Текст книги "С трех языков. Антология малой прозы Швейцарии"
Автор книги: Петер Штамм
Соавторы: Роберт Отто Вальзер,Анн-Лиз Гробети,Филипп Жакоте,Коринна Стефани Бий,Шарль-Альбер Сангрия,Жан-Франсуа Соннэ,Жорж Пируэ,Корин Дезарзанс,Франц Холер,Роз-Мари Паньяр
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Он уделял некоторое внимание лестнице, то есть с утра пораньше слегка подметал ее. Скрупулезности в работе он предпочитал красивые жесты. Он, разумеется, любил порядок, но отнюдь не склонялся к преувеличению в этом вопросе. Хозяин иногда вызывал у него недовольство. И чтобы изменить подобное отношение, этот последний однажды подарил ему сигары. «Очень мило с вашей стороны», – заметил Жан. Они стояли на улице. Лакей сразу же закурил. Что оставалось делать хозяину при виде такой самоуверенности, как не состроить любезную мину? Как все добродушные люди, Жан был чрезвычайно легкомыслен. Похоже, эта его добродетель встречала понимание у хозяев. Однажды, во время сервировки стола, он обжег себе палец и по праву гордился ожогом. Ему повезло, когда однажды его застала врасплох хозяйка. Лежа на диване, он читал какого-то классика, а она полагала, что он обретается совсем в другом месте. «Как ты дошел до жизни такой?» – прочел он ее безмолвный, так сказать, вопрос. На что он возразил: «У меня врожденное чувство прекрасного. Вот вы застали меня за чтением одной из ваших книг и сами можете убедиться, что ваш слуга – хорошего происхождения. И это никак не может вам не нравиться». Хозяйка расхохоталась, а поскольку она уже давно не смеялась, настроение у нее улучшилось, и Жан понравился ей еще больше. Он обладал незаурядным талантом улавливать ее чувства. Он впускал к ней лишь тех визитеров или посетительниц, относительно коих его инстинкт подсказывал, что они ей приятны. Но не будем слишком уж его приукрашивать. Он любил лакомиться медом и фланировать по улицам. Вышеназванная склонность побудила его оставить службу. «Тебе у меня недурно жилось», – было сказано ему на прощанье. «Я подчиняюсь наитию свыше», – ответствовал он, весьма любезно откланялся и ушел.
Шарль-Альбер Сангрия
По поводу животных
© Перевод с французского М. Яснов
Знакомство с этим автором никак нельзя начать со слов «Шарль-Альбер Сангрия». Следовало бы, по его же образцу, зайти издалека: рассказать, например, о поросшем травой пустыре, где по осени раскидывал свои шатры цирк, и о внушительных слоновьих кучах, с каждым днем курившихся все гуще и гуще, – как сам Сангрия описывал город Кальвина и Амьеля, свою родную Женеву. «Все, что когда-либо выходило из-под пера Сангрия, звучало свежо, странно, бодряще, изысканно», – говорил о нем Филипп Жакоте. Библиотечной бабочкой – за яркость и эрудицию – называл его Поль Клодель, огоньком святого Эльма – Жан Кокто. Мастер отступления, виртуозно владеющий эпитетом и метафорой, сегодня Шарль-Альбер Сангрия [Charles-AIbert Cingria, 1883–1954] стал классиком швейцарской и французской литературы, пусть и «не поддающимся классификации».
«Константинополец, то есть итало-французский левантиец», как он сам себя аттестовал (в его жилах не было ни капли швейцарской крови: мать – полька французского происхождения, отец – родом турок, уроженец Далмации), Сангрия оставил немало блестящих текстов о Швейцарии, которую изъездил вдоль и поперек на велосипеде: «Лозанна. Впечатления прохожего» [Impressions d’un passant à Lausanne, 1932; рус. перев. 2012], «Цветники Гельвеции» [Florides helvètes, 1944; рус. перев. 2012], «Прогулка в верховьях Роны, или Вечерница и медвежий лук» [Le Parcours du Haut Rhône ou la Julienne et l’ail sauvage, 1944; рус. перев. 2012]. Читатель, которому вздумается прогуляться в компании Сангрия, заметит, что самые яркие его образы связаны с природой.
«Пейзаж уже сам по себе приключение, интрига в мире растительности, интересная до безумия», – утверждал Сангрия. Что уж говорить о мире животном. «На спине каждого барана – особенно это заметно у ягнят – во всей своей очевидности явлен какой-то звездный закон. И не придавать этому внимания, не восторгаться этим сверх всякой меры… – значит отмахнуться от самого главного на пути познания».
Он так и не написал свой бестиарий, хотя собирался. Последующие отрывки – из книги швейцарского издателя, собравшего под одной обложкой все, что Сангрия когда-либо писал о животных.
Среди прочих произведений Сангрия – «Санкт-Галленская цивилизация» [La Civilisation de Saint-Gall, 1929, премия Шиллера], «Альпийские подвески» [Pendeloques alpestres, 1929], «Водоотводный канал» [Le canal exutoire, 1931], «Петрарка» [Pétrarque, 1932, премия Рамбера], «Полено сухое, полено зеленое» [Bois sec, bois vert, 1948].
Перевод выполнен по изданию Propos animaliers [L’Age d’Нотте, 2004].
Кот, пчела
Над крупным гравием дрожит и колеблется воздух, так сухо и жарко.
Улица, которую горбит этот несносный гравий, идет ниоткуда, потому что вокруг – ни плетня, ни ограды. Значит, идет от условного места, где начинаются эти каменья. До них – трава, два-три опустевших улья, потом луга, уходящие вдаль. Они тоже принадлежат им (Жану и его брату). Луга пестрят красными пятнами: это маки, до самых сосен – там, далеко, – которые начинают карабкаться к небу и без передышки лезут все выше и выше.
Вот оттуда-то и приходит большой кот, и надо видеть, как он идет прямо посреди улицы, с осторожностью встряхивая лапами, то одной, то другой, всеми четырьмя поочередно, – из-за этого крупного гравия, обжигающего подушечки.
Все обжигает – скамьи, стулья; столы пахнут мягким зеленым лаком, обжигающим еще долго после того, как приходит тень.
Два часа. Ни малейшего шума, только пчела, совершающая бесконечные раздражающие круги, – раз в пять минут она непременно упирается в вас.
По обочинам улицы растет одуряюще пахучий львиный зев.
Пятнадцать лет! Для юноши возраст мечтаний. Для кота это возраст величественности, возраст лорнета на носу, а еще – раздражительности, особенно для кота такого размера, с таким весом, с шерстью такой роскошной темной пятнистости.
Он уже пришел, улица закончилась, а вот и дом с четырьмя закрытыми ставнями и запертой дверью, чтобы никто не потревожил, потому что все спят.
Вы говорите ему тысячу ласковых слов. Он садится: останавливает на вас взгляд своих старых царственных глаз с металлическим отливом.
Вам бы хотелось взять его на руки. Поносить, подержать – такое животное впечатляет! Вы, конечно, можете это сделать, но он не замурлычет – я знаю, что это такое, этот рокот между скал Замбези или Ниагары, который вам хотелось бы услышать; так вот, он этого не сделает – тем более что вам никогда его не застать врасплох. Видите, где он теперь и как он идет, оборачиваясь, переполненный обидой! В высоких зарослях душистого горошка есть немного тени. Не подремать ли? Возможно, но у него на уме еще кое-что. Он встает на задние лапы, вытягивается во всю свою длину и принимается изо всех сил точить когти о каменную тумбу, так что искры летят.
Это боевое животное, читающее «Освобожденный Иерусалим» в покрытом плесенью издании для котов.
И мы уже сами не знаем, о чем думали и какие у нас были планы.
Уж
Там, под камнем, уж. Под большим плоским серым камнем, который никто никогда не поднимал. Он проникает туда через отверстие, напоминающее дырочку в часах той эпохи, когда часы еще заводили ключом, и чувствует себя там, как дома. Если уровень воды в озере поднимается и волны от парохода слегка его беспокоят – это время от времени происходит, и он примерно знает когда, – уж перебирается повыше, в заросли кустарника, в нишу стены. Он ручной? Не совсем. Было бы досадно, если бы он утратил свою естественную дикость в той жизни, которая ему предназначена; однако его нисколько не смущает, когда порой, по воскресеньям, он становится объектом, скажем так, определенного трогательного внимания – например, в виде поставленной перед его камнем мисочки с молоком. Наблюдающие из замка в бинокль за тем, что произойдет дальше, немного удивлены его медлительностью. Они хотели бы увидеть, как он вылезает и окунает в молоко свою головку, подобно изображениям на переводных картинках или на рисунках в каких-нибудь детских книжках. Так ведь нет, ничего не происходит, то есть все уже устали ждать – миска остается нетронутой. Надо же понимать, что он может отсутствовать, и это совершенно нормально. Он частенько отправляется на прогулку. Или может выбраться из озера и, прежде чем вернуться к себе, с наслаждением высосать содержимое миски, когда никто не будет смотреть.
В замке его обожают и немного боятся, потому что за долгие годы, зимой впадая в спячку, а весной пробуждаясь, он вымахал до метра тридцати в длину. Никто не пытается навредить ему, все предупреждены – новый садовник, сторож на переезде, электрики, гости. Только поезд мог бы перерезать его надвое, но он об этом догадывается и старается обходить железную дорогу стороной. Пожалуй, самую большую опасность представляют воскресные гуляющие – недоумки, лезущие через ограду, несмотря на предупреждающую надпись и немалый штраф, который выпишет судебный пристав, если они попадутся. Не менее опасными для него могут оказаться купальщики, приплывающие сюда с другого берега и полагающие, что этот крохотный, поросший кустарником, пляж, где со стены свисают ветви двух-трех сливовых деревьев, принадлежит всем. Однако на самом деле все происходит наоборот, он опережает их. То есть он уже в озере, и, если вы услышите страшные вопли, не удивляйтесь; кто бы подумал, что он такой шалун. Знаете, что он делает? Дождавшись, когда волны от парохода заставят нескольких пугливых купальщиков встать, чтобы переждать волнение вблизи пляжа, он бросается вперед и проскальзывает у них между ног. У несчастных мгновенно кровь стынет в жилах. И они бегут прочь, воздев к небу длани: живые фигуры с римского барельефа. Достигнув лестницы из старого туфа и взобравшись на мост, они в страхе пересекают железную дорогу, чтобы прихватить оставленную одежду.
Впрочем, даже когда озеро спокойно – я имею в виду, без этих неожиданных искусственных волн, – случается, что, подобно тому, как в Саргассовом море один угорь в любовном порыве бросается к другому, он устремляется к чему-нибудь белому, что покачивается на воде и вовсе не цепенеет в смертном страхе от этого порыва. Напротив. Вот ведь странное явление! Впрочем, как-то неловко впутывать в эту историю кого-то, кто мог бы себя узнать…
А еще можно было бы описать солнце. До чего приятно, когда на живот сыплются обжигающие сливы и все слышней мчится поезд – словно прямо на вас!
Лягушка, стрекоза
Эти заброшенные карьеры превратились в болота, и В. непременно хочет показать мне своих знакомых лягушек (они тоже его знают) – при его приближении они вылезают из воды и произносят настоящие прозопопеи. Кажется, то, что они говорят, имеет смысл или обладающий смыслом ритм.
Мы идем вниз, и тут начинается настоящая трясина. Взгляните на эти камыши, на эти хрупкие скорлупки яиц завирушки – разбросанные по терновнику бледные сколки синего неба. Это единственное в своем роде болото, самопроизвольно появившееся посреди обширной пашни.
Только что на поля моей шляпы шмякнулась большая капля начинающегося дождя. Затем раздался ошеломляющий взрыв хохота какого-то доисторического идола. Потом все вокруг пожелтело, стало оранжевым, лиловым. В. не обращал на это ни малейшего внимания. Он наконец-то нашел нужное место и теперь ждал. Это нужное место представляло собой узкую щель между колючими кустарниками и покрытыми плесенью осколками камня; там находился островок травы, и можно было различить поблескивание плотной ряски, над которой возвышалось растение с роскошным гранатовым цветком – вечерница, или hesperis matronalis. Это растение вовсе не лежало на ряске, оно росло, значит, должно было иметь корни и стебель в траве и земле под водой. Но самым поразительным было то, что оно двигалось, будто кто-то тянул его вниз, а потом отпускал; резко, порывисто – там, в воде, то есть, разумеется, под ней.
Эти движения, противоречащие логике природы, занимали воображение.
– Я уже вижу: сейчас начнется, – едва слышно прошептал В.
А еще, пока мы ждали (довольно долго), произошло вот что: прилетела прекрасная болотная стрекоза и сделала несколько кругов вокруг растения, затем поднялась ввысь и исчезла.
Гром утих, потом снова усилился, одновременно раздавались громкие и слабые звуки: одни – короткие, словно обрывающиеся робкие попытки, сравнительно высоко в небе; другие – сильные, более редкие, почти над нашими головами; но дождя все не было.
– Вот оно, – совсем тихо произнес В.
Дерево (я вынужден сказать «дерево» для обозначения растения) снова задвигалось, еще более странно и заметно, и появилась лапа, которая легла на камень, будто хотела опереться на него. Это то, что мы увидели сначала. Но потом появилось все тело целиком. Довольно полное существо – ну да, вроде купающейся дамы в мокром купальнике – вылезло и устроилось на камне. И тут прежде всего мы увидели вот что – взгляд: самое прекрасное и богатое желтое золото, когда-либо таившееся в тихих недрах земли. Камень служил подмостками; неужто лягушка заговорит? Нет. Сперва ей следовало раздуться, что она и принялась делать, – постепенно, останавливаясь, чтобы перевести дух и накопить воздуху. Наконец она раскрыла рот. Но лишь для того, чтобы поймать какую-то мушку, которую мы даже не разглядели.
Да нет же, она точно заговорит, но не так скоро, как мы думаем. Прежде чем она удостоит нас хоть единым звуком, ее взгляду нужно измениться, перепробовать все оттенки золотого. Первой в ее взоре появилась нежность. Мы увидели, как ее глаза заливает каким-то особым золотом, уже не желтым, а красным, как если бы в мыльных пузырях на кровавом закате отразились влажные окна какого-нибудь города. На кровавом? Именно так, потому что она прерывалась, сердилась сама на себя, испытывала тысячи неуловимых противоречий, и ничего не оставалось, как следить за этим метаболизмом. Что требовало внимания, а главное – немало времени. Хотя времени ради такого дела у нас было предостаточно. Вот чего действительно не хватает, чтобы, как положено, описать все этапы этой метаморфозы, так это памяти. Я лишился ее самым варварским образом. Внезапным, как удар хлыста.
Филипп Жакоте
Этот чуть слышный звук
© Перевод с французского Б. Дубин
Филипп Жакоте [Philippe Jaccottet; р. 1925] – поэт, прозаик и переводчик, с 1946 г. живет во Франции. Лауреат литературной премии Монтеня [1972], Большой поэтической премии Парижа [1986], Большой национальной премии за перевод [1987], премии Петрарки [1988] и др.
Автор стихотворных сборников «Уроки» [ «Leçons», 1969], «Размышления под облаками» [«Pensées sous les nuages», 1983], «После долгих лет» [«Après beaucoup d’années», 1994], книг прозы «Прогулка под деревьями» [«La promenade sous les arbres», 195 7], «Пейзажи с исчезнувшими фигурами» [«Paysages avec figures absentes», 1970], «Самосев» [«Semaison», 3 mm., 1984, 1996, 2001], сборников статей о литературе «Собеседование муз» [«Lentretiens des Muses», 1968], «Тайное соглашение» [«Une transaction secrète», 1987], биографии Рильке. Переводчик Гомера, Гонгоры, Леопарди, Гёльдерлина, Р. М. Рильке, Т. Манна, Р. Музиля, Дж. Унгаретти, О. Мандельштама, японских поэтов.
На русском языке выходили его книги «В свете зимы» [1996], «Стихи. Проза. Записные книжки» [1998], «Прогулка под деревьями» [2007]. Отдельные произведения печатались в «ИЛ» [1995, № 2; 2002, № 9, 2005, № 12], в литературном альманахе «Мосты» [2004, № 2], в сборнике «Западноевропейская поэзия XX века» [1977].
Перевод выполнен по изданию [«Lencre serait de l’ombre: Notes, proses et poèmes choisis par l’auteur (1946–2008)». Gallimard, 2011].
Заметки об оврагеПоловина шестого вечера, а день еще длится. Над вершиной Ванту[20]20
Ванту – гора в Провансе неподалеку от Гриньяна, где живут супруги Жакоте; известно, что на ее вершину в свое время поднимался Петрарка. (Здесь и далее – прим. перев.).
[Закрыть] – венок из тех розовых лепестков, которые в Египте называли «оправданием Осириса», таких красивых на фаюмских портретах в волосах или в пальцах мертвых. Понимаешь, что именно розовой краской, иногда положенной еще и на платье, его легкую ткань, эти портреты, если не говорить о взглядах, сильней всего и трогают. Этот розовый блик, этот розовый стебелек в руках юных умерших.
Вечер украшает этими венками деревья и облака. Перед отплытием в ночь. И что лучше их можно взять отсюда, из всей здешней жизни?
Ланс[21]21
Ланс – гора на юго-востоке Франции, в предгорьях Альп.
[Закрыть] под первым в этом году снегом: несколько натеков чистейшей белизны в оврагах, вершина в облачной дымке и посыпанные снежной пылью леса внизу. Ощущение холода, но он не пронизывает.
Иссера-зеленое, иссера-желтое, белое.
Снег, который еще почти не снег, распыленный по невидимой стене, замыкающей кругозор, тайное приглашение отправиться туда, вглубь, как будто в далекое детство. Глотнуть свежести в складках этих оврагов. Потереть щеки этими свежими завитками.
И на всех этих глубинах какой-то странный, желто-палевый налет, словно сочащийся отсвет слабой лампы, зажженной среди бела дня.
Скрытая лампа со слабым светом, слабый, окрашивающий все вокруг желтый отсвет, который оживляется рассеянной, распрысканной, распыленной невесомостью снега.
Прошедший под этими деревьями омочил бы рукава снежной пылью, а не слезами, как у поэтов Дальнего Востока, когда они оплакивают разлуку или измену.
* * *
Заснеженная гора, розовеющая под закатным солнцем: огонь, как бы скрытый под пеплом у подножья и пылающий на вершине, – пламя, рвущееся наружу при встрече с небом. А еще это похоже на лунный свет.
Воздушная гора, которая незаметно преображается то ли в ангела, то ли в лебедя.
Именно ей, именно этому светильнику нельзя дать угаснуть у нас за спиной. «Вечный свет» в упокоение умерших, по крайней мере – не меркнущий в нас самих.
* * *
Огонек, зажженный под холодным зеркалом неба: словно дымка на стекле, заверяющая, что жизнь еще теплится.
* * *
Проходя мимо одной из последних ферм, оставшихся в нашей округе, совсем рядом: заброшенный фруктовый садик, ветхие изгороди вдоль дороги, большое ореховое дерево над Шалерном[22]22
Шалерн – небольшая река, протекающая через Гриньян.
[Закрыть], – почему все это кажется мне таким «настоящим», иначе говоря, не подстроенным, неприукрашенным, неподдельным? Эти сточенные, в пятнах, камни, готовые вернуться в землю, откуда их прежде извлекли, эти старые, искореженные, встопорщенные деревья с терпкими плодами – и вода, как обычно, недоступная времени.
* * *
Январский день, чуть пошире открой глаза,
пусть твой взгляд продлится еще немного
и щеки окрасит розовый цвет,
как у влюбленной девушки.
Чуть пошире открой свои двери, день,
чтобы нам хоть почудился выход.
Смилуйся, день.
* * *
Сарыч медленными витками поднимается в лучах, уже предвещающих весну. Подрезаю ветки граната, царапающие руки острыми колючками. Спасение ото всех видов абсурда, которые иначе раздавили бы прямо здесь.
* * *
«Ничего не готово…» – слова, уцелевшие от смутного сна, но говорившие, как я понимаю, о том, что я так и не подумал собраться, что по-прежнему двигался, не заглядывая вперед, отделывался словами, вроде этих.
Но тогда что же, собственно, нужно готовить? И не лучше ли пуститься в путь наугад, спотыкаться в полной нереальности, время от времени находя помощь в ненадежных знаках, спасенных памятью, но в любом случае остаться случайной тенью среди теней или все-таки прозреть…
Я замер на этих словах, как лошадь, наткнувшаяся на препятствие и отступающая назад. Потом, вслепую, в полной растерянности, я снова набрел на мысль, что даже самая совершенная музыка, самая горячая молитва, докатившиеся сюда, в этот ледяной свет окончательного приговора, не дойдут до нас с такой силой, как едва слышное движение сердца, так называемого сердца, и что оно будет нам лучшим, скромным, почти невидимым и почти единственным оболом, даже если не укажет, куда идти, поскольку там больше нет никаких направлений.
* * *
Идя вдоль Шалерна: миниатюрные водопады под деревьями, среди камней; всюду фиалки, перепархивание птиц и мягкое тепло мартовского солнца.
Чуть дальше вода отсвечивает, почти стоя на месте, до того слабеет наклон; над ручьем еле заметно шевелятся первые листья. Кое-где гладь поблескивает влажными, свежими искрами, лучистыми крестиками, которые, стань их больше, просто бы ослепили.
* * *
Старик с исхудавшим телом и умом, помутившимся от болезней и скорбей, с лицом, на котором изредка намечается какая-то тень улыбки, ловящий тени воспоминаний и сам уже ставший тенью, сидит у себя в комнате, повернувшись спиной к открытой двери, к миру, весеннему свету, последнему снегу этого года.
Рядом с ним его постоянный, более молодой спутник, пораженный раком, рухнувший навзничь: как будто попавший в аварию на улице или на краю дороги, боксер, оглушенный ударом в висок, который уже почернел.
Воплощенная человеческая нищета, стоит ее коснуться, похожа на зверька, вызывающего отвращение, которое нужно вытерпеть и преодолеть, если сумеешь.
* * *
Пропащие.
Один как будто у себя, но уже не понимает, что вокруг, путает дом с другим, где то ли жил раньше, то ли нет, ощупью передвигается среди предметов, которые тоже то ли есть, то ли нет, и других, существующих только в его расстроенном мозгу.
Другой живет единственной мечтой: вернуться, снова найти свой дом, который, пусть он его даже найдет, уже не будет прежним, и это непоправимо.
Потому что он уже на том пути, который уводит прочь от любого дома.
* * *
Последняя фортепианная соната Шуберта, снова вдруг вспомнившаяся вчера вечером, так что я смог сказать только одно: «Вот». Вот то, что устоит, непонятно как, перед самой страшной бурей, перед засасывающей пустотой, то, что в конце концов только и заслуживает любви: нежный столп огня, ведущий тебя вперед даже в пустыне, которой, кажется, нет ни конца ни края.
* * *
Как это назвать?
Чувствуешь прикосновение такого холода, от которого не спастись круглый год, даже в самый разгар лета.
Слова о леднике были бы слишком красивы. Даже слова о камне звучали бы приукрашиванием.
Это холод, который – в самой сердцевине самого дивного лета – вдруг доходит до сердца.
Как будто его коснулась чья-то рука, слишком холодная, чтобы принадлежать этому миру.
* * *
Слова, полуслова
(полушепот ночи)
не вырубленные на камне
а выписанные на золотых стелах
невидимыми птицами
слова не для мертвых
(кто на такое еще решится?)
слова из этого мира и для этого мира.
* * *
Неожиданный подарок: дерево под закатным солнцем конца осени; как будто в темнеющей комнате затеплили свечу.
Эти страницы, слова, как будто клонящиеся под ветром, сами позолоченные вечерним солнцем. Даже если их вывела рука в старческих крапинах.
Фиалки, едва поднявшиеся над землей: «всего-то», «и только-то». Как бы милостыня, но без превосходства; как бы подношение, но без обрядности и патетики.
Я наклонился к ним сегодня не с благоговением и не с мольбой, а просто, чтобы их сорвать. Нащупал эту лиловую каплю и даже не уловил ее аромата, который не раз освежал меня столько лет. Но со мной в эту весеннюю минуту словно что-то произошло: удержало от смерти.
Стереть испарину, смахнуть сор, одолев их чистотой дружбы, а лучше – любви. Это еще возможно, иногда. Даже если ты не в силах ничего понять и еще меньше сделать.
Под солнцем ноября, от которого и тени бледней и которое пробегаешь взглядом, уже не щурясь.
* * *
Перила под рукой
и зимнее солнце, позолотившее стены
холодное солнце, позолотившее запертые комнаты
благодарность траве на могилах
редким знакам людской доброты
и всем разметавшимся розам облаков
пушистым головням облаков
рассыпавшимся по небу перед приходом ночи
* * *
Мучится ли помраченный ум? Наверное, только если осознаёт это. Исхудавший, но еще держащийся на ногах старик, так часто воображающий себя в местах, где его давно нет, и видящий прежние события собственной жизни или придумывающий новые, мучится ли он? Вероятно, нет – пока воображает, что он там. Внутри себя он передвигается куда легче, нежели в реальном пространстве.
А я говорю себе снова и снова, что не нужно терзаться раньше времени, тревожиться из-за того, чего еще нет, каким бы угрожающим и неминуемым оно ни было.
Писать просто для того, «чтобы это напевали». Слова в поддержку – не для того, чтобы поразить, а чтобы помочь, согреть, порадовать, пусть ненадолго.
Слова, чтобы выпрямиться, уж если не можешь «вознестись», как Праведники.
И так до конца: расправив плечи, даже если руки связаны.
* * *
В конце энного по счету бессвязного сна, в котором, насколько помню, вышел из театра, я все дальше уходил от жилых кварталов и видел, как по скверной дороге спускаюсь в какую-то воронку, где не росло ничего, кроме тощих кустов и редких пучков травы между камнями. Я спускался, но был совершенно уверен, что не сумею вернуться назад, и проснулся от ужаса. По форме эта яма напоминала Дантов Ад, но передо мной открывался тот обыденный Ад, откуда и величайшим умам нет надежды вернуться.
* * *
Чуть позднее четырех часов дня: облачного цвета полумесяц за настоящими облаками, а ниже – зимнее вечернее солнце, резкое, как свет театральной рампы, на палой листве, напоминающей гнездо, ясли, полные соломой. Где хотелось бы убаюкать мысли, которые понемногу охватывает холод.