355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пер Улов Энквист » Книга о Бланш и Мари » Текст книги (страница 2)
Книга о Бланш и Мари
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:52

Текст книги "Книга о Бланш и Мари"


Автор книги: Пер Улов Энквист



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

Она принесла одеяла и улеглась спать на полу, около его кровати. Ты здесь? – позвал он; она не ответила. Я знаю, что ты здесь, – повторил он через час. Она не ответила. – Дочь моя, если ты меня любишь, избавь меня от этих мучений, закрой мне рот и нос и прекрати мои страдания. Следующей ночью она сидела на стуле и наблюдала за его агонией. – Я знал, что ты придешь, – прошептал он. Почему? – произнесла она в ответ. – Потому что ты любишь меня и не можешь освободиться, я прошу тебя.

Тогда она положила руку ему на рот и не отнимала до тех пор, пока он не стал задыхаться.

Почему? – спросила она.

Он не ответил, из страха перед ней.

Не бойся, – сказала она, – но я должна узнать почему. Он покачал головой. Она снова положила руку ему на рот и перекрыла дыхательные пути. Затем она убрала руку, но слишком поздно. Ей показалось, что она видит слабую, но торжествующую улыбку на его угасшем лике.

Почему? – спрашивала она с отчаянием и яростью, но было поздно.

В «Книге» есть глава, которая открывается вопросом: Почему? но в ней приводится только рассказ брата о смерти отца, безо всяких драматических подробностей и каких-либо намеков на ее собственный вклад в агонию.

О брате больше ничего нет, за исключением нескольких прозрачных отговорок.

О матери говорится несколько подробнее.

Рассказ о ком-либо всякий раз начинается вопросом, на этот раз: Когда я видела свою мать в последний раз? и ответ начинается почти в библейском духе. Когда я была младенцем, по-младенчески говорила, по-младенчески мыслила и видела все не столь ясно, как ныне, скончалась моя мать, и продолжается затем нейтрально; «я» повествователя – это сама Бланш.

Мне было пятнадцать лет, пишет она, у меня был шестнадцатилетний брат, мое имя уже тогда было Бланш, но звали меня Ота. Почему, никто не знает. Когда же мне исполнилось шестнадцать и меня начали побаиваться, я решила, что буду именоваться Бланш; и никто не осмелился мне перечить. Моя мать умерла, как я обычно шучу, от жажды любви и рака печени. Она была необычайно маленькой, всего 150 сантиметров, приблизительно такого роста, к какому я теперь постепенно приближаюсь. Это наверняка дало бы Зигмунду повод утверждать, что я всегда стремилась походить на мать. И вот теперь я ее догоняю, приближаюсь к ней, а после следующей ампутации уже оставлю позади. У нее были темные глаза, и она часто шептала: cara, cara, cara[7]7
  Дорогая, дорогая, дорогая (итал.).


[Закрыть]
. Мать была корсиканкой. Брата я не помню.

Моя левая рука, которой больше нет, уже не болит, но помнит ласку. Я обычно думаю об этом как о противоположности фантомной боли и называю фантомной любовью. Рука помнит не только ласку, но и кожу, которую ласкала. Руки не только раздают ласки, но и принимают их. Однажды я упомянула об этом профессору Шарко, и он посмотрел на меня долгим и пристальным взглядом, словно бы я его в чем-то обвинила; теперь руки больше нет, а воспоминание осталось.

Существует и другое выражение – фантомное желание, но я предпочитаю называть это фантомной любовью.

Отсеченное и исчезнувшее тоже хранит любовь и воспоминания. Возможно, когда-нибудь эту фантомную любовь сумеют описать. Я не могу оценить вес матери, но хорошо помню ее руку и кожу. Вполне естественно, что я не помню брата, ведь он отсечен от меня, подобно левой руке и левой голени, но мысль о нем, хоть он и отсечен, не вызывает ни боли, ни любви.

Моя мать умерла летом, когда в Париже стояла сильная жара; прошло три дня, прежде чем один из братьев отца раздобыл повозку, чтобы перевезти ее в родной город Со, где она пожелала быть похороненной. Она не хотела лежать в одной могиле с моим отцом и просила, чтобы ее похоронили вместе с ним, только, если он еще будет жив (как она, в характерной для ее любви форме, выразилась на смертном одре). Кроме меня, никто не пожелал сопровождать дядю на ее похороны. От нее пахло.

От моей матери-корсиканки, не желавшей делить могилу с моим отцом «если только его не похоронят заживо», исходил сладковатый, мерзкий запах.

Именно так она и сказала. Вероятно, его отчаянную борьбу за освобождение из замкнутого пространства гроба она сочла бы возмездием. Мы с дядей везли ее на повозке. Сладковатый запах, исходивший от матери, гнал лошадей во весь опор.

Н-но-о! – радостно выкрикивал дядя. Я любила ее.

Я предпочитала рассматривать ее высказывание о задохнувшемся в гробу отце как поэтический образ их супружества, но когда я намекнула ей об этом, она лишь пристально посмотрела на меня и заявила, что уж в любви-то я совсем ничего не понимаю, равно как и в поэзии, – добавила она с мягкой и теплой улыбкой.

У нее я научилась не воспринимать реальные события метафорически. Что есть, то и есть. Не более того. Это был полезный урок, который я пыталась преподать и Мари.

Возле паромной переправы через реку Кюр наш экипаж казался подавленным горем и отчаянием. Когда он остановился перед погрузкой на паром и лошадей настигло сладковатое зловоние, исходившее от трупа матери, наших животных охватило вполне понятное и естественное для них бешенство, погрузка повозки – я имею в виду наш траурный эскорт – приняла поэтому характер почти панической спешки, и повозка опрокинулась.

Гроб выплыл и, медленно переместившись на середину реки, затонул.

Позднее я часто представляла себе, как стояла там, на берегу, не истерически рыдая, а совершенно спокойно, и смотрела, как моя низкорослая мать в гробу, окутанная сладковатым запахом, исчезает в глубине реки, и как я, пусть еще и не взрослая женщина, все понимала.

Я пишу «представляла себе», не «помнила».

Я понимала, что сладковатый запах скорби, смерти и любви растворяется в воде, как и сама мать исчезает в мрачных глубинах, и что все это тем не менее обернется фантомной любовью, которую я сохраню на всю жизнь, реальнее всего остального, несмотря на то что запах трупа в действительности растворился и исчез, и под конец – лишь спокойная поверхность воды, а мы беспомощно стоим и наблюдаем за исчезновением матери.

Написанное является ответом на вопрос, когда я видела свою мать в последний раз. Это было 26 июля 1876 года, около четырех часов дня.

Она исчезла в объятиях реки, будто любовь реки поглотила ее.

А помню я, что тогда, охваченная возвышенным чувством, захотела, ради матери, никогда не испытавшей любви, написать полноценный рассказ о любви – как реальной, так и фантомной.

О той, что доступна лишь увечным, превращенным в торсы, тем, на кого в результате ложится еще более ответственная миссия, то есть о любви по воспоминаниям.

В тот миг, когда мать исчезла (и здесь заключен ответ на мой вопрос), было положено начало рассказу. Рассказу, содержащему сладковатый запах смерти. Ярость по отношению к живым. Соблазн наслаждения, в котором ей было отказано и которое мне бы так хотелось, чтобы она испытала. Ах! я пишу это с отчаянием и скорбью: о, как бы мне хотелось, чтобы ей довелось испытать то, в чем ей было отказано! Но остается лишь скорбеть по любви, которую ей так и не довелось пережить.

Написавшую это звали Бланш Витман.

Она была красивой женщиной, с нежным, почти детски-невинным лицом, с едва заметными ямочками, очевидно, с темными и довольно длинными волосами – это то, что можно рассмотреть на имеющейся картине и единственной фотографии.

Она кого-то напоминает.

История Бланш вкратце такова. В восемнадцать лет она появилась в больнице Сальпетриер в Париже, куда ее положили с симптомами невроза или, как было установлено позднее, истерии. Раньше ее лечили иначе – staccato![8]8
  Отрывисто (итал.). Здесь: время от времени, нерегулярно.


[Закрыть]
– а теперь ее окружал Замок. Ее меланхолия выражалась в сомнамбулических припадках, которые, однако, примерно через час проходили; врачи быстро определили, что здесь речь идет не о какой-либо разновидности эпилепсии, а именно об истерии. Руководитель больницы, некий профессор Шарко – позднее прославившийся благодаря тому, что первым диагностировал и проанализировал различные формы склероза, в частности рассеянный склероз, и некоторые виды неврастении (Charcot’s disease[9]9
  Болезнь Шарко (англ.).


[Закрыть]
) – странным образом, чуть ли не с нежностью, привязался к ней, и она стала его любимой пациенткой.

Она помогала проводить эксперименты над самой собой.

К моменту их встречи Шарко было пятьдесят три года. Он использовал выражение «эксперименты», отнюдь не считая, что его пленяет способность Бланш к инсценировке определенных научных проблем. Женщины, которых он демонстрировал во время своих публичных опытов с истерией, а позднее среди них была и Джейн Авриль, не увлекали его. До последней поездки в Морван, в самом конце жизни, он ни разу не признается, что его влекло к Бланш; но в «Книге вопросов» она исходит из этого как из самоочевидного факта.

Шарко не наивен. Он пишет о себе как об одном из просветителей, с их естественной тягой к неизведанным континентам и глубокой осознанной верой в недостаточность разума.

В сочинении о Франце Антоне Месмере Шарко резко подчеркивает наличие риска, то, что руководителя экспедиции могут обмануть, и предупреждает, что нельзя быть наивным. Он женат, у него трое детей. У него была еще одна пациентка, которую он использовал в качестве ассистентки и демонстрационного объекта, – танцовщица по имени Джейн Авриль, – но, встретившись с Бланш, он «выписал» Джейн, и она покинула больницу после эпизода, который ошибочно трактовали как конфликт двух женщин.

Джейн впоследствии прославилась в качестве модели французского художника Тулуз-Лотрека.

Шарко обладал детски-пытливой любознательностью путешественника и ученого. Исповедуя идеалы Просвещения, он полагал, что изобретатели, исследователи, физики и первооткрыватели должны теперь изучать новые и таинственные области. Психика женщины не кардинально отличается от психики мужчины, но представляет собою более опасный континент. Женщина – это врата, пишет он, и через них необходимо пробиваться на этот темный континент, который богаче и загадочнее мужского. На лучших рисунках Тулуз-Лотрека запечатлена именно Джейн Авриль, худенькая, танцующая, ее лицо то совсем скрыто, то – чаще всего – изображено в полупрофиль, как у человека, который многое повидал, но предпочел это скрыть.

Проникновения в сущность женщины и человека, с Бланш в роли статистки, разыгрывались перед избранной публикой по пятницам, а позднее по вторникам – в 15.00.

У Шарко был ассистент-австриец по имени Зигмунд.

Год, проведенный с Шарко, наложит отпечаток на всю его дальнейшую деятельность; его переводы лекций Шарко на немецкий язык «завораживают». Фрейд считал, что именно Шарко изменил его жизнь.

Возможно, он имел в виду и Бланш.

Зигмунд в каком-то смысле так никогда и не смог освободиться от своего «руководителя экспедиции». Им обоим казалось, что они нашли точку, откуда можно следить за действием, и это определяло природу не только женщины, но и любви, являющейся неким религиозным обрядом и борьбой за власть.

На представлениях Шарко выступали, естественно, и другие пациентки. Но упоминается только Бланш. Почему бы тогда Шарко и не быть с выжженной отметиной! Как животному с тавром!

В детстве, пишет Бланш, она читала французский роман о юной датчанке, двенадцати лет, которая пленила датского короля Кристиана IV, сделав его зависимым от себя, как от наркотика. Он считался алкоголиком, но на самом деле был просто порабощен ею! Н-но-о! как некогда выкрикивал дядя Бланш.

Снова н-но-о. Точно ожог.

Все это разыгрывалось в первые годы XVII века. Датская девушка, ставшая королевой, сперва была молодой, потом постарела и в конце концов сумела уничтожить своего супруга, датского короля Кристиана IV. Он оказался в плену у любви. Это был отвратительный роман, но вопрос ставился правильно, хотя ответа на него и не нашлось.

В конце романа встретилась фраза: «Кто способен объяснить любовь? Но кем бы мы были, если бы не пытались». Бланш пишет, что нашла это утверждение смешным, но успокаивающим.

Я не понимаю ее.

В эту минуту она мне не нравится, не нравится ее высокомерие и жестокосердие. Прямо как ком в горле.

Мы скоро начнем, повторяет она раз за разом, словно с надеждой. Почему бы и нет? Лишь эта надежда и поддерживает в нас жизнь. Я нахожу комментарий на клочке бумаги, должно быть когда-то записал и забыл: «Книга вопросов» – как наркотик.

Колдовство. Amor omnia vincit.

Как она могла?

7

Часто просыпаюсь по ночам и не могу освободиться. Возможно, на это она и рассчитывала.

Бланш берет меня за руку и ведет вниз. Равнодушно и невинно, пока я не успокаиваюсь. Потом становится хуже.

Вероятно, именно так она хотела помочь и Мари. Медленно, держа за руку, сопровождая вглубь, к центру земли, в самую последнюю экспедицию, затем наружу, в джунгли, к берегу реки и к ночи в Морване.

Эти театральные представления перед публикой становились постепенно для профессора Шарко все более мучительными.

Казалось бы, он бросал на произвол судьбы Бланш, но оказывался покинутым сам. Научная схема с точками для нажима, которые отмечались чернилами на теле женщины и при воздействии на них должны были вызывать припадки, судороги, меланхолию, паралич или любовь, стала под конец столь совершенной, а результаты, воплощаемые послушными подопечными, столь удачными, что Шарко обнаружил: он очень одинок.

Но было поздно. Он был в ее власти. В этом отношении она напоминала юную датскую королеву, чье имя она так и не запомнила. В течение шести лет Бланш была театральной звездой больницы Сальпетриер и по-своему блистала в парижских научных спектаклях так же, как изгнанная Джейн Авриль блистала в Мулен-Руж.

Джейн танцевала, и ее рисовали. «Танцем безумцев» назывался танец, который она создала в Сальпетриер; он околдовывал всех, и никто не понимал почему.

Надо перевоплотиться в безумца, говорил ей Шарко.

Смотрели на Джейн часто, но рисовать ее начали, только когда она покинула Сальпетриер и стала всемирно известной. И есть только одна картина, изображающая Бланш. Она предстает на ней в полуобморочном состоянии.

Бланш убила своего любовника, профессора Шарко, в августе 1893 года. Через несколько лет она покинула больницу и в 1897 году поступила на службу к польскому физику Мари Склодовской-Кюри, где ее первым заданием стала работа с урановой смолкой. Что этот минерал излучает радий, было еще неизвестно, ей пришлось пройти через ампутации, и под конец от нее остался только торс.

«Книгу вопросов» Бланш пишет в период между первой ампутацией и смертью. Это книга о Бланш и Мари.

Мари Кюри любила ее, даже когда она превратилась в торс.

У Мари тоже был любовник; он предал ее, что поставило под угрозу получение ею второй Нобелевской премии – премии по химии. В своих заметках, названных «Книгой вопросов», Бланш пишет, что в период тяжелейшего кризиса – после возвращения Мари из Англии и получения в тот же день известия о том, что ее любовник струсил и нашел другую, – она впервые рассказала ей об окончательном выяснении отношений с профессором Шарко.

Бланш впервые об этом кому-то рассказывала. Она пишет, что сделала это, чтобы поубавить у Мари наивности, чтобы заставить ее встать и идти.

Это выражение звучит в устах безногой странно и тем не менее повторяется неоднократно.

Она пишет: Я объяснила Мари, когда она, обливаясь слезами, сидела у моей кровати и гладила меня правой рукой, почти совершенно изуродованной от тяжелой работы с радием, объяснила, что убила Шарко из-за его преданности и наивности и потому, что он не захотел встать и идти, доказав тем самым свою любовь. Я никого не любила так, как его, ни единого человека, я любила его больше жизни и поэтому заставляла себя не подпускать его к себе. Как же велика любовь, и сколь трудно ее поймать, прямо как бабочку, сбежавшую с небес. Но во времена тяжелых потрясений в начале нового века где же нам искать связующее звено, как не в любви.

Вот и вся история в кратком, неверном изложении.

8

Невольно представляешь ее себе оправдывающимся ребенком.

Она пишет короткими, иногда стилизованными предложениями, где слова часто противоречат друг другу. Поскольку у нее все никак не связывается воедино, она мечтает о неком последнем звене, которое называет то «радием», то «любовью», то «новым столетием». Я думаю, что она была маленькой, доброй, отнюдь не ожесточенной женщиной, которая слишком поздно поняла, что ей надо делать.

Такой женщины, как Бланш, я не встречал, но знал нескольких, чуть не ставших ей подобными. Они подходили к некой границе запретного и в испуге бросались прочь или пересекали ее, но никогда не останавливались возле.

Когда я был младенцем, по-младенчески говорил и по-младенчески мыслил, – я признаю, что это ее выражение, – идея любви была евангелием, и всякая любовь была либо предписана, либо запретна. Это создавало искушение, взрывоопасное и, следовательно, смертоносное. Любовь и смерть были взаимосвязаны, мы никак не могли освободиться. Все говорили о любви, но никто ее не объяснял. К тому же она была величайшим грехом.

Но сдаваться нельзя.

Если ты не сдаешься, объяснить можно все, даже боль, когда ты наконец встаешь и идешь. Объяснить любовь нельзя. Но кем бы мы были, если бы не пытались? Эти маниакальные повторы! А что ей оставалось писать, лежа в деревянном ящике, когда холод подступал все ближе и ближе к сердцу и все отгнивало.

В «Книге» Бланш почти одинаковые формулировки повторяются в пяти местах. Я читал эти слова, и в какой-то миг мир замер, а сердце бешено заколотилось.

Собственно говоря, она, вероятно, пыталась просто рассказать историю.

За неимением лучшего нам придется довольствоваться написанным, будь то действительно история или всего лишь отговорка. Мне представляется, что Бланш была куда проще, чем утверждает.

Убивать она не собиралась! На самом деле она, вероятно, была довольно простой и порядочной провинциальной девушкой, попавшей в беду. Я знавал такую когда-то.

До того как я сдался и начал понимать, мне не нравилось, что она – не «наша». То есть иностранка и говорит по-французски, но ведь это не важно. Что поделаешь? Ведь всюду существует маленькая Франция. Или маленький Париж, или маленькая Польша. Не понимаю, почему я оправдываюсь, но мне страшно. В этом нет ничего плохого. Где-нибудь найдется благодетель, способный защитить, и для Бланш, возможно, тоже существует спасение и прощение.

Теперь дело идет лучше. Поначалу реконструировать Бланш было трудно, сейчас уже легче, хотя это и причиняет боль. Сперва где-то в глубине был ком, теперь его нет. Я думаю, что она, осмелься она говорить откровенно, совсем не показалась бы такой жестокосердной. Человек беспощаден, только если сам не ждет пощады.

Когда я был младенцем, по-младенчески говорил и по-младенчески мыслил, то есть когда мне было десять лет, во время Второй мировой войны, я мечтал, что когда-нибудь полюблю светловолосую, очень красивую, восхитительную, но парализованную девушку, которая будет сидеть в инвалидном кресле и играть на скрипке. Не знаю, откуда я это взял. Я даже не видел фильма[10]10
  Имеется в виду пользовавшийся в 1940-х годах в Швеции большим успехом фильм «Дома бедняков».


[Закрыть]
. Полагаю, что поначалу я примерно так и представлял себе Бланш – скромной, прелестной блондинкой, играющей на скрипке и способной передвигаться только с моей помощью. Собственно говоря, вполне естественно. Ведь это и была Бланш. Я узнал ее. В конце концов она вернулась. Пришлось реконструировать ее жизнь, поскольку сама она молчала. Но, несомненно, это была она. История превращения в торс и почти забытая мечта о девушке в инвалидном кресле, со скрипкой в руках.

Еще немного, и все будет в порядке. Ком исчез. А все прочитанные сказки! например, о девочке в красных башмачках! или о русалочке! Там всегда говорилось о невероятной боли, когда она вставали на ноги и шли. Словно им в ступни вонзались ножи.

Скоро все снова пойдет хорошо. Девочку звали Бланш. Amor omnia vincit.

II
Песнь о Кролике
1

В своей «Книге» Бланш называет ее Кроликом. Это могло быть презрительным намеком на ее сексуальность.

Может быть, этот персонаж и несущественен.

Но если он важен для Бланш, то важен и для нас.

Поначалу среди персонажей «Книги вопросов» только три женщины. Это Бланш, Мари и Кролик. Потом появляется Герта Айртон, но только под конец. И Бланш с ней никогда не встречалась.

Кролик?

Сперва мне думалось, что все они были немного наивными и боялись, боялись, что не вынесут любви. Но, вероятно, я ошибался. Это не боязнь, а невинность – несмотря на окружающую грязь, то, что заставляет человека в конце концов вставать и идти.

Иногда вдруг создается впечатление, что Бланш останавливается, сбивается; можно предположить, что она подымает взгляд от деревянной каталки и устремляет его в окно, на деревья и листву, будто за ними находится берег реки, или опускает глаза и смотрит на укутанный одеялом обрубок ноги, морщит лоб с невинным удивлением на все еще по-детски прелестном лице и тут же пишет: Я скоро начну.

Постепенно привыкаешь, под конец мне это даже нравится. Она ведь хочет, чтобы мы поняли, но немного боится, не улавливая, почему мы никак не можем понять! отчего медлим! Тогда возникают невинность и робость; вопрос: можно ли продолжать, приблизительно так.

Вероятно, поэтому. Так пишут только те, кто еще не до конца решился или пребывает в безграничном отчаянии. О шести тысячах женщин, запертых в больнице Сальпетриер, толком никто ничего не знает, но ведь они там были, непосредственно рядом с нею. Я скоро начну: это отзвук детского страха, радостный, но с оттенком отчаяния, мне он знаком.

Нетрудно понять, что пальцы и руки Бланш пострадали от радиевого излучения.

Но ступни? А позже и ноги целиком?

Возможно, причина кроется в чем-то другом. У Бланш часто повторяется: было и кое-что другое.

Сперва, стало быть, Бланш. Затем Джейн Авриль, которую на самом деле звали Жанна Луиза Бодон.

Она играет очень скромную роль в истории Бланш, Мари и профессора Шарко, но однажды июньским вечером (год в «Книге» не приводится; можно, однако, предположить, что году в 1906-м) она, безо всякого предупреждения, навещает Бланш. Это – первый из двух ее визитов.

Второй был нанесен за месяц до смерти Бланш. Мари, Бланш и Джейн, втроем, сидят на террасе. Деревья. Листва.

Это – наиприятнейшая встреча, совсем непохожая на первую, она-то и является исходной точкой, или той точкой, с которой можно начинать повествование.

Всегда хочется надеяться, что в каждой человеческой жизни существует подобная точка. Вероятно, поэтому мы и продолжаем жить.

Первая встреча происходит посреди серии ампутаций – Бланш уже лишилась руки и стопы, но еще может вполне сносно передвигаться на костылях; Джейн равнодушна и любезна. В «Книге» есть вопрос: Чем вызван визит Джейн и кто рассказал ей о моем положении?

Джейн принесла с собой свежий хлеб, который, как она уверяла, испечен с изюмом, абиссинскими орехами (?) и приправлен розмарином, и сказала, что хочет в знак дружбы разделить этот хлеб с Бланш, выпить с ней бокал вина и вспомнить прошлое.

Джейн осматривалась в комнате, словно только теперь понимая, где находится. Она обратила внимание на рабочие инструменты Мари – стеклянные реторты и колбы, – подошла к ее столу и склонилась над записями химических формул, сухо констатировав, что за это и получают Нобелевские премии.

– У тебя высокопоставленные друзья, – сказала она. – Ты многого достигла.

Достигла? Бланш еще не лежит в деревянном ящике, он только приготовлен и стоит возле кровати, но тем не менее!

Одета Джейн экстравагантно.

Употреблено именно это слово. Она напоминает измученного, накрашенного, но терпеливого ребенка. Бланш пишет, что не понимает значения этого необычного жеста с хлебом. Поэтому она начинает, чуть ли не в панике, с несвойственной мне нервозностью, говорить о больших успехах Джейн в Мулен-Руж, о славе, которую той принесли рисунки Тулуз-Лотрека с очаровательной танцовщицей на первом плане, Джейн бесцеремонно, но ласково обрывает ее и почти патетически спрашивает:

– Бланш, как твои дела?

– Ты же видишь.

– По тебе этого никогда не видно, – произнесла Джейн, немного помолчав, – ты всегда обладала ужасающей силой, я тебя вечно боялась. Ты была невероятно сильной, и все тебя боялись, ты знаешь об этом? Мне было жаль Шарко, он так боялся тебя.

– Прекрати, – прошептала Бланш.

Джейн молча села на стул. Прошло некоторое время.

Потом она заговорила, почти шепотом.

Ей хотелось поговорить о больнице Сальпетриер, бывшей не только адом, но и кое-чем еще, чем-то очень дорогим. Она употребляет выражение «дорогим». Вот это дорогое она и утратила, некое воспоминание, которое она усиленно пыталась восстановить, посреди глубочайшего отчаяния ведь бывает мгновение, когда все кажется возможным, приблизительно так, когда ты свободен и способен все начать сначала, ее голос иногда почти пропадал.

– Я забыла. Я больше не могу. Бланш, дорогая, я прошу тебя, единственное, о чем я прошу тебя, это вернуть мне одно воспоминание.

Озадаченная самим построением фразы, Бланш спрашивает:

– Воспоминание?

– Как это было.

– Вернуть тебе?

– Да, – прошептала Джейн, согласно «Книге», с тем же неотступным, тихим отчаянием. – Оно пропало.

– Какое же это воспоминание? – спросила Бланш, откладывая в сторону протянутый ей кусок хлеба, так, словно он был отравлен, в надежде, что мой жест не ускользнул от внимания Джейн.

– Когда я танцевала. И думала, что все можно начать сначала.

– Ты забыла?

– Зачем бы я иначе стала тебя просить, – ответила Джейн.

На долгое время воцарилась тишина. Бланш пишет, что ей стало спокойнее и она больше не чувствовала себя застигнутой врасплох; она плотнее закутала свое искалеченное тело одеялом, настало время переходить в контрнаступление против нахальной непрошеной гостьи.

– Нет, я не помню, – сказала Бланш, – если уж ты, маленькая сучка, забыла, откуда же мне помнить?

Выражение «маленькая сучка» возникает совершенно неожиданно.

– La danse des fous!!![11]11
  Танец безумцев (фр.).


[Закрыть]
– воскликнула Джейн Авриль, не обращая внимания на грубое оскорбление и словно бы ее собственного выпада не было или он не считался, я забыла, но ты-то наверняка помнишь «Танец безумцев» в Сальпетриер, бабочка!

Таково завершение этого эпизода.

Если разговор передан верно, то все очень странно. Ведь так не выражаются: торжественно, как корсет, как она напишет в другом месте. И эта внезапная ненависть. Что-то не сходится. И потом, в 1913 году, перед самой смертью Бланш, они снова встретятся, уже вместе с Мари Кюри.

Спокойно, печально и тепло.

И больше ни слова о хлебе, об утраченном мгновении, о «Танце безумцев», о триумфальном представлении, свидетелем которого Бланш, вероятно, была и которое стало лишь утраченным воспоминанием, – словно воспоминание можно ампутировать, – фантомным воспоминанием, не причиняющим боли, подобно ампутированным конечностям Бланш, но воспоминанием, которое все-таки возможно вновь обрести как некую историческую находку: и значит, ничто еще не потеряно, все имеет смысл и значение.

2

Джейн Авриль – это сценическое имя.

На самом деле ее звали Жанна Луиза Бодон, она родилась 9 июня 1868 года в городке под названием Бельвиль, совсем неподалеку от Парижа; ее мать была шлюхой. Местечко Бельвиль, располагающееся на высоком и отвесном плато, в те времена едва ли могло претендовать на что-то общее с Парижем: позднее оттуда провели канатную дорогу, чтобы улучшить связь с городом света и веселья. На поприще проституции ее мать трудилась с четырнадцати лет до тридцати одного года, потом сделалась слишком тучной и стала зарабатывать на жизнь гаданием на кофейной гуще. Она называла себя модисткой. «Моя мать была красивой, блистательной и знаменитой парижанкой периода Второй империи», – пишет Джейн в своих мемуарах, вышедших в 1930-е годы, и намекает, что ее отец – итальянский граф; ведь так всегда можно сказать, и в большинстве случаев это прозвучит вполне правдоподобно: моим отцом был итальянский граф, но еще правдоподобнее было бы, если бы он оказался местным крестьянином по имени Фан. Поэтому мать берет себе имя «Элиза, графиня фон Фон» и отдает ребенка на воспитание своим родителям; это происходит во время осады Парижа в 1870 году, в тот же год, когда Шарко отсылает семью вместе с детьми в Лондон. К этому я еще вернусь.

Группа прусских солдат считает Джейн своим талисманом, но первое немецкое предложение, которое она выучивает, возбуждая всеобщее веселье: «Все пруссаки свиньи».

Время от времени мать берет ее к себе и избивает, а в промежутках – периоды отдыха у бабушки и дедушки, и тогда жизнь делается веселой. Одному из бывших любовников матери становится жалко Джейн, он подкармливает ее, она начинает полнеть, что доставляет ему двоякое удовольствие.

Джейн молодец: умеет «убирать, разжигать огонь и готовить еду». Она настоящая шалунья, – таково общее мнение, – хоть и застенчива. «Никогда не забывай, что ты дочь итальянского графа», – постоянно твердит ей мать. Юная Джейн верит в Бога и хочет спасти мать от вечной кары, потом она махнет на все рукой и на попытки спасения матери тоже.

Начало жизненного пути Джейн производит угнетающее впечатление.

В тринадцать лет она просит милостыню на окраинах. Ее молодость отмечена сентиментальностью в духе того времени, знаменитой и интересной она станет позднее, прежде всего благодаря рисункам Тулуз-Лотрека.

Будучи слабохарактерной, она с трудом преодолевает юношеские годы.

Внезапно у нее начинаются судороги. Первый раз все думают, что это вызвано чувством вины; она, без видимых причин, не захотела делать массаж одному из материнских благодетелей, у которого неожиданно возникли боли в спине, ее злобное детское упрямство вызвало гнев матери. Та избила Джейн. Когда материнский приятель, плохо себя почувствовав, вновь стал настаивать на помощи и девушка, несмотря на суровый выговор, отказалась, – правда, без слез, только с судорожно ожесточенным лицом, – состояние непокорности каким-то непонятным с медицинской точки зрения образом распространилось на ее конечности, и она словно бы затанцевала, чем привела в замешательство и даже напугала присутствовавших, то есть больную мать и ее благодетеля. Ее заболевание определяют как плясовую болезнь, или пляску Святого Витта.

Так невинно и вместе с тем загадочно все началось.

Один ее пожилой любовник и покровитель, доктор Маньян, который был психиатром и первым оценил юную Джейн, когда она еще походила на худенького ребенка, проследил за тем, чтобы ее положили в больницу Сальпетриер, к профессору Шарко, в третью секцию второго отделения – это произошло 28 декабря 1882 года.

3

Как же она могла забыть этот город в городе, носившем имя Сальпетриер!

Он по-прежнему на своем месте.

Она всегда – не тогда, когда была приверженкой христианства и еще пыталась спасти от ада свою блудливую мать, нет, немного позже, когда уже махнула на все это рукой, – представляла себе небо как некий замок, защищенный от мира стенами. Туда ее когда-нибудь заберут, освободив от мамочки-шлюхи и благодетелей из числа ее клиентов, которые постепенно начинали предпочитать юную Джейн дородной и рыхлой матери. Или, возможно, она представляла себе небо как некое место на земле, о котором ей когда-то рассказывал один из благодетелей. Он называл себя просветителем! Он говорил, что это небо находится на земле, а не где-то в другом месте; и она по-детски продолжила его мысль, полагая, что «небо» – это когда все благодетели будут изгнаны из окружения матери, а та преобразится, смягчится, ее движения станут ласковыми и плавными, а не порывистыми и гневными, приносящими боль и оставляющими чувствительные отметины на теле девушки, и что превращение матери в ангела произойдет именно в этом земном небе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю