Текст книги "Севастопольская хроника"
Автор книги: Петр Сажин
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Двадцать пять лет тому назад все, кроме радости и горя, было по карточкам и талонам: хлеб и соль, мануфактура и обувь.
Двадцать пять лет тому назад на землях России, Украины и Белоруссии лежали в развалинах семьдесят тысяч сел и деревень и свыше тысячи семисот городов.
В сорок пятом тысячи людей жались к большим городам – они искали тепло, хлеб и работу Много их приехало и в Ленинград. Людские руки требовались для восстановления прекрасной ленинградской промышленности. Они нужны были и морю, и университету, и многочисленным научным институтам, лабораториям, школам, вузам, музеям, торговле и коммунальному хозяйству. Они нужны были в первую очередь на стройки… Вот в это время в Ленинград и прибыл Голимбиевский с Мирцей Каландадзе.
Пока выполнялись разные формальности, а их, к сожалению, создано невероятно живучей и въедливой бюрократической сферой больше, чем нужно для человека, Голимбиевский, который, естественно, по своему увечью не мог бегать туда-сюда за разными справками и резолюциями, пошел учиться в музыкальный техникум по классу аккордеона, но не для заработка он изучал аккордеон, а для души. Да, для души, а для тела брал в артели инвалидов заказы и по ночам сидел с тисочками и делал замки, штампы, делал превосходно – хоть на выставку.
Все шло как будто хорошо, однако он не забыл слов адмирала Исакова: «Не спекулируй ранами. Будь матросом!»
Делать замки и штампы для артели инвалидов – это не спекуляция, но все же это не то, что быть матросом.
На завод, в рабочий коллектив надо. Он и до войны работал на заводе, да и во время войны – в коллективе, где большинство было рабочих парней. Особенно остро он почувствовал необходимость скорейшего поступления на завод после одного случая.
Однажды, передвигаясь на своей тележке, смонтированной на роликовых подшипниках, отталкиваясь специальными скобами, он задумался и не заметил мужчину, шедшего ему навстречу. Поравнявшись с Голимбиевским, мужчина нагнулся и сунул ему в нагрудный карман рублевку.
Для Голимбиевского это было настолько неожиданно, что он опешил и сразу не нашелся. Мужчина уже успел отойти шагов на десять, когда Голимбиевский почувствовал, как у него горят щеки, словно ему дали пощечину, и он закричал, чтобы мужчина остановился. Но тот лишь махнул рукой, не оборачиваясь.
Возможно, что к этому случаю нужно было отнестись с юмором или, как к недоразумению, с терпимостью, но Голимбиевский вернулся домой сам не свой.
Он ничего не сказал Мирце, но на следующий день отправился в райком партии и попросил помочь ему устроиться на завод. Из райкома позвонили на завод «Эталон». С завода ответили: пусть приходит.
На заводе на Голимбиевского посмотрели «сверху вниз». Увидели, что у него нет ног, а не заметили, что у этого искалеченного войной человека – руки золотые, голова ясная, сердце доброе и чистые, светящиеся умом глаза.
Ему отказали, причем сделано это было бездушно и грубо: «У нас уже есть один инвалид, напьется – всех костылем без разбора лупит… А ты и вовсе без костылей… Небось еще позвончее номера будешь откалывать!»
Чем на это ответишь? Молча, закусив губу, ушел матрос, но ему еще пуще прежнего захотелось на завод. Должен он, черт возьми, доказать, что его не за того приняли! Да и потом, как же жить без завода?
В самом деле, как же без завода жить человеку, выросшему среди станков и машин?! В нашей литературе довольно основательно описана тоска крестьянина по земле. Я имею в виду крестьянина, надолго оторванного от своего труда, но пока мало сказано о той нестерпимой тоске по своему труду, которая охватывает рабочего человека.
Голимбиевский совсем немного пробыл на заводе да и очень мало, в сущности, видел, но заводскую атмосферу, заводской воздух почуял мгновенно. Все это живо напомнило ему довоенные годы, работу на заводе «Салолин», куда он пришел после того, как отец бросил семью…
Он должен, непременно должен добиться, чтобы его приняли на завод! С этой мыслью он взбирался по лестнице в райком.
Кто верить сам в себя умеет,
Тот и других доверьем овладеет.
Гете
Первые дни были очень трудными. Его взяли на завод механиком, и все, от квалифицированнейших рабочих до тех, кого на заводах называют «поднять да бросить», следили за тем, как это он без ног будет выполнять свои обязанности. Некоторые даже подумали, что это просто «довесок» к их труду – они будут работать, а в ведомости расписываться будет эта «полундра».
Стоит ли говорить о том, как тяжело работать, когда каждое твое движение контролируется десятками глаз?
К счастью, на заводе нашлись люди, которые сразу же увидели, что к ним пришел настоящий мастер. И то сказать, перед войной Голимбиевский – слесарь-инструментальщик Ленинградского карбюраторного завода, а на флоте службу начал мотористом на эскадренном миноносце «Сообразительный». На войне он потерял ноги, но высокое мастерство ленинградского рабочего осталось с ним.
Современные станки не рассчитаны на то, что на них могут работать инвалиды без обеих ног. Голимбиевскому пришлось поломать голову над соответствующим приспособлением к токарному и другим станкам. Дьявольская талантливость и фантастическая работоспособность и прилежание победили. Он, как и большинство рабочих, выполнял план. Однако на заводе было немало мастеров, выполнявших по две и даже по три нормы.
Когда он сказал, что тоже хотел бы делать больше, его стали отговаривать: мол, куда ты тянешься за здоровыми людьми… В твоем-то положении другие на печи сидят, ну там еще конвертики делают… Брось!
Голимбиевский выслушивал, затем с мягкой улыбкой говорил проникновенным голосом:
– Отчего же мне не тянуться? Я ведь только с виду инвалид, а в душе – не-ет!
Голимбиевский придумал несколько приспособлений, и через год на заводе не было станка, на котором он не работал бы. Он стал выполнять по три, по четыре нормы.
Адмирал Исаков мог гордиться старшиной. Голимбиевский не спекулировал своими ранами, а стал настоящим Матросом.
Хорошо шли дела у него: на заводе уважали, ставили в пример другим. Завод не инвалидная артель – здесь жизнь била ключом, много нового в технике, большая и интересная общественная жизнь и заработок хороший. Если б не коммунальная квартира, то чего еще желать? Живи не тужи. А когда из Москвы прибыла подаренная машина, жизнь стала шире, богаче. Маленький трофейный «опелек» был приспособлен для ручного управления, и на работу старшина стал ездить как барин. Да что там на работу!
Теперь мир стал шире. Когда-то Бисмарк сказал: «В тесной обуви от широты мира пользы нет». Машина открывала для Голимбиевского мир, суженный увечьем в сорок третьем году при штурме Новороссийска.
Родилась дочка, назвали Тамарой. Радости не было конца. Он работал с упоением, все готов был сделать, лишь бы жене и дочке было хорошо. Так оно и случилось: дочка выросла, окончила медицинский институт и уже работает врачом-терапевтом.
Придуманные им приспособления к станкам и высокие скорости обработки деталей заметно сокращали время, и он увлекся электротехникой. Любознательность увлекла дальше – его заинтересовала радиотехника. Попробовал проникнуть в ее тайны – и не сумел. Тыкался, как слепой, в схемы и не мог прочесть их, понять закономерность связей. Как же быть? Уж очень заманчиво и волшебно устройство радиоаппарата. Надо учиться. С тремя классами начальной школы, как на донкихотовском Росинанте, в наше время далеко не уедешь. Но что ж делать? В далекой юности ему пришлось уйти из школы и пойти на завод. В то время не удалось совмещать работу на заводе с учебой, а теперь можно – вечерняя школа для взрослых рядом.
Единственное неудобство – без лифта на третий этаж добираться, туда и оттуда на руках ступеньки считал, и все это после целого дня работы. А какой выход? Просить о каких-то льготах? Но ведь он дал слово адмиралу не спекулировать ранами.
Голимбиевский поступает в шестой класс и в первом же диктанте делает тридцать ошибок. В следующем диктанте было уже меньше. Но война с ними шла долго. Тут все способы тактики применял старшина: и оборону, и ближний бой, и атаки.
Учился Голимбиевский с упорством и прилежанием Ломоносова. Когда были успехи, то и лестница, ступеньки которой он пересчитывал дважды в день, казалась легкой, но если учеба не шла, то эту проклятую лестницу приходилось штурмовать, как горную вершину первой категории трудности.
Через все прошел матрос, через муки усвоения наук, через борьбу с лестничным пространством, преодолевая этаж за этажом, он поражал своим неистовым упорством и товарищей по работе, и педагогов.
Шестой класс Голимбиевский окончил с похвальной грамотой. Седьмой тоже. После седьмого класса поступил в радиотехникум и его окончил с отличием.
Все это феноменально. Анатолий Леопольдович (после всего, что я узнал о нем, я уже не могу называть его Анатолием или только по фамилии!) рассказывает мне об этом до невозможности стеснительно и осторожно, словно идет по канату над пропастью. Я понимаю: это не в натуре такого человека, как он, рассказывать о себе с подробностями, да еще в выгодной степени.
Он никогда не выпячивал себя, и в боях под Одессой, и под Севастополем, и на Малой земле, и при штурме Новороссийска, – просто он не мог действовать иначе, как идти вперед. Вперед! Всегда вперед!
Вперед он шел и после того, как вырвался из сетей «старухи с косой». Израненный, измученный операциями, процедурами и лежанием по госпиталям, оставшись без обеих ног, он безо всякого стремления отличиться и прославиться, просто по внутреннему велению, или, как говорят, по зову своей натуры, пошел на новые подвиги. Пошел и победил!
…Я смотрю на руки Анатолия Леопольдовича – большие и очень живые, они не находят себе покоя, пока он говорит: они словно бы размышляют, что бы им еще сделать, пока хозяин разговаривает.
Удивительные у него руки: с их помощью он передвигается, открывает двери, включает электричество или станок, ведет машину, собирает телевизор, создает карманный радиоприемник, держит внука и отлично плавает. А главное, руки делают его свободным от жалости, от сострадания; он с помощью этих рук (не забудем, что они обе прострелены в том бою, который он вел на территории завода «Красный двигатель» в Новороссийске) борется за счастье и делает счастливыми других. Это не риторика!
Когда я спросил, как относятся к нему на работе, он поднял плечи. Я сказал, что имею в виду не начальство, а тех, кто рядом с ним работает. Он извинился, сполз со стула, приблизился к шкафу, достал папку, раскрыл и вынул оттуда газетную вырезку и сказал:
– Посмотрите вот… Конечно, – добавил он, – они уж очень тут… Но вообще-то с теми, кто любит работать, я всегда в дружбе.
…Это был очерк М. Васина, напечатанный в одном из апрельских номеров газеты «Ленинградская правда» за 1965 год. Очерк называется: «Орел продолжает полет». Я прочитал его с интересом, особенно ту часть, где автор очерка приводит мнение об Анатолии Леопольдовиче слесаря и начальника участка завода «Эталон».
Вот что сказал о Голимбиевском слесарь П. Ф. Катков:
«Удивительный это человек. Добрый, отзывчивый, веселый. Сильный. И не только физически. Духом, волей сильный. Никогда не видел его унылым, злым. Или хотя бы больным. И других бодростью заражает».
А эти слова принадлежат начальнику участка завода «Эталон» И. И. Косареву:
«…Преклоняюсь перед ним. Коммунист. Даже надо сказать – Коммунист с большой буквы!»
Уже несколько лет матрос работает инженером лаборатории радиотехнических измерений Всесоюзного научно-исследовательского института метрологии. Очеркист Васин приводит слова директора этого института, профессора В. О. Арутюнова:
«…Когда у меня бывают неудачи или большие трудности и начинают одолевать мрачные мысли, я нередко вспоминаю его. Тогда мне делается стыдно за свое малодушие».
Я кончаю.
Эту маленькую повесть о необыкновенной судьбе человеческой хочется закончить словами Вильяма Блейка:
«Когда ты видишь орла, ты видишь частицу гения. Подыми голову!»
Рассказывая о Голимбиевском, я забежал вперед, и далеко забежал: из мягкого благодатного июня 1968 года, который я проводил под голубым крымским небом в Севастополе, я «махнул» в серый морозный февральский денек, на север, в Ленинград, в… 1970 год!
Я сделал это для того, чтобы полнее рассказать о двух героях моей книги: контр-адмирале Сергее Воркове и старшине 1-й статьи Анатолии Голимбиевском.
Прием этот, в отличие от рек, текущих лишь в одном направлении, обладает свойством возвращения вспять. Я вернулся. Я снова в Севастополе. Стоит чудная погода, царствует июнь 1968 года. На Корниловской набережной и у Приморского бульвара нет свободного местечка – всюду купающиеся и загорающие. Ветераны, гвардейцы эскадренного миноносца «Сообразительный» разъехались по домам.
В гостиницу «Украина», где я живу, входят новые люди, они вносят чемоданы. У администратора, принимающего гостей, громкий говор и артистический смех – приехали две группы кинематографистов. Они экстравагантно одеты. У будущих героев фильмов ослепительно блестят зубы и сверкают на загорелых лицах озорные глаза. У некоторых вьются молоденькие шкиперские бородки.
Но вот кинематографисты уносят чемоданы в номера, и регистратору подают свои паспорта солидные дядьки со множеством орденских планок на груди. Это ветераны, морские пехотинцы, участники двухсотпятидесятидневной обороны Севастополя. У них праздник – юбилей.
На следующий день я встретил их в обществе седого как лунь генерал-лейтенанта, героя обороны Севастополя, бывшего командира 7-й бригады морской пехоты Евгения Жидилова. Вместе с другими частями моряки его бригады в критические дни обороны буквально грудью прикрывали Севастополь. Это было и под Мекензиевыми Горами, и в долине Золотой балки, под горой Гасфорта. Здесь бригада занимала большой фронт – от Федюхиных высот до Сапун-горы.
Генерала я знаю по годам войны, и он увлек меня в Балаклаву, где на Цементном заводе отливается стела – будущий памятник героям 7-й бригады.
В машине вместе с нами едет бывший начальник политотдела бригады, полковник в отставке Александр Митрофанович Ищенко. Некогда грозный и бесстрашный комиссар, не раз бросавшийся в атаку, чтобы увлечь за собой своих орлов, ныне пенсионер в мягкой, плетенной из синтетической соломки шляпе, этакий «голова колгоспу».
После осмотра отливок – а надо сказать, они грандиозны, на стелу расходуется триста шестьдесят тонн цемента – мы, сопровождаемые въедливой пылью, заехали в балаклавский Клуб строителей. В подвальчике клуба, в просторном, но темноватом помещении, мастерская местного скульптора Владимира Суханова, автора проекта памятника, который он сооружает в общественном порядке на средства, пожертвованные участниками обороны Севастополя.
Нам был показан макет. Затем мы посмотрели текст, который будет на стеле. Надпись обыкновенная, указательная:
ВОИНАМ 7-Й БРИГАДЫ МОРСКОЙ ПЕХОТЫ, ПАВШИМ В БОЯХ С ФАШИСТСКИМИ ЗАХВАТЧИКАМИ В 1941–42 ГОДАХ
Я удивился.
– И это все?!
Генерал Жид илов вытащил из бокового кармана лист бумаги и сказал:
– Тут вот есть, – и замялся, осмотрел нас смущенным взглядом, – стихи…
– Стихи! – воскликнул Ищенко. – Это здорово! Давай читай, товарищ генерал!
У генерала Жидилова мягкий, глуховатый голос и добрейшая улыбка. Он улыбнулся и начал читать:
Герой Севастополь – морская твердыня,
Ты Родине службу как прежде несешь.
И каждое имя сраженного сына
В матросской горячей душе бережешь.
Ушли мы в бессмертье, чтоб песни звучали,
Чтоб город-герой горделиво стоял!
Чтоб дети смеялись и внуки рождались
И землю не жег смертоносный металл.
Отважно сражалась морская пехота,
Чтоб матери больше не слепли от слез.
И нет среди нас безымянных героев.
Нам званье дано – черноморский матрос!
– А знаешь… того, – сказал Ищенко, – за сердчишко берет!.. Давай поместим их на стеле. Твои, генерал, стихи-то?
Жидилов смущенно опустил глаза.
…Машина умчала нас в сторону Федюхиных высот, к горе Гасфорта.
Душистая долина Золотой балки вся в зеленых квадратах виноградников, разбитых на местах жесточайших сражений. Эта долина – предместье знаменитой Сапун-горы. Здесь в июне 1942 года 7-я бригада морской пехоты сдерживала превосходящие силы противника. Во время третьего штурма гитлеровцы сбросили в местах предполагаемого прорыва позиций бригады полторы тонны металла на один квадратный метр!
А теперь перед взором разливанное море виноградников комбината «Золотая балка». Теперь эту чистенькую волевую просторную балку перерезают автомобильные дороги на север Крыма и на Южный берег и железнодорожное полотно на Балаклаву и Камышевую бухту.
Мы едем в сторону Черной речки, свидетельницы боев еще первой обороны.
На холмах покачиваются печально красные головки отцветающих маков, кое-где вьются молодые сивые усы ковыля, золотится сурепка и мелькают ароматные сиреневые цветочки чабреца.
Недалеко от совхоза, раскинувшегося под Федюхиными высотами, выходим из машины и взбираемся по отлогому подъему к тому месту, где будет установлена стела. Внизу, напротив будущего памятника, в совхозном поселке видно двухэтажное здание школы № 37. В ней следопытами школы уже создан музей 7-й бригады морской пехоты.
Мы осматриваем холм и ведем разговор; я спрашиваю генерала и комиссара о том, что было на этом холме, как далеко отсюда итальянское кладбище (я был здесь в военное время и теперь плохо ориентировался), где был КП бригады, как проходила линия переднего края. Разговор наш оборвался как-то сам собою: я нашел медную бляху, от матросского ремня, затем смятую каску, рукоятку ножа и перестал задавать вопросы, а комиссар с генералом, чуть удалившись от меня, молча смотрели куда-то вдаль. Лица их были такими, которые принято в литературе называть отсутствующими. Я понял, что оба ветерана попали в плен воспоминаний! Они оба, как я догадывался, сейчас не существовали, а находились в 1942 году, когда их бригада сражалась здесь, на этих очаровательных, пряных от множества цветущих, издающих ароматы растений холмах не на живот, а на смерть.
Я не стал окликать их.
Когда генерал и полковник вернулись наконец из сорок второго года, я спросил:
– Много ли здесь погибло людей седьмой бригады?
Генерал с глубоким вздохом сказал:
– Много!
Напротив холма, где будет установлена стела павшим бойцам 7-й бригады морской пехоты, – Федюхины высоты. Они часто упоминались в сводках во время обороны Севастополя.
Те, кто впервые попадает сюда, с трудом верят, что в этом раю среди виноградников, садов и синеющих гор, под прозрачным куполом высокого неба, когда-нибудь могли идти жаркие бои!
Счастливые эти люди! А меня здесь все будоражит: и сам Севастополь, и эти холмы, и долины, и горы, и море, и прежде всего люди, с которыми судьба свела во время войны здесь, на Юге. И настолько будоражит, что уже чувствую над собой власть военного прошлого и понимаю, что мне надо вернуться в Москву к своим фронтовым блокнотам и записным книжкам и свершить великий акт освобождения из архивного заточения того, что некогда билось пульсом боевой жизни, жизни, полной бессмертной отваги и мужества.
Когда наша машина подъезжала к Севастополю, я принял твердое решение подчиниться этому зову.
Севастополь – Москва – Переделкино1967–1970
Книга вторая
Будем благодарны судьбе за то, что она дала нам возможность жить в век неизнеженный, не вялый и не праздный.
Мишель Монтень
Старые блокноты
Передо мною блокноты и тетради военных лет. Почти четверть века они пролежали без движения в тиши письменного стола!
А попали туда вскоре после возвращения их хозяина с военной службы. Сначала они хранились в трофейном штампованном ящике для мин. Я взял его в куче артиллерийского хлама, брошенного гитлеровцами при поспешном бегстве осенью 1943 года с Тамани.
Плоский железный ящик для мин ротного миномета… Он очень похож на современный модный портфель-чемодан. Как-то мой «трофей» попался на глаза дяде Васе – водопроводчику из домоуправления, и он выклянчил его, убедительно доказав, что в нем очень удобно держать газовые ключи, ручники, шлямбер, ножовку, флянцы, пробивалку и даже добрый моток стальной проволоки для прочистки фановых труб.
Блокноты, дневники и тетради пришлось переселить в письменный стол с глубокими, покойными ящиками.
…Фронтовые записи! Смотрю на них и думаю – как хорошо, что освободил их из архивного заточения. Пора! Коль яблоко созрело, что может удержать его на ветке?
Пожелтевшие страницы укоризненно шуршат. Это понятно – сколько на этих страничках дремлет событий, судеб людских!
Записи делались в землянке при свете свечи из медной гильзы, заправленной бензином, на палубе корабля, в тряском кузове грузовика… Старенькие блокноты и тетради. С годами бумага желтеет, становится ломкой, непрочной.
Это огорчительно, потому что мы отдаем ей самое дорогое – мысль.
Я испытываю волнение, перелистывая пожелтевшие странички: так тревожно гремят они, того и гляди какая-нибудь из них рассыплется, и тогда уйдет в небытие запись, сделанная четверть века тому назад. К счастью, с годами память постареет – она, как вино, крепчает и делается мудрой. Она выбрасывает из сундуков своих ненужное и сохраняет важное и ценное.
Листаю и бегло, пока без плана, читаю. Вот одна из записей:
«14 апреля 1944 года. Машины, пушки, танки, всадники, пехота, моряки – войска всех родов с шумом и грохотом тянутся по каменистым дорогам Крыма к Севастополю».
Я где-то уже приводил ее, в какой-то статье о Севастополе, и тогда слова эти почему-то не затронули сердца, а теперь… теперь они растравили память – ударом молнии осветили давнее прошлое.
Давнее прошлое! Стало тривиальностью говорить: «Это было двадцать с лишним лет тому назад», хотя это действительно было двадцать с лишним лет тому назад. После войны прошло уже четверть века. Подумать только! Огромный срок, а для памяти – миг.
И в самом деле, разве надо мною московская «переменная облачность» лета 1971 года, а не ясная синь высокого неба Черноморья апреля 1944 года?
Памяти чужда логика и тем более несвойственна последовательность: память скачет этакой сивкой-буркой, вещей кауркой, и то одно событие высечет своим волшебным копытцем, то другое.
Вот только пронеслись картины крымской весны 1944 года, когда навстречу нашей наступавшей армии бежали темно-зеленые, ровные, как стол, поля степного Крыма, и тут память вдруг вызвала к жизни конец августа 1941 года.
Август 1941 года. Москва. Стоит жаркое лето. Над столицей гремят летние грозы и залпы зенитных пушек, гудят самолеты. Идет третий месяц войны.
Время уже начинает, по выражению Льва Толстого, «просеивать» события и факты.
Первые десять дней войны были для нас роковыми – гитлеровцы одержали заметные успехи, а в конце третьей недели они очутились уже под Смоленском, где и были остановлены. Здесь на линии Пропойск – Кричев – Рославль – Ельня – Смоленск – Ярцево – Великие Луки начались кровопролитные сражения.
В это время гитлеровцы сделали попытку достать Москву «длинной рукой армии» – авиацией. Самолеты появились над столицей двадцать первого июля, в 22 часа 15 минут. Четыре эшелона – двести самолетов, волнами, до 3 часов ночи пробивались в воздушную сферу Москвы…
Третий месяц войны. Многие мои друзья, приписанные к армии, уже с первых дней на фронте. Некоторые успели получить ранения, а иные пали. Мы же с Гришей Ниловым сидим в двухэтажном особнячке на Гоголевском бульваре, в отделении печати Главного политического управления Военно-Морских Сил, правим и организуем статьи для пресс-бюро, которые бюллетенями рассылаются на флоты и флотилии для политуправлений и политотделов и флотских газет.
Большинство статей интересны, но немало и наивных или слишком общих, в которых больше призывов и почти ничего конкретного.
В общем, нам было как-то не по себе, и мы вели непрерывные «атаки» на наше непосредственное начальство – бригадного комиссара Д. О. Корниенко, чтобы он направил нас на действующий флот. В это время была в осаде Одесса и гитлеровцы стремительно приближались к Ленинграду; девятнадцатого августа немцы начали наступление на Таллин, а через неделю наши войска оставили его…
Нам хотелось живого дела – хотелось на действующие флоты. И вот наконец в одно прекрасное утро начальник отделения печати вызывает сразу Нилова и меня и говорит, что одному из нас придется выехать на Черноморский флот, что черноморцы накопили опыт борьбы с морскими минами противника, овладели тактикой отражения воздушных атак на переходах при конвоировании судов… Он еще говорил о морских пехотинцах и особенно об артиллеристах береговой обороны: впервые в истории морской крепостной артиллерии тяжелые стационарные орудия, приспособленные лишь для стрельбы по морским целям, были развернуты для стрельбы по… суше! Это похоже на чудо, хотя рождено оно необходимостью.
Закончил начальник на том, что для пресс-бюро нужны статьи о боевом опыте. Статьи командиров, старшин и краснофлотцев.
Писать статьи за кого-то – занятие по меньшей мере скучное. Но что поделать – война! Раз нужно, будем делать. Тем более это единственный способ попасть на действующий флот. Что греха таить – мы, еще не нюхая пороху, не представляли себе всех сложностей и трудностей войны, но уже завидовали товарищам по ремеслу, находившимся в армии читая их корреспонденции с фронтов в «Правде», «Известиях», «Красной звезде» и «Комсомолке».
Все-таки в каждом мужчине с незапамятных времен сидит вояка, и, что говорить, обстрелянный мужчина выглядит во многих глазах выше, сильнее. Особенно если эти глаза принадлежат любимой.
Мы с Ниловым долго гадали, кого из нас пошлют, и даже разыграли эту поездку на спичках. Выиграл я. И тут же пошел по начальству.
Начальник облегченно вздохнул; он любил нас обоих, и оба мы его осаждали уже давно просьбами послать на действующий флот.
Причем «атаку» на начальника мы вели и тайно Друг от друга, и вместе.
У него маленькие пронзительные глаза-буравчики, мягкий голос и добрая улыбка. Покончив с заданием, он, как им показалось, стеснительно произнес:
– Хочу предупредить вас: по прибытии на флот в первую очередь вы должны явиться к начальнику Политуправления флота, представиться и доложить о цели вашего приезда. Держитесь скромно, но не забывайте, что вы не просто политрук, а представитель Главного политуправления ВМФ СССР. Можете, – он вздохнул, словно собирался разрешить мне что-то недозволенное, заглянул в окно, за которым виднелась анфилада окон, затянутых белым шелком, – кабинет начальника Главпур ВМФ, армейского комиссара 1 ранга И. В. Рогова, за глаза его все называли Иваном Грозным, – можете, – повторил мой начальник, – сделать замечание, если увидите какой-нибудь беспорядок. Но не высокомерно, а в деликатной форме…
Накануне отлета на Черноморский флот я не спал всю ночь. Да и друг мой тоже. Мы долго сидели с ним, говорили и порой вполголоса пели. Ни я, ни Нилов, в сущности, не умели петь – природа обнесла нас голосами. Но Нилов все же сносно мог напевать. Ему особенно нравилась песня, которую в Кишиневе пела нам одна молдаванка.
Это народная, старинная песня «Арде мэ, фридже мэ!». Та самая песня, которую Александр Пушкин услыхал на балу у кишиневского негоцианта Варфоломея в исполнении цыганки и затем написал как песнь Земфиры: «Режь меня, жги меня: Я тверда, не боюсь ни ножа, ни огня…»
Рано утром я был на одном из военных аэродромов, на юге Подмосковья. Здесь стояло несколько боевых самолетов АДД[3]3
АДД – авиация дальнего действия.
[Закрыть], на которых морские летчики летали в глубь немецкого тыла.
Аэродром прятался в густом сосновом лесу. Вскоре прибыл генерал авиации Военно-Морских Сил Андреев и почти тотчас же за ним писатель Александр Хамадан. Он намеревается пробраться в осажденную Одессу. И мне туда.
Нас познакомили с генералом. На его самолете мы полетим до Ейска. Генерал останется там инспектировать знаменитое Ейское военно-морское летное училище, а нас он обещал другим самолетом отправить через Керчь в Севастополь.
Все шло отлично – подполковник Лоб, наш наркоматский летчик, классически довел самолет до полурыбацкого-полукурортного городка.
Под фюзеляжем сверкнуло маленькое мелкое море, беленькие, прячущиеся в тени пышных акаций домики Ейска, выжженная степь, песок, и мы по-мастерски, как садится в степи большая птица, опустились на землю.
Тут мы заночевали, а утром за завтраком генерал предложил задержаться, посмотреть полеты курсантов. Но мы спешили в Одессу.
Перед глазами рыжие, выжженные солнцем холмы Восточного Крыма: безлесье, пыльные дороги, а чуть в стороне лазурное море.
Самолет ползет в небе, как муха по стеклу. Летчик кладет его на крыло, и море становится ближе.
Мыс Меганом. Обрывистые рваные берега, торчащие из воды скалы. Навстречу бегут кружась утесы. Крыло самолета «срезает» вершину высокой Демерджи, а впереди уже видна королева крымского полуострова гора Чатыр-Даг. Под крылами тянется Южный берег.
Алушта.
Пустые пляжи.
Чистый золотистый берег.
Ни лодки. Ни паруса. Ни тени от человека.
Пустые санатории.
На мелкой гальке белые загривки волн.
Тишина.
Тяжкая пустота.
А солнце светит, как и в мирные дни, хотя уже шестьдесят дней идет кровопролитная война… Одесса прижата к морю, как боксер к канату, – на кладбище на свежих могилах вместо «скончался» пишется «пал…».
…У мыса Айя в наш курс стрелой вонзился самолет-истребитель военно-воздушных сил Черноморского флота. Летчик погрозил нашему пилоту и тут же отвалил в сторону.
…Херсонесский маяк. Северная бухта. Резкая синь воды. Слепящее солнце. На Стрелецком рейде корабли дозора. На верках Константиновского равелина сигнальщики неустанно пишут флагами, размахивая руками, как дирижеры. Конец полета.
На самолет надвигаются берега, ангары, корабли и сидящие на воде, как пауки-водомерки, морские бомбардировщики. Летчик долго прицеливался и, наконец выбрав подходящее место на воде, сел.
Из гидроаэропорта город как у Бога на ладони. На высоком холме Владимирский собор, на склонах, в абрикосовых садочках, белые домики, на Корабелке казенные здания флотского экипажа, чуть ниже Морзавод, а в сторону Артиллерийской бухты – белое здание Сеченовского института. У Приморского бульвара рвущийся прямо из воды памятник затопленным кораблям – гранитная колонна и парящий над ее вершиной бронзовый орел с лавровым венком в клюве.
Штабной катер лихо пересек Северную бухту и встал у причала Графской пристани.
Мы не успели сделать и одного шага по широкой и нарядной лестнице, как над Севастополем появились самолеты противника.
Вой сирен и стрельба береговых и корабельных батарей рвали на части воздух, сотрясая весь город.
Самолеты шли на большой высоте. Маршрут их полета отмечался в небе кроками снарядных разрывов. Осколки гулко шлепались на пристань.