобретает выпотевшая в долгих походах солдатская гимнастерка. Обшлага рукавов и карманы сильно обиты и зачинены нехитрой, сделанной без терпения штопкой…
На ногах, под стать плащишку, – брезентовые, с кожаными накладками, сильно ношенные туфли на низком каблучке. Чулки нитяные, морщинистые. В руках старенькая, обтертая сумочка. Из-под ниспадающей на затылок дешевенькой косынки вылезают причесанные в струну, часто пробитые тусклой сединой сухие волосы. Лицо исполосовано морщинами, при беглом взгляде кажется, что на нем не осталось ни одного местечка даже для самой скупой улыбки.
Более всего меня поражал не вид ее – бедность одежды дело извинительное, а взгляд глаз, как бы выцветших и потускневших от времени.
Когда я разговаривал с ней, она будто бы смотрела на меня. Смотрела, но не видела – взор ее был где-то вдали от меня и от времени.
Должен сказать, что я тогда, в первый час знакомства с нею, не много знал: она из Москвы, фамилия – Ингель. А когда я спросил, как ее зовут, она сказала: «А не все ли равно?!» Я не стал настаивать.
После небольшого тяжкого молчания она со вздохом, который был полон давним отчаянием, проговорила: «Если б это вернуло мне сына!»
Она сказала мне это в 68-м году, а сын ее погиб в 42-м, как же должно быть живуче и чувствительно материнское горе! И как же сильна любовь!
Портрет ее сына я увидел в одной из витрин Музея Черноморского флота.
Полногубый, чуть хитроватый с виду и, как видно, веселый парень лет что-нибудь двадцати трех – двадцати пяти. Под фотографией подпись: «Начальник штаба батальона 79-й бригады морской пехоты старший лейтенант Ингель Д. Л.»
Тут же его письмо.
«Севастополь. 11.5.42 года.
Здравствуйте, дорогие!
Как вы поживаете? Что у вас слышно нового? У меня все в порядке. Жив-здоров, и самочувствие хорошее.
Что касается Севастополя, то здесь все в порядке. Снайперы наши немцам здорово жизни дают и каждый день уничтожают…»
Далее письмо размыто, и разобрать, что еще сообщал своим родным старший лейтенант Мигель за три недели до оставления нашими войсками Севастополя, невозможно. Вот и все, что я узнал о старшем лейтенанте Мигеле Д. Л., начальнике штаба батальона 79-й бригады морской пехоты, сыне старой женщины.
Письмо – это все, что осталось от него. Каждый раз, приезжая подлечиться на Южный берег Крыма, мать, оформившись в санатории, бежит на автобусную станцию – ив Севастополь. Здесь она покупает скромный букет цветов – ив Музей Черноморского флота.
У служащих музея всякий раз слезы на глазах навертываются, как только приезжает мать лейтенанта Мигеля. Да и можно ли спокойно смотреть, как часами в молитвенной позе стоит старая мать перед портретом сына, не обращая внимания на толпы шаркающих по паркету экскурсантов.
Люди идут с вытянутыми лицами, они глазеют на витрины, на развешанное на стенах и на лежащее за стеклом витрин оружие, на портреты тех, кто остался вечно молодым, на сверкающие золотом ордена, на медали и личные вещи героев – бинокли, планшеты с картами, фуражки, мундиры, кортики… А она стоит перед портретом сына и, уйдя мыслями в тот, теперь уже далекий сорок второй год, поправляет без нужды цветы.
Уходит мать из музея не вдруг: отойдет от витрины, оглянется, сморгнет слезу и спустится с лестницы. Выйдет на улицу, закурит, постоит, зачем-то повернется, посмотрит на дверь музея и, пошатываясь от усталости и голода – за день, что проводит она в музее, у нее во рту и маковой росинки не побывает, – поплетется на Приморский бульвар, сядет на скамейку и смотрит на море, щипками доставая из кармана кусочки булки, и, тщательно жуя, смотрит на все безразличным взглядом человека, ограничившего мир лишь своей бедой, своим неизбывным горем.
Заходит мать лейтенанта Мигеля во всякий свой приезд в горком партии, к бывшему секретарю горкома Антонине Алексеевне Сариной. Сарина провела все двести пятьдесят беспокойных и опасных для жизни дней во время обороны в Севастополе.
Вернулась в черноморскую крепость с войсками девятого мая 1944 года, долгое время после войны работала на своем старом беспокойном посту. Затем вышла на пенсию, но не покинула горкома партии – в одной из комнат целыми днями пропадает, и все во имя того, чтобы «никто не был позабыт и ничто не было б позабыто!».
В этой комнате четыре стола, телефон, шкаф книжный и десяток стульев.
Целый день здесь полным-полно людей. Кто же это? Посидите, послушайте, о чем толкуют эти седые мужчины и женщины, и вам через несколько минут станет ясно, что сюда забегают ветераны, бывшие партизаны и подпольщики. Одни приносят дневники военного времени, другие – документы, фотографии. Либо сообщают о заболевших, о плохих жилищных условиях. Приходят люди и за справками о своей подпольной или партизанской деятельности.
Это святое добровольное братство чуть ли не каждый день приоткрывает полог истории: историческая комиссия горкома партии производит раскопки на местах, где гитлеровцы расстреливали советских людей, посещает больных ветеранов, собирает документы, ведет переписку с бывшими защитниками и освободителями Севастополя – много их разбросано по всей стране!
Каждый раз заходит сюда, к Сариной, и мать лейтенанта Ингеля.
В сорок втором году она получила «похоронку», извещение о гибели сына. Но вот где он похоронен – никому не известно.
Историческая комиссия тщательно ведет наблюдения за всеми раскопками и расчистками почвы на местах нового жилищного строительства в районах Стрелецкой и Камышевой бухт – бульдозеристы часто наталкиваются на места погребений. До сих пор не найдено место, где захоронен лейтенант Мигель. Говорят, что о месте его захоронения знал командир бригады полковник Потапов. Но полковника нет в живых.