355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пер Улов Энквист » Книга о Бланш и Мари » Текст книги (страница 7)
Книга о Бланш и Мари
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:52

Текст книги "Книга о Бланш и Мари"


Автор книги: Пер Улов Энквист



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Но не понимает про Ном.

Она не решалась сказать, что все ее ткани и мышцы, все ее тепло и свобода собраны там, у нее в глубине; и в лучшие мгновения она почти не шевелилась.

Когда бывало лучше всего, все происходило почти без движения.

Тогда они лежали спокойно. Этому следовало продолжаться бесконечно, они обнимали и обрамляли друг друга. Этому следовало продолжаться бесконечно, потому что именно такой и должна быть любовь: как остановка на пути в Ном, и только в этот миг, с любопытством и осторожностью, как собачий нос, именно так, навсегда и вне реальности, но только в этот миг, только в эту ночь.

Такой она представляла себе любовь. Под поездкой в Ном она и подразумевала, что не существует никаких «до» или «после» и, уж во всяком случае, не существует ничего за пределами их маленькой общей комнаты. А он вдруг взял и сказал, что Жанна что-то подозревает.

Это было почти равносильно предательству.

7

По прошествии времени кажется совершенно непостижимым, что недолгое счастье Мари продолжалось всего шесть месяцев. С марта по август 1910 года. Затем все делается столь некрасивым, что ничего уже не возможно исправить, хотя решающий взрыв и происходит только в ноябре 1911 года.

Потом она уже больше никогда не сможет сблизиться с мужчиной, найти себе любовника, начать все сначала. Шесть месяцев.

Внезапно все разом ухудшается.

Долгое время все было так замечательно, почти шесть месяцев, но, став неприглядным, делается по-настоящему некрасивым. Появляется ряд свидетелей, с разной степенью возмущения или злорадства рассказывающих о том, что Жанна действительно что-то заподозрила и не желает ничего скрывать, а хочет вступить в борьбу и нанести смертельный удар.

Уж такова любовь, и ее любовь тоже. В этой истории Жанна почти незрима. Я полагаю, что и у нее есть своя собственная история, что ей тоже доводилось лежать, глядя в потолок.

Если начать рассказывать все истории, под конец незримым сделается все. Приходится выбирать.

Служанка выудила из почтового ящика письмо Мари к Полю и передала мадам Ланжевен. Это уже доказательство.

Профессор Жан Перен, друживший с Мари и Полем и все знавший, навестил Жанну Ланжевен и попытался ее успокоить, но та упорно стояла на своем, утверждая, что убьет польскую шлюху, посягнувшую на их брак. Во всяком случае, она доведет это до сведения французской прессы.

Несколькими днями позже Перен поздно вечером возвращался домой и у самого дома, к своему невероятному изумлению, столкнулся с обладательницей Нобелевской премии Мари Кюри, бежавшей по бульвару ему навстречу. Ожидая его, Мари несколько часов просидела возле его дома и теперь наконец смогла рассказать, что на нее прямо посреди улицы набросились мадам Ланжевен и ее сестра мадам Буржуа, осыпав грубейшими оскорблениями, и что эта разъяренная женщина угрожала ей и кричала, чтобы Мари «уезжала из Франции к себе домой».

Мари выглядела, как «затравленное животное». Она была в полной растерянности, совершенно не понимая, что ей делать.

На следующий день профессор Перен нанес мадам Ланжевен визит с целью все уладить. Та потребовала, чтобы Мари в течение восьми дней покинула страну, в противном случае ее убьют.

Это было некрасиво. И будет еще хуже. Поездка в Ном потеряла всякий смысл.

Что мне делать, спросила она у Бланш.

Но Бланш ничего не могла ей посоветовать, она ведь жила в другом мире, хоть и куда в более неприглядном, но неприглядном совсем в другом отношении.

Уезжай, сказала она. Вон из Парижа. Тебе опасно здесь оставаться. Куда же мне уезжать, спросила Мари.

Только не в Ном, ответила Бланш.

8

Выбор пал на Ларкуэ.

Ей впервые предстояло бежать от любви. Раньше ее бегство было наступлением. Теперь же это побег.

Маленький рыбацкий поселок Ларкуэ располагался на побережье Бретани и состоял из горстки домов, зажатых между скалистым обрывом и морем, камни здесь были рыжими, и тут можно было гулять вдоль берега и смотреть на море. Женщина, пребывавшая в отчаянии и видевшая, что ее любимый колеблется, могла лишь гулять по берегу в шторм или в одиночестве сидеть на молу на следующий день, когда набегала мертвая зыбь, а дождь усиливался. Мари сознавала, что должна принять решение и что ей нельзя колебаться. С кем же ей было разговаривать?

Бланш осталась лежать в своем ящике дома, в Париже.

Позднее Мари, по ее собственным словам, вспоминала время в Ларкуэ как время, проведенное в ледяной могиле, но она не была мертва и покрыта коркой льда, она понимала, что поставлено на карту, но не находила решения.

Именно тогда, в августе 1910 года, она пишет Полю письмо, которое приведет ее жизнь к катастрофе.

Мари, Мари, зачем же ты его написала!

О, как легко задаваться вопросами: зачем она это написала! к чему такая откровенность, такая деловитость, к чему такая вежливая жестокость, такой цинизм, зачем эта невероятная решимость сохранить любовника, – Мари, зачем ты написала это письмо! – как будто она не знала, что Поль слаб. Как будто его можно было сделать мужественным и сильным, способным выдерживать бури, тем более такие, какие могут разбушеваться вокруг той Мари, что является всемирно известной – первой! – женщиной-лауреатом Нобелевской премии и окружена огромным восхищением и ненавистью, а вовсе не вокруг той, что в перепачканной одежде, отчаянно рыдая, бежит ночью по бульвару навстречу другу по фамилии Перен и говорит, что все ужасно, что она умрет и что скандал неизбежен. Что эта всемирно известная женщина должна лишиться своего доброго имени и что все мгновенно – за секунду! – изменится, уважение превратится в презрение.

Падать, вероятно, тяжело, но падать с такой высоты! так низко! а дети! а позор!

И вот она пишет письмо Полю, где говорится, что ничего еще не потеряно.

Но этот невыносимо деловой тон! Прямо-таки менторский тон! Твоя жена не в силах сохранять спокойствие и предоставить тебе свободу; она всегда будет стараться держать тебя под контролем по любым мыслимым причинам: из соображений материальной выгоды, от неугомонности и, вполне возможно, просто из лени; не забудь также, что вы не сходитесь во всем, что касается обучения детей и домашнего хозяйства, – разногласия такого рода мучают тебя с самой женитьбы, мне же эти темы совершенно чужды.

Она напоминает ему о его бедах – со знанием дела! – этот невероятно деловой тон просто невыносим, но нет ли тут и чего-то иного?

Инстинкт, приведший нас друг к другу, был, должно быть, невероятно сильным, поскольку он помог нам преодолеть столько недопонимания в наших представлениях об альтернативном способе устройства нашей личной жизни. Чего только не может возникнуть из этого чувства, столь инстинктивного и спонтанного и притом так хорошо согласующегося с нашими интеллектуальными потребностями. Я полагаю, что мы могли бы почерпнуть из этого единения все: плодотворное сотрудничество, надежность и нежность, жизненные силы и даже замечательных детей любви в самом прекрасном смысле этого слова.

Пока что обычное любовное письмо. Но оно имеет продолжение.

И это уже не холодная рыба, не ученый-аналитик, не пламенная революционерка, не суфражистка, не нежная, обходительная жена, не защищенное статусом официальное лицо и не вызывающая всеобщее восхищение обладательница Нобелевской премии, служащая примером женщинам всего мира: это Мари – зверь посреди враждебных джунглей и человек, ведущий беспощадную борьбу за жизнь. Нет никаких сомнений в том, что твоя жена не согласится просто взять и расстаться с тобой, поскольку она ничего на этом не выиграет; целью ее жизни всегда было использовать тебя, и в таком решении она усмотрит лишь одни минусы. Еще хуже то, что как раз в ее характере – остаться, если только она заподозрит, что ты больше всего хочешь, чтобы она тебя покинула.

Поэтому, как бы трудно это тебе ни далось, необходимо, чтобы ты принял решение предпринимать все, что в твоих силах, чтобы методично и целенаправленно делать ее жизнь невыносимой.

Если она скажет, что согласна расстаться, если дети останутся с ней, ты должен без колебаний согласиться на это предложение, чтобы положить конец шантажу, к которому она, в противном случае, попытается прибегнуть. На первое время достаточно, если Жан будет продолжать учиться в школе-интернате, а ты будешь жить в EPCI[26]26
  Школа индустриальной физики и химии (Ecole de physique et de chimie industrielles), научный центр, где в конце XIX века работала Мария Кюри.


[Закрыть]
в Париже и встречаться с остальными детьми в Фонтене или договоришься, чтобы их привозили к Перенам; перемена окажется не настолько кардинальной, как ты думаешь, и так наверняка будет лучше для всех сторон. При наших встречах мы сможем, пока все не успокоится, по-прежнему прибегать к тем же мерам предосторожности, что и сейчас, и так далее, и так далее.

Она хочет спасти его и завладеть им, оказавшись во власти смертельной болезни – любви, которая далеко не всегда красива. Ты должен предпринимать все, что в твоих силах, чтобы методично и целенаправленно делать ее жизнь невыносимой.

Это некрасиво. Но ее впервые в жизни поразила любовь, сметающая все на своем пути: и все время кошмарная мысль о том, что другая, ненавистная, обманом вернет его в супружескую постель, к эротике и, возможно, постарается забеременеть.

И тем самым навсегда отстранить Мари.

Первое, что ты должен сделать, это занять отдельную комнату. Я переживаю, что мне никак не подготовить тебя к тому, что может произойти. Я боюсь рыданий, которым тебе всегда бывает так трудно противостоять, уловок, способных заставить тебя зачать с ней ребенка, ты должен относиться ко всему этому с недоверием, я прошу тебя, не заставляй меня долго ждать того, чтобы ваши постели оказались в разных комнатах. Только тогда я смогу с меньшим страхом следить за вашими шагами к расставанию. Никогда не спускайся из спальни на втором этаже, работай допоздна и, если тебе понадобится предлог, говори, что тебе необходим отдых, поскольку ты работаешь до позднего вечера и должен рано вставать, что тебе мешают ее требования спать в одной постели и что тыне можешь как следует отдохнуть.

Да, это невыносимо. Мари, Мари, это невыносимо!

Ее терзают мысли, пронзающие тело словно меч, разнообразные картины и образы хороводом проносятся у нее в голове, это причиняет боль! боль! боль! и если ты вдруг, просто от изнеможения, уступил ей во время отпуска, отказывайся от любых продолжений и, если она начнет упорствовать, оставайся ночевать в Париже с Жаном, да, возможно, это и некрасиво, но отчаяние редко бывает красивым.

И ей это известно. И она заканчивает, в тихом отчаянии. Но пока я знаю, что ты с ней, мне приходится переживать кошмарные ночи, я не могу спать, с огромным трудом я заставляю себя подремать часа два-три; я просыпаюсь, точно в лихорадке, и не могу работать. Сделай, что в твоих силах, чтобы положить этому конец.

Мари написала очень длинное письмо – некрасивый, но захватывающий портрет любви, рисующий любовь именно такой, какой она порой и бывает. Письмо, в сущности, довольно хорошее. Но, в любом случае, не предназначенное для публикации в «Л’эвр» 23 ноября 1911 года, письмо, которое вызвало кульминацию шума вокруг Мари, бурю, направленную против «иностранки, разрушившей французскую семью, нового дела Дрейфуса, хоть и в новом обличье. Оно теперь, правда, уже больше не раскалывает Францию, но показывает, что Франция находится в руках толпы грязных иностранцев, разоряющих, разлагающих и бесчестящих нашу страну. Именно Израиль мобилизует всех своих левитов, наемных убийц и живодеров».

Мари, Мари, чем же все это кончится.

Часто вспоминаются Паскаль Пинон и его Мария.

В цирке монстров он повстречал женщину по имени Анн, и они полюбили друг друга. Мария – женская голова, которую он носил, как рудокоп свою лампочку, от отчаяния и ярости злобно запела.

С ее губ не слетало ни звука, ведь у нее не было голосовых связок. Но она злобно пела душераздирающую, злую песню, неслышную никому, кроме Паскаля, и проникавшую в него. Под конец он лишился рассудка и пытался покончить с собой. Его обнаружили в каньоне к югу от Санта-Барбары, изувеченным, лежащим посреди высохшего ручья. Он был без сознания. Глаза Марии были распахнуты, словно от ужаса или от облегчения. Злобных песен она больше не пела. Четыре человека отнесли Паскаля и Марию обратно.

Я часто думаю об этом «злобном пении». Каким оно могло быть. Какой-то некрасивый, душераздирающий напев и пронзительное отчаяние – вот что, вероятно, ощущала беспомощная Мария, приделанная к голове Паскаля, словно бессловесная шахтерская лампочка, не способная абсолютно ничего предпринять, кроме как злобно запеть.

Такова, наверное, и есть злобная песнь ревности.

9

Поль получил письмо, прочел и послал корректный, любезный и несколько прохладный ответ. Он прочел ее письмо, даже два раза, пишет он, но не имеет времени отвечать подробно. Насколько он еще в силах оценивать ситуацию, он тоже полагает, что «расстаться с женой было бы лучшим выходом», но желательно без бурных сцен.

Он, вероятно, побаивался.

Несколькими месяцами раньше Мари предложили выдвинуть ее кандидатуру в Академию наук.

Это было неслыханное, глубоко шокирующее предложение, но ведь во Франции было только трое здравствующих лауреатов Нобелевской премии, одним из которых являлась Мари, и она согласилась. При голосовании ее кандидатура не прошла, прилив повернул в обратную сторону, поднялась волна ненависти, и «сообщив прессе о выдвижении своей кандидатуры, она обнажила неподобающее ее полу отсутствие чувства меры. Общественность восприняла такого кандидата враждебно».

Против Мари Кюри стала нарастать глухая ярость.

Хотя всего о ее тайнах пока еще не знали. Не знали о написанном Полю ужасном, откровенном письме – злобной песне любви.

Но скоро узнают. Уже следующей осенью.

Годом позже, в переломный момент, когда Бланш записывает в «Книге» вопрос: Когда я узнала о дилемме Мари? Мари ворвалась к ней в комнату, бросилась на колени возле ее передвижного деревянного ящика, с мертвенно-бледным лицом и растрепанными волосами, не рыдая, но всем своим видом выражая крайнюю степень отчаяния и изнеможения, и стала рассказывать.

В их с Полем гнездышко вломились. Кто-то вскрыл дверь, обыскал квартиру и выкрал письма Мари к Полю.

Среди них было и длинное письмо, написанное ею из Ларкуэ в августе 1910 года. Теперь Жанна знала, что владеет оружием – письмом, равносильным убийству личности в глазах консервативной французской общественности или самоубийству Мари. Уже на следующий день мадам Ланжевен сообщила через своего адвоката, что «обладает неопровержимыми доказательствами» постыдного поведения Мари и, не колеблясь, использует их в суде и предаст огласке, если Мари немедленно не покинет страну, а будет продолжать навязывать ее семье свое позорное присутствие.

Приблизительно так. Мари была слишком взволнована, чтобы фиксировать угрозы. Она знала лишь, что Жанна завладела бомбой, то есть письмом, способным навсегда погубить ее, Мари, репутацию, и что она, не колеблясь, им воспользуется.

Она пела по-настоящему злобно. И всю эту ночь Мари тихо и спокойно просидела возле Бланш, раскачиваясь взад и вперед, точно покинутый ребенок, и непрерывно шепча, что теперь потеряла его.

Что можно было сказать ей в утешение?

Ближе к утру Мари легла на пол и уснула. Она напоминала загнанного зверя, теперь уже настигнутого. Она спросила Бланш, что бы та сделала на ее месте, но Бланш не ответила.

Ей подумалось, что Мари внезапно превратилась в ребенка, который очень сильно ушибся, но был уже больше не в силах плакать и хотел просто полежать на коленях у матери, но под конец прошептал: расскажи. Что рассказать? Расскажи о любви так, чтобы я поняла. Расскажи, какой она была и какой должна быть. Этого не понять, прошептала ей на ухо Бланш, понять любовь невозможно.

От любви могут исходить свет или тьма. Любящие могут делиться друг с другом своим светом или своей темнотой; отсюда – жизнь или смерть. Понять этого нельзя.

Расскажи о Сальпетриер, попросила Мари той ночью, расскажи, чтобы я смогла пережить и эту ночь, а может быть, и все остальные ночи, во веки веков, возможно, на пути в Ном, да, на пути в Ном.

Amor omnia vincit, могла бы начать Бланш, но так и не начала.

VI
Песнь о бабочке
1

Существует всего одна фотография Бланш.

В третьем томе гигантского собрания фотографий пациенток Шарко или, возможно, правильнее сказать – его женской театральной труппы, «Iconographie photographique de la Salpetrière»[27]27
  «Фотографическая иконография Сальпетриер» (фр.).


[Закрыть]
, есть фотография Бланш Витман.

Она действительно красива.

Вокруг ее шеи белые кружева, как у моей бабушки Юханны на фотографии, которую я использовал для «Выступления музыкантов»[28]28
  Роман П. У. Энквиста.


[Закрыть]
, где она в круглых очках и с зачесанными назад волосами, на фотографии, постепенно вытеснившей посмертный снимок – воспоминание о ней как о покойнице. Красивая и сильная женщина. Бланш, однако, выглядит не столь строгой и уверенной в себе, как Юханна Линдгрен. Взгляд Бланш устремлен налево вниз, волосы у нее тоже зачесаны назад, но несколько локонов развеваются, как выпущенные на свободу змеи у головы Медузы, а в ее прекрасных глазах печаль.

Узкая талия и мягкое, чувственное тело, записываю я на листке бумаги, который обнаружу значительно позже. Это может относиться к Бланш или к Мари Кюри, но не к Юханне.

Почему это показалось мне важным?

Во время съемки в 1880 году руки, тогда еще не ампутированные, сцеплены.

Мари запечатлена на гораздо большем количестве снимков.

Такая красивая и запретная!

На знаменитой картине, изображающей сеанс с участием Бланш и Шарко, которая по-прежнему находится в библиотеке Сальпетриер, мы видим ее лицо сбоку и под углом.

Завораживает ревнивое любопытство, чуть ли не зависть на лицах зрителей. Они переживают вместе с нами. Всем видно: движение падающего тела и женскую беспомощность Бланш.

Одиночество и ревность.

Покладистость, расстегнутая блузка. Шарко повернут к зрителям и, похоже, отдает распоряжения или карает. А вот и Бабинский, столь ненавидимый Бланш, стоит позади нее. Он раскрывает объятия, словно Спаситель.

А на фотографии из «Iconographie» Бланш одна – красавица, свободная от посторонних взглядов, на ней не какое-нибудь рваное, а прелестное декольтированное платье. Никаких ревнивых зрителей. Перед нами притягательная женщина девятнадцатого столетия, с ярко выраженным чувством собственного достоинства.

Серьги, длинные. Дорогое платье? Вероятно, да. Не какая-нибудь девица из трущоб, а печальная, прекрасная женщина, стоящая на пороге жизни. Похоже на картину? На «Кружевницу» Вермера? Нет, но эта женщина мне знакома.

Женщина, стоящая на пороге жизни.

Если рассматривать созданные в то время два изображения Бланш – святую деву и обессилившую юную звезду ансамбля Шарко перед ревнующими зрителями, – рассматривать беспристрастно, то она непостижима.

Но не делайте этого!

Аксель Мунте в книге «Легенда о Сан-Микеле»[29]29
  А. Мунте (1857–1949) – известный шведский врач; указанная книга переведена на множество языков, в том числе на русский (первое полное издание – М.: И. В. Захаров, 2003).


[Закрыть]
рассказывает, как однажды присутствовал на сеансе в Сальпетриер. На представлении в большом зале – он, скорее всего, преувеличивает, обычно это была комната, способная вместить около тридцати зрителей.

Возможно, ему хочется усилить впечатление от того, что он называет гипнотизмом – от первой стадии эксперимента с истерией, проводимого Шарко при участии Бланш. Мунте видел Бланш. Он ни разу не называет ее по имени. Это хорошо.

Это замечательно! Он не оскверняет ее своим присутствием!

Доктор Мунте преисполнен презрения.

«Огромный актовый зал был до отказа заполнен разнообразной публикой, привлеченной сюда со всех концов Парижа: писатели, журналисты, известные актеры и актрисы, модные кокотки с нездоровым любопытством жаждали засвидетельствовать удивительный феномен гипнотизма. Некоторые из участниц эксперимента, без сомнения, действительно поддавались гипнозу и, просыпаясь, находились под воздействием сделанного им во время сна постгипнотического внушения. Однако многие из них были обманщицами, заранее знавшими, что от них ожидается. Некоторые с восхищением нюхали бутылочки с нашатырным спиртом, когда им говорили, что это туалетная вода, другие ели древесный уголь, если его выдавали за шоколад. Одна из них с диким лаем ползала по полу на четвереньках, когда ей внушали, что она – собака, размахивала руками, словно пытаясь взлететь, когда ей следовало изображать голубицу, и с испуганным криком задирала юбки, когда ей сообщали, что брошенная на пол перчатка – это змея. Другая расхаживала, нежно укачивая на руках цилиндр, если ей говорили, что это ее ребенок. Многие из этих девушек, которых направо и налево, по дюжине раз на дню, гипнотизировали доктора и студенты, проводили свои дни в неком полутрансе, с помутившимся от нелепейших внушений рассудком, в полубессознательном состоянии, полностью утратив контроль над своими поступками, обреченные рано или поздно оказаться если не в сумасшедшем доме, то в Salles des Agités [30]30
  Палата для душевнобольных (фр.).


[Закрыть]
».

Мне это знакомо.

Когда я был младенцем, по-младенчески говорил и по-младенчески мыслил, то есть в шестнадцатилетнем возрасте, я однажды посетил представление, устроенное мастером внушения, гипнотизером. Представление давалось в актовом зале в Шеллефтео[31]31
  Город на севере Швеции.


[Закрыть]
. Зрителей было человек семьдесят. Все мы заплатили за вход по три кроны. Я был робким, и поэтому мне не хотелось выходить на сцену, чтобы на мне ставили опыты, но я взял себя в руки, из любопытства.

На сцене я стоял впервые.

Поймите меня правильно. Я не был пациентом огромной парижской больницы, и меня не окружали модные кокотки, известные артисты или похотливые зрители-интеллектуалы, нет, это был лишь актовый зал школы в Шеллефтео. На сцену нас вышло, кажется, человек шесть.

Гипнотизером был мужчина лет пятидесяти. Он был весь в поту.

Все происходило, как описал в «Легенде о Сан-Микеле» Аксель Мунте. Возможно, не столь успешно и драматично, но гипнотизер-любитель и странствующий «внушатель» – кажется, так его называли? – старался: я до боли отчетливо помню, как потом уговаривал себя, что делал все это ради него. Потому что он так сильно потел. Чтобы ему было не так страшно. Из передавшегося мне страха. Потому что сидевшая в зале публика была враждебной массой, готовой в любой момент наброситься на него, если он потерпит неудачу, и тогда ответственность будет на мне! – понял я совершенно внезапно! – они накинутся на этого сомнительного странствующего гипнотизера с насмешками или недовольством, как грозный, агрессивный зверь, как сдерживаемая рассудком, жаждущая крови масса, способная в следующий миг перейти в наступление; и мы, на сцене – в лучах яркого, холодного электрического света, заставлявшего его так ужасно потеть, не от самого света, а прежде всего от страха, – мы должны поэтому совместными усилиями проявить ответственность, творческое единение. Нам выпала некая миссия по отношению к сидящей внизу враждебной подозрительной массе, которая, если у нас ничего не получится, может, выкрикивая издевки и насмешки, наброситься на нас.

Мы, художники, против зверя – людской массы; и я знал, что мы общими усилиями должны выполнить эту наводящую ужас, кошмарную миссию.

С тех пор я больше не стою на сцене – и все время стою на ней.

Единственное, что я помню, это общность соблазна. Этот человек мне нравился. Пока я не поднялся на сцену, он был ненавистным шарлатаном, а там, наверху, я почувствовал сострадание, разделил его страх перед враждебным людским зверем.

Это было моим кратким пребыванием в Сальпетриер, в больнице, расположенной на сцене актового зала школы в Шеллефтео, где я заплатил три кроны за вход и ощутил сопричастность.

2

По ночам ей приходилось, словно искалеченной и неподвижной Шехерезаде, занимать Мари, чтобы придать жизни смысл.

Кошмарная жизнь Бланш Витман предстает в трех ее книгах, невзирая ни на что, исполненной смысла. Окруженные слабо мерцающим голубым светом, они становятся друг для друга заступницами. Моя судьба и все выпавшее на мою долю под уверенным руководством профессора Шарко, часто, казалось, служило Мари некоторым утешением.

У нее четкий, разборчивый почерк.

Реальные воспоминания, внезапно прерываемые грезами, во имя спасения жизни Мари. Тогда она вынуждена соединять мысли особым образом. Все должно быть взаимосвязано, иметь смысл. Урановая смолка убивает, несмотря на примесь лесной хвои. От облучения мое тело разрушается. Мне не страшно. Я скоро умру. Пассаж возникает, как внезапное, чуть ли не шутливое замечание.

Этого она Мари не сказала. Но, может быть, рассказала следующее?

Объяснение заключается вовсе не в том, что я испытывала перед Шарко чувство страха или собственной неполноценности. 3 октября 1880 года он впервые начертил свою научную схему на моем теле, частично обнажив его, но не столь безнравственным образом, чтобы показалась грудь. Мучившие меня на протяжении нескольких лет судороги, которые невозможно было спутать с эпилепсией, но которые выгибали мое тело дугой, подбрасывая к чернеющему, лишенному милосердия небу, заставляли меня шипеть точно от ненависти или презрения к несуществующему Богу. Он карал меня, словно я была Иовом, не сбежавшей с небес бабочкой, а низверженным ангелом, обреченным на кару. Шарко же составил из клеточек схему, в которой разместил координаты – позже я узнала значение этого слова, – указав определенные точки. Он пользовался ручкой. Я отметила, что он не выделял точки вожделения, которые обычно связывают со страстью. Позднее, помогая в работе над «Iconographie Photographique de la Salpetrière», я почти с саркастическим энтузиазмом наносила на схематическое изображение женщины истерогенные зоны: 11 спереди и 6 на спине. По сути дела, на этой иллюстрации была я сама, в виде графика. Мне выпала возможность изобразить на рисунке картину запутанной эмоциональной жизни человека, в упрощенном виде. Только потом до меня дошло, что это – я, человек, и что я, вместо того чтобы считать себя столь противоречивой и сумбурной, сумела упростить саму себя до такой – не побоюсь этого слова – чистоты. Эту чистоту я и стремилась пронести через всю жизнь, начиная с пережитого мною на берегу реки.

Тем не менее я по-прежнему задавала ему неправильные, прямо ненавистные вопросы.

– Вы считаете, что я не человек, а машина? – спрашивала я; в то время я еще не обращалась к нему на «ты».

– Нет, – оборонялся он, но отводил взгляд, будто чувствовал обвинение в моих словах.

– Но вы ведь полагаете, – настаивала я, – что, прикасаясь к этим точкам, обретете надо мной власть?

Он не ответил.

Ассистент Шарко Зигмунд стал однажды расспрашивать ее о детстве и отрочестве.

– Ты когда-нибудь испытывала вожделение к своему брату? – спросил он.

– Естественно, – ответила она.

Он видел, что она лжет. Но, пишет она, за какие только истории не хватаешься с жадностью теперь, много времени спустя, когда жизнь остановилась и тебя поместили в деревянный ящик на колесах! В четырнадцать лет, когда она была еще младенцем с младенческими мыслями, и ей, как пораженному бешенством волку, не хватало покорности и прощения по отношению к жизни, ее отец однажды пришел навестить жену. Той не было дома. Моя мать ненавидела его, а он ее. Я тоже ненавидела ее, но лишь до того мгновения, как она покинула меня, поглощенная рекой. Тогда я разрыдалась, как перед ампутированной любовью. Отец говорил с Бланш очень вежливо, сходил в сад, сорвал три желтых цветка и вручил ей, словно она была незнакомкой, посторонней и прекрасной молодой женщиной.

Он собрался уходить, смеркалось. Она остановила его у калитки, крепко взяла за плечи, повернула к себе и поцеловала долгим поцелуем, как будто он был мужчиной, а она женщиной. Его поцелуй доставил мне удовольствие. Я горько оплакиваю отца. А этот молодой негодник спрашивает меня о брате, испытывала ли я к нему вожделение!

Ах, нет. Но три цветка! Желтые! Она сочла это комичным.

Лежа в деревянном ящике на колесах, вероятно, можно дойти в своих рассказах до такой точки, когда необъяснимое становится очевидным.

Из чего еще не следует – доступным пониманию.

Она говорит Мари, что с первого мгновения возненавидела Шарко, но потом уже больше не ненавидела, а скорее любила.

Под конец она любила его очень сильно.

Так проще всего. История любви в кратком изложении. Она может начинаться с отвращения. Потом все меняется. Я люблю тебя и буду любить всегда, во веки веков.

Бланш было восемнадцать лет, когда ее заключили в Сальпетриер.

Это место заключения было для нее не первым; с семнадцати лет ее помещали в разные лечебные заведения. В сумасшедшие дома, как она обычно говорила. Слова сумасшедший дом чаще всего воспринимались как проявление высокомерия. Я побывала в заключении в пяти сумасшедших домах, говорила она иногда, глядя тихо и печально, прекрасная, как альпийская фиалка, и с грозными мягкими нотками в голосе, намекавшими, что безумие может вырваться наружу в любой момент. Она ведь была так красива. Человек, которого она полюбила, Жан Мартен Шарко, родился в Париже 29 ноября 1825 года и был сыном каретника.

Приходится читать между строк.

У него не сохранилось никаких особых воспоминаний о детстве. Наиболее отчетливо он помнил лето, проведенное на побережье Ла-Манша, неподалеку от города Сен-Мало. От этого лета у него осталось одно яркое воспоминание. В остальном – пустота, полное отсутствие воспоминаний. Ее повторы носят болезненный характер. Объяснить любовь она не могла, но пыталась.

Сумасшедшие дома, говорила она обычно. Правильнее, вероятно, будет сказать больницы или лечебницы для душевнобольных.

Ни до Сальпетриер, ни после никто никогда не приписывал ей сумасшествия. Тем не менее из одного сумасшедшего дома в другой, и эта неизменная спокойная, мягкая, угрожающая красота. У нее регулярно происходили нервные срывы, ее отправляли в лечебницу, вылечивали, отпускали, и – следовал новый срыв. Как мне это знакомо!

Как уже сказано: она с первой минуты возненавидела Шарко. Потом это прошло.

У нее случались рецидивы «истерического характера».

Припадки начинались с тонической фазы, переходя в клоническую. Затем, после краткой паузы, – сильнейший opistotonus[32]32
  Опистотонус, судорожная поза (лат.).


[Закрыть]
с arc de cercle[33]33
  Дуга (фр.).


[Закрыть]
, иногда с vocalisation[34]34
  Здесь: вопль (фр.).


[Закрыть]
. Тогда она становилась опасной, хоть и была красивой. Никто не знал, что делать.

Я думаю, что все уже махнули на нее рукой.

Обычно долго надеются, что удастся вернуть человека к нормальному состоянию. Потом сдаются. И тогда Бланш Витман отправили в Сальпетриер. Это была своего рода конечная станция или свалка для отходов. Дворец безумцев, дворец женщин, дворец-свалка для безнадежных.

Но ведь ей было всего лишь восемнадцать!

Бланш окунулась в старые традиции Сальпетриер, крупнейшей лечебницы Европы восемнадцатого века, с шестью тысячами заключенных, – и это в городе с полумиллионным населением! – в результате чего троим-четверым частенько приходилось спать в одной постели, лечебницы, важную часть которой составлял исправительный дом – особое отделение для испорченных молодых женщин, или, скорее, детей. Туда заключали девушек, считавшихся либо извращенками, либо жертвами вырождения. Их помещали туда по настоянию семей, по ходатайству, обращенному к королю или к администрации больницы. Родители или, во многих случаях, соседи посылали прошение, в котором утверждалось, что эти испорченные девушки причиняли неудобства семье или соседям, или шире – ближайшему окружению, например кварталу, где они жили; и тогда детей забирали в Сальпетриер.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю