Текст книги "Очерки поэзии будущего"
Автор книги: Петер Розай
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
VII
Замыслы, не получившие развития, материал сознания, уносимый потоком мысли, разрозненные записи:
Иногда мне казалось, что я ограничил действенность моих мыслей тем, что выражал их в художественной форме. Это соображение ошибочно.
Матрицей поэтики является общее мировоззрение, но выпадает ли поэтика из общего мировоззрения? – Этика и эстетика есть одно, говорится, например, у Витгенштейна. Возможно, что это, как часто у него бывает, слишком радикальная мысль – или просто такая формулировка.
Кто же не хочет быть в жизни добрым?
А в искусстве? – Если бы истинное всегда могло быть прекрасным, это был бы другой мир. Если бы истина была одновременно добром, то художники были бы не просто благодетелями человечества, они были бы, ну да, попробуйте сказать сами, кем.
«Подлинное зло вот в чем: воплощение мысли в опосредствующем и фиксирующем словенапоминает работу шелкопряда. Только благодаря этому оформлению материал получает свое значение. Но при свете дня он застывает, становится чужим, больше не поддающимся формированию. Это позволяет, правда, по нашему желанию легко отменить высказанную мысль, но пережить ее снова в той же первоначальной непосредственности мы не сможем уже никогда». – Шредингер.
Ту же самую – или очень родственную этой мысль – высказывал Метерлинк, когда он набрасывал образ камней, которые таинственно вспыхивали в глубине пещеры (или это был колодец, водоем?), но, поднятые на свет, оказались всего лишь обыкновенной галькой.
Брахман, который указывает вдаль, в глубину ландшафта с его деревьями, скалами и облаками, и говорит: Это и есть ты! – он, этот брахман только начинает игру с конца. Груз доказательств как бы смещается на другую сторону.
В вещах, нас окружающих, хранится очень долгое прошлое и бог весть какое будущее.
Мы призываембудущее – и работаем на него.
Мысль, пока она еще остается в процессе мышления: эта вспышка, которую мы умело «обрамляем» словом, стараемся выразить; и которая показывает себя опять же только – на этот раз воспринимающему ее обрамленной – мышлению,и не вся, а то одной гранью, то другой.
Состояние относительности заставляет меня все снова и снова насмехаться над теми средствами, которыми я пользуюсь, выставляя их напоказ. Это напоминает о романтической иронии.
Вокруг того, что уже объяснено, всегда темнеет огромное море неизвестного и необъясненного.
В том, что объяснено, прячутся, как в мелкой структуре, в кристаллической решетке, сверкающие капли необъяснимого; того, которого мы жаждем.
Из дневников Музиля: «Отец часто допытывался, чем я занимаюсь: я никогда не умел об этом рассказать». – Музиль объясняет это, с одной стороны, тем, что он думает «образами», как он это называет, а не чисто рационально; я бы сказал: он включает в свои расчеты веру, предчувствия, чувства во всех их вариациях; с другой стороны, тем, что его жизнь для него не прояснилась. Но тут собака гоняется за своим хвостом: Если я хочу постичь «жизнь» в целом, то сюда должна войти и моя собственная жизнь, и тогда мне не дано будет знать, что это такое, прежде чем я не найду решения всей задачи. А когда это будет?
Бывают эпохи, когда приходится жить с открытыми противоречиями, жить как бы исходя из этой противоречивости. – Я делаю попытку силой освободить себе пространство между различными идеологическими системами: Именно там должна явить себя жизнь; она должна себя показать.
Во время работы я чувствую, что хочу выиграть,добиться успеха. Даже когда замечаю, что весь мой план, расчет летит к черту, может быть, тогда-то я хочу этого вдвойне.
Несомненно: Все в конечном счете есть вечная игра уже существующих образцов, в которой содержатся, в той или иной форме, и наши собственные усилия. – Но: мудрость всегда пропитана могильным запахом. Почему надо всегда быть только мудрым?
В молодости я обладал довольно значительным запасом мудрости, как свидетельствуют об этом мои книги; впрочем – я ничего этого не знал.
Художник должен стремиться не к мудрости, а к жизненной полноте. – Что есть правда в произведении искусства, как не жизненная достоверность – об этом я уже говорил.
Если ты хочешь, чтобы тебя любили, если это твое главное желание, то тебе не надо быть художником.
Собачья свора – заячья смерть, говорят в народе. Но я не заяц, отвечает художник.
Примирение между рассудком и чувством? – Но надобно понимать, что такое чувство: голос аморальной жизни.
«Искусство – это не живопись или скульптура, но жизнь, мгновенное озарение, дарованное нам игрой световых бликов». – Так звучит это, не совсем точно, но прочувствованно в устах Медардо Россо, художника конца века. – Мне нравится у него красивая инсценировка идеи, хотя, с другой стороны, совершенно ясно, что мгновенное озарение импрессиониста, покоренного светом, падающим извне, для нас может быть лишь однимиз структурных элементов художественного произведения.
«…я предчувствовал нечто, что – почему бы и нет – можно было бы назвать неподвижной сердцевиной всякого движения», – говорится у Жакоте: старинная мечта элеатов.
Я чую, что за моими высказываниями прячется платоническая концепция, но я не люблю иерархию и делаю все, чтобы ее разрушить.
В одном из писем к Людвигу фон Фикеру Брох высказывает следующее мнение: «Я вообще не могу представить себе, что означает категория «художественное мышление»; представить себе я могу только «художественное творчество», творческий экстаз, стремящийся к экстазу религиозному. Точно так же неубедительным кажется мне и понятие «религиозное мышление». Мышление, как я его понимаю, есть в абсолютной степенисамоосмысление, и тем самым, мысль, существующая до появления мира. Возможно, что такая осмысленность своего существования совпадает с выдвинутой Вами категорией философского мышления – для меня во всяком случае, она обнимает весьмыслительный процесс, и я думаю, что она, в соответствии со своим изначальным призванием (созерцанием явления), представляет собой единственное мышление, которое может созерцатьи строить суждения. Суждение должно быть предельно понятным: художественность всегда лирична и неизменно содержит «элемент непонятного». Художественное соответствует идее, суждение – слову.
Таким образом, очевидно, что художественное и религиозное могут быть бесконечно глубже, чем суждение».
«Именно сейчас мы должны сделать ставку на способность воображения, на смелость, силу и широту нашей имагинации. А что если мы придем к результатам, которые окажемся не в силах объяснить?Тем лучше! Мы, передовые бойцы и, может быть, мученики нового, воистину тотального романтизма, должны вторгаться во все противоречия, во все несогласующееся, неразумное, парадоксальное – и в этом будет наше величие». – Розай.
Отвлекаясь от подобного рода рабулистики: Мы смутно чувствуем, что между концептом критики языка, концептом авторского расчета, концептом (политического) преобразования «мира» посредством искусства должна быть какая-то взаимосвязь. А в центре – где-то тут – стоит понятие игры.
«Неразрывность смысла и формы – вот что такое поэт». – Цветаева.
Говоря попросту: Надобно лишь правильно формулировать свой текст: и тогда метатекст образуется сам и осенит нас светом.
Это напоминает почти что о волшебном слове.
Моя поэтика должна быть открытой хотя бы потому, что мой путь еще не завершен.
Среди моих мыслей и рассуждений многое не отличается ни новизной, ни оригинальностью: я на это и не претендую.
Если мы хотим нового искусства, нам недостаточно о нем говорить, проявляя свою образованность, знание предмета и возвышенность мыслей; мы должны пытаться творить. А это возможно только в том случае, если мы поставим на карту все.
Известный род юмора несовместим с творчеством. И я часто бывал к этому чертовски близок.
В сущности художника можно сравнить с шеф-поваром, который угощает вас обедом из десяти блюд, не выдавая, как он их приготовил.
«Витгенштейн сказал: О чем невозможно говорить, о том следует молчать.
Я думаю, с тем же правом можно было бы сказать: О чем невозможно говорить, того следует искать». – Элиас.
ADHOC:
1. На одной стороне музыка, на другой – рвущийся вперед разум – и случай: из противоречий и взаимодействия между этими тремя рождаются произведения. – Музыка есть, по моему ощущению, математика и мелос, то есть расчет и благозвучие.
Обратив эти предпосылки на художественное произведение, на его мельчайшие компоненты, мы должны будем от общей архитектоники текста перейти к составляющим его словам с их значением и звучанием, вписанными в динамическую структуру целого.
Разум, то, что принято так называть, выполняет при этом двойную функцию: с одной стороны, он помогает отсеивать идеи: какие именно следует использовать для строительства? С другой стороны, при расчетах любого уровня он выступает в качестве посредника между мелодией чувств и смыслом высказываний.
Ну а дальше твоя воля, случай!
2. Цветаева: «…подобно тому, как руины римского виадука, пронизанные утренней зарей, продолжают жить более полной и вечной жизнью в моей душе, чем в водах Луаны, где они отражены на вечные времена».
3. Кому же придет тут в голову спрашивать о цене? – Нет, все же я пою, как поет птица.
ADHOC последний:
Расчет является нашим главным предложением:так можно было бы полагать; это гипотеза в смысле Поппера, гипотеза, подлежащая верификации в процессе работы; и поскольку это никогда не удается, текст сам пишется дальше, представляя собой контрапункт к моему расчету, пытающемуся навсегда закрепить то, что есть в данный момент.
Гомбрих описывает творческий процесс как плодотворное противодействие между схемойи корректурой.В понятие схемы он включает, правда, и тот завещанный традицией канон возможных художественных решений, который каждый художник варьирует по-своему.
Роль, выполняемая медиумом, превосходно описана у Пастернака: «После двух-трех легко вылившихся строф и нескольких его самого поразивших сравнений работа завладела им, и он испытал приближение того, что называется вдохновением. Соотношение сил, управляющих творчеством, как бы становится при этом на голову. Первенство получает не человек и состояние его души, которому он ищет выражения, а язык, которым он хочет его выразить. Язык, родина и вместилище красоты и смысла, начинает думать и говорить за человека и весь становится музыкой, не в отношении внешне слухового звучания, но в отношении стремительности и могущества своего внутреннего течения. Тогда, подобно катящейся громаде речного потока, который шлифует подводные камни и вращает колеса мельниц, льющаяся речь сама, силой своих законов создает по пути, мимоходом, размер и рифму, и тысячи других форм и образований еще более важных, но до сих пор неузнанных, неучтенных, неназванных».
Пастернак подтверждает здесь могущество медиума, претендующего на абсолютную власть. Медиум стремится узурпировать нашу власть вопреки нашему сопротивлению, воплощенному в иронии и остроумии. – Я не желаю, чтобы язык думал за меня; я хочу думать сам. Искусство представляет очерки общей антропологии.
Искренним можно быть только когда ты один; в качестве индивидуального лица.
Все, что мы получаем от общества, вводит наши суждения и высказывания в перспективу конвенции.
Он говорит как ребенок; отмечая это, подразумевают, что он еще как будто бы ничего не знает о конвенциях и говорит правду.
Платон: «Живописец (художник) делает сны для тех, кто бодрствует», – вот еще одна, весьма возвышенная дефиниция.
Поверхностное содержание с его соотнесенными между собой, сплетающимися символами служит в произведении искусства прежде всего тому, чтобы отвлекать наше внимание; благодаря этому наш дух, то, что еще осталось в нас от духовного начала, получает свободу парить, искать и, может быть, находить.
ГУЛАГ смысловых значений: пытаться бежать! – Свобода.
Приложение: Заметка 1983 года
Осенняя прогулка, лес, горы. Пруст восхищается трехтактным ритмом Флобера, из-за стиля. Мне представляется, что это просто вынужденный способ противостоять бесконечной полноте мира. Потому что в первый момент возникает желание: капитулировать.
Как будто бы надрезаешь волшебный пирог и, как только нож, преодолевая оболочку, погружается в мякоть, начинает выползать непостижимая масса драгоценностей (один из тех сказочных паштетов, в которых запечены золотые монеты и кусочки горного хрусталя).
Как выглядит путь? Эта гора, гора Визам, сделана из извести, из остатков утеса, высившегося над древним мировым морем. Сначала дорога, втоптанная в местность долгим употреблением, осыпанная листвой этого времени года, потом маленькая каменистая вершина, бегущая вдоль нее неровная, извилистая тропинка. В сущности камней на дороге немного, я хочу сказать: больших камней – верхняя часть горы усеяна какой-то пастой, напоминающей растоптанный школьный мел. Гладко утрамбованная ногами, она обрамляет отдельные большие камни.
Когда выливаешь ведро воды на землю, то вода уносит с собой самые легкие частицы земли. После того как вода стечет, земля показывает свое каменное лицо; я хочу сказать: Ты не можешь дойти до правды напрямик, когда думаешь; я хочу сказать: Мышление часто уступает простому созерцанию; и трудно сказать, когда это так, а когда нет.
Было бы ошибкой верить, что земля состоит только из камней, хотя, после того как выльешь ведро воды, так кажется.
Один говорит: Я заново создам тебе твой мир – скажи только, из чего он состоит. А другой возражает: Не спеши! Смотри!
Китайские идеограммы схватывают мир сравнительно непосредственным образом, тогда как наши буквы подобны химическим веществам, с помощью которых мы -
Лес состоит, главным образом, из тонкоствольных деревьев, указывающих верхушками в разные стороны и ограниченных по одной стороне полосой света. Собственно говоря, я вижу только как бы дышащую массу, своего рода подвижную ткань, состоящую из мягкой, текучей субстанции, в которую воткнуты там и сям штанги или угольники.
Деревья как узкие полоски из серой, серовато-черной вяленой шерсти, к которым с одной стороны прикреплены кусочки переливающейся разными цветами жести (золоченой?). Почва – тут надо было бы еще сказать о папоротниках: справа и слева от дороги, на покатых склонах холмов – почва выглядит как чуть покачивающийся кочан салата, состоящий из камней, земли, листьев.
Макушки земляных холмов по сторонам дороги покрыты густой курчавой травой: как будто бы оттуда торчат львиные гривы с приклеившимися к ним мокрой листвой и мертвенно-серым перегноем.
Тем светлее кажутся раскачивающиеся мачты деревьев.
Львы пахнут гнилью.
А дорога? – Ах, этот приветливый просвет вдаль, обещающий молодость впереди и в вышине, поднимающийся вверх как штольня, прикрытая косыми сводами древесных крон. На дорогу падает рассеянный свет. Кажется, что он упал на дорогу вместе с листьями и продолжает падать. Листья скручиваются. Дорога поднимается, приветливо дымясь легким туманом, почти можно было бы сказать, она нарастает. А если посмотреть внимательнее, дорога и сама распадается на маленькие холмы и впадины, по которым она должна идти.
И, конечно, радостное чувство, навеянное дорогой, возникает оттого, что она проложена: оттого, что я замечаю: Вот там просвет.
Во всяком случае я могу этой дорогой идти. И есть правда в том, что я мог бы сказать кому-то другому: Вот дорога – иди! – и он встанет на путь.
Наша речь становится неуверенной, когда причина, о которой мы говорим, лишена определенности. Так и с жизнью: Если у тебя нет цели, тебе все будет тяжело.
– Но откуда же взять уверенность, чтобы выбрать цель? Разве неверно, что единственное, что дает уверенность, – это знание о том, что вот это мы делать можем, а то – нет, и точно так же наоборот?
Всякое мышление, не стремящееся к чему-то определенному, с необходимостью будет допускать сравнение с испорченным дорожным указателем, показывающим то в одну, то в другую сторону, будет кружением на одном месте.
И самое ужасное в том, что воление не зависит от мысли и ею не покрывается.
Мышление есть всего лишь инструмент воли.
Правда ведь: если ты говоришь: Я хочу сначала думать, а потом желать, – то ты, строго говоря, никогда не доберешься до желания: потому что последующее никогда не может вызвать к жизни предшествующее.
А если ты просто думаешь, то это и значит, что ты ничего не хочешь. (Мир из танцующих в воздухе мыльных шаров, которые переливаются разными цветами: Мир из лиственных кустарников, плывущих в золотистом воздухе: Мир камней, перекатывающихся с места на место.)
Элемент историзма в философии Витгенштейна: Он, собственно говоря, философ, завершающий XIX столетие, а именно буржуазную линию мышления того века (на Маркса и т. п. он никогда не ссылается, ни даже на Французскую революцию).
Существует, собственно говоря, два рода неудавшейся жизни: жизнь, основанная на понятиях и намерениях, которые недостаточно прояснены, —
и жизнь СЛАБОДУШНАЯ, не умеющая использовать свой шанс (именно ее представляет и Витгенштейн, по крайней мере в той части его философии, которая высказана).
В жизни следует предпринимать шаги, значения которых ты не знаешь: в отношении которых нет ясности.
Вероятно, что ЖИЗНЬ связана с мышлением гораздо меньше, чем нам представляется.
И что ты все про эту свою ЖИЗНЬ – это слово, которое ты пишешь заглавными буквами? Так много она для тебя значит? Ты, видать, получаешь от жизни удовольствие, дружок?
Едва ли можно утверждать, что жизнь представляет собой ценность, но невозможно настаивать и на обратном: именно потому, что мышление тут бессильно.
Каков мог бы быть простейший способ философствования: просто произносить предложения, одно за другим, потом соединить все эти предложения союзом И и сказать: вот это и есть моя жизнь!
Ни при каком способе философствования нельзя сказать: Здесь кончается то, что я имел сказать – мир! но можно только: Здесь я прекращаю.
Чтобы продолжить предыдущий пример: Последним словом философии был бы тогда союз И – такой способ заниматься философией был бы правильным до тех пор, пока не заходит речь о волении.
Воление знает цель: как ничто иное. (Теперь ты прогуливаешься поблизости от древнеиндийской мудрости и ее дериватов.)
Всякая измеримость, всякая возможность перепроверки связана с волей, с намерением, Без воли странным образом невозможен никакой диалог.
Симпатично и, в сущности, правильно у Витгенштейна, в его методе вот что: он никогда не доходит до последнего слова. Он как бы предупреждает читателя: Самое важное еще не высказано, еще впереди!
Так он растрачивает, конечно, свои силы по дороге. Как человек, который пошел выпить, но, дойдя до первой пивной, говорит себе: Нет, поищу чего получше – и так без конца.
Чем бесконечнее воля, тем ничтожнее фиксируемый, измеримый результат, т. е. кто хочет всего, ничего не добьется – в его глазах.
Пропойцы любят свой кабак, его кабаком был целый мир (в подражание Есенину). В большинстве кабаков и так яблоку негде упасть.
Когда отчаявшийся завопил в кабаке: Выбросьте к чертям ваши проклятые деньги! Смотрите на меня! Это конец, я гибну! – я чувствовал, что этот человек говорит какую-то правду. Я чувствовал, как мир идет ко дну: вокруг ступней отчаявшегося уже наметилась маленькая впадина и – какая красота – все, стойка, мебель, клубы табачного дыма, тусклые лампы, все, даже расквашенное лицо отчаявшегося, все-все подернулось вдруг сиянием надежды: сверкающим инеем!
Правда – это надежда, она светит во мраке – пусть даже это самая жалкая правда.
Тот, кто знает, что ему надлежит делать, бросает все как есть и уходит: Ты всегда чувствуешь, что живешь неправильно – как бы ты ни жил.
Сначала я все силы направляю на то, чтобы показать, что о вопросах жизни ничего невозможно сказать (о СТАРЫХ вопросах философии), а потом мне уже ничего и не надо говорить, я избавил себя от этой необходимости: чудесно!
Естествоиспытатель, рыдающий перед микроскопом, увидит, правду сказать, немногое. Окуляры будут заплаканы. Но жизнь не только в том, чтобы наблюдать.
Кто же подскажет, В КАКУЮ СТОРОНУ обратить взгляд? Что запеленговать? Какую выбрать область исследования?
Исторический аспект: Любая культура опирается на фундамент, о котором мало что известно, нет ясного знания – и растет столько, сколько может выдержать фундамент (договор основателей, их воля, подхваченная потомками) – до тех пор, пока все не начинает колебаться и рушиться.
Вот этот момент: когда корабль идет ко дну и только корма, почти вертикально, под прямым углом торчит из воды, а другие части уже внизу: момент красоты;
Мир становится чужбиной, если ты ничего в нем не хочешь: культура в той ее стадии, когда уже все равно, чего хочешь, договор нарушен, дороги стали беспричинными, бесконечными.
Женщина-мать сидит перед тобой, под глазами синяки, живот обвис, жирные бедра, зияющая дыра, такая огромная, что, когда заглянешь, мать, твоя мать, почти сразу же исчезает, растворяется в пространстве – и перед этим успевает сказать: Делай, что хочешь!
Ты идешь по городу, где все закрыто. Ты теряешь записную книжку с номерами телефонов. Ты больше не помнишь своего имени. Тогда в тебе начинает шевелиться последняя, бледная гордость.
Ситуацию можно было бы представить, пожалуй, так: Тебе хотелось бы сообщить радостную весть, и ты предполагаешь, как это приблизительно могло бы звучать. Но, не говоря уже о том, что предчувствие радостной вести еще далеко не есть сама радостная весть, у тебя нет тех слов, которыми ты мог бы ее сообщить, сделать понятной – не говоря уж о том, что тебе отказывает голос.
Ты представляешь себе это примерно так: Мир – это большое помещение, и наши проблемы возникают оттого, что оно недостаточно освещено. Повсюду спотыкаешься, натыкаешься на какие-то предметы, путаешься, куда идти. Задача, следовательно, в том, чтобы вносить в помещение лампы, столько и до тех пор, пока все не осветится ровным светом, – это и был бы момент радостной благой вести! (Правильно я тебя понял?)
Ну вот, теперь еще и лампы!
Но что если эти самые лампы, которые есть у тебя в запасе, никуда не годятся, если ты все снова и снова их расставляешь, переставляешь, а ничего не выходит?
Ты скажешь: Идем же! Давай! Шевелись! Это отличные лампы. – И вот ты усердствуешь, карабкаешься наверх, нагибаешься вниз, ползаешь на четвереньках – да, да, я вижу твою задницу!
Нужно уметь извлекать свет из мрака, или скажем иначе: Если другого источника света нет, нужно использовать в качестве лампы самое темноту.
Ты себе не представляешь, как ты мне надоел! Я тебя презираю. И все-таки: Ты должен попробовать.
Мох не образуется на катящемся камне: отыгравшая, облезлая гордость.
Иногда я вижу глаза больших сов, круглые глаза, поблескивающие в глубине дупла, вижу их головы, оперенье их крыльев, я сам как пень срубленного дерева, который умеет ходить, вокруг пахнет гнилью, и я танцующей походкой иду по просеке, залитой лунным светом.
Есть места или точки пространства, которые невозможно отыскать, когда ищешь: они должны попадаться на дороге. Но не всегда удается выбрать верный маршрут, вам препятствуют, вас искушают, вынуждают выбирать обходные пути: Так попадаешь в такие места, что и присниться не могло, что ты когда-нибудь там окажешься.
Двое отправляются в одно и то же место и даже прибывают по назначению: Что же ты видел, счастливец, а ты что, несчастный?
Мыслить – значит рассчитывать, говорит Гоббс, и он прав; правда осталась за ним, потому что наше мышление стало опираться на фактический материал.
МЫСЛИ такого, например, философа, как Паскаль, кажутся сегодня не столько мыслями, сколько смелыми фантазиями, – они не имеют ничего общего с тем, что мы видим вокруг себя.
И если какой-то человек пусть даже всего одну-единственную вещь видит иначе, чем Ты – а было бы удивительно, если бы это было не так, – вам никогда уже не встретиться: ибо все, начинаясь в этой тайной точке, будет все дальше расходиться и расщепляться.
Как в столярном деле.
Одно хочу сказать Тебе, друг мой: Если твой мир раскалывается надвое и ты не знаешь, за что удержаться, – и тут появляется человек, который Тебя любит: То держись за него крепко, люби его, но не удивляйся, когда и это разобьется на мелкие части, распадется у Тебя на глазах, и ТЕПЕРЬ Ты снова увидишь старую картину: Разрыв! Пропасть! Мрак! – Это чужбина.
И, если Ты еще никогда не чувствовал, что Ты проклят – просто по той причине, что Ты один из людей, – теперь Ты это почувствуешь.
Единственное, что связывает здесь людей, это СТАНЦИЯ НАЗНАЧЕНИЯ.
Идиотизм большинства философов в том, что они верят, будто бы чего-то добились. Конечно, они чего-то добились, но не знают, как же мало это значит, чего-то добиться.
Очевидно, что существует прекрасное, восхитительное, сияющая вечность, то, что тебя возвышает и дает тебе счастье, – но все это не в жизни, а только в мечтах, которым ты предаешься наедине с самим собой.
Несостоятельность философии заключается в том, что она не может дать ответ на твои личные вопросы, их она даже не касается.
Вот почему Я философского сознания – это всего лишь логическое понятие, которому нет никакого соответствия в действительности. И какая же жалкая действительность это твое (наше) Я!
Чем глубже человек осознает себя как существо, обреченное на одиночество, тем больше повышается его потребность найти понимание (Эбнер).
Когда ты валишься на кровать, головой вперед, лицом вниз и в ничто и тебе хочется, чтобы твои ладони и покрывала у тебя на плечах были бы черными морскими водами – и они, действительно, такими становятся: ты тонешь, тонешь, и справа и слева от тебя отворяются двери, двери из застывшей воды, из раскаленного металла – ты видишь распахнутые створки: а потом перед глазами у тебя мчится огненный поток, в котором ты различаешь черные острова, свистящие стволы деревьев на них – тогда попытайся выдержать, без единого слова, без просьбы, без крика.
Теперь тебе, должно быть, представилось, как будто бы над твердью лучится, пробиваясь сквозь облака, солнце и в темном море образовались утешительные пруды или глаза.