Текст книги "Девятнадцать секунд (ЛП)"
Автор книги: Пьер Шарра
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Посвящается им обеим
Гораздо позже боль в груди почувствуешь ты слева.
Луи Арагон, «Неоконченный роман»[1]
I
ЗЕВС
Последний раз, когда я видел Сандрин, я ее в общем-то и не видел. Лишь смутное ощущение, что я разглядел ее лицо. Оно промелькнуло за стеклом вагона, и сразу же какой-то пассажир в желтой куртке заслонил его своим плечом. И все исчезло. Как наваждение.
Это было свидание не-влюбленных. Вспышка страсти наоборот. Возможно, прощание.
Но мы хотели сохранить легкость и избежать драм. И вот мы придумали эту игру. Быть может, в глубине души мы считали, что если будем вести себя как дети, то не получим более серьезных травм, чем разбитые коленки и шишки на лбу. И, кроме того, мы еще любили друг друга, я в этом уверен, и это нас обнадеживало. Мы не обманывали себя: взаимное раздражение, разочарование, охлаждение – все это тоже было. Впрочем, в спешке не было нужды; то, что происходило с нами, не являлось угрожающим катаклизмом, это была даже не гроза, а скорее туман, моросящий дождь. Мы словно блуждали в сумерках, и это могло продолжаться вечно. По правде говоря, мы еще не приняли твердого решения расстаться. Только от Сандрин зависело, закрыть или нет дверь, открытую между нами двадцать пять лет назад. Она одна решала, уйти или остаться. Я принял бы любое ее решение. Я всецело полагался на ее волю – из любви и из деликатности. И из уважения, конечно. А может быть, просто от малодушия, кто знает.
Мы были готовы ко всему, включая самое худшее. Мы оба знали и другие истории, другие финалы; мы явственно ощущали, как во тьме к нам подкрадываются голодные хищники, готовые сожрать нас живьем. Мы не желали испытывать эту агонию. Мы решили сами затопить свои корабли, прибегнуть к эвтаназии. Так приговоренный к смерти совершает самоубийство, чтобы избежать страданий.
Мне понадобилась одна бессонная ночь, чтобы в деталях разработать план действий. Мы оба лежали на спине, в темноте комнаты, положив руки поверх одеяла. Я – с открытыми глазами, вглядываясь в кружевные тени на потолке, образованные светом уличных фонарей; она спала, плотно сомкнув веки, приоткрыв губы и глубоко дыша.
– Вот что нам следует сделать, – сказал я на следующее утро, когда мы завтракали на кухне.
Было в этом что-то странное. Все еще находиться здесь, вместе, и оставаться такими спокойными. Я посмотрел на нее, прежде чем продолжить. Не следовало этого делать. Сандрин была очень привлекательной, даже утро ей шло. Впрочем, как и вечер. Мне захотелось подойти к ней, обнять и предложить начать все с начала. Я всегда был склонен к такого рода приступам трусости. Я чувствовал, что готов сейчас на любую ложь, лишь бы не продолжать. Но это быстро прошло. Я нашел в себе силы отвернуться. Мой взгляд остановился на разноцветных магнитах, прикрепленных к холодильнику. Они были похожи на боевые медали. Я подумал о баталиях, сражениях, об убитых, в чьих глазах застыло удивление.
Я изложил сценарий. Я хотел, чтобы мы почувствовали себя актерами. Наверное, чтобы сохранить иллюзию, что предстоящее – не более чем игра. Мы назначим друг другу свидание. Я приду, а что касается Сандрин, то ей предоставлена полная свобода – прийти или нет. Это было проявлением такта с моей стороны, но в то же время это был единственный способ понять, что с нами происходит. Потому что я – я всегда прихожу на свидания. Мне нравится наблюдать за человеком, который меня ждет или которого жду я. Видеть на его лице легкое волнение, исчезающее, как только я появляюсь. Ни за что на свете я не пропущу этот миг освобождения от тревоги.
Выбор места тоже был важным. Кафе? Слишком банально. Вокзал? Какой-то бульварный роман. Я подумывал о метро, но в конце концов остановил свой выбор на RER[2]. Я сказал себе, что если Сандрин не придет – а она, конечно, не придет – то в RER, где перроны не такие тесные, а своды не столь низкие, катастрофа не будет так очевидна. В этом испытании я нуждался в союзниках, и я рассчитывал на толпу, на светящиеся панно, на то, что вокруг меня будет достаточно воздуха, чтобы перевести дух, когда захлопнутся двери вагона, отсекая значительную часть моего прошлого, обрывая путь, по которому мы так долго шли вдвоем, плечом к плечу, и по которому мне отныне придется плестись одному. А возможно, я выбрал RER еще и потому, что здесь прибытие состава всегда заставало меня врасплох, поскольку он появлялся справа от платформы, как поезд, тогда как я ждал его слева, как в метро. Да, теперь я понимаю, я предпочел RER, чтобы не видеть, как приближается мое несчастье. Чтобы оно поразило меня неожиданно, как судьба, как тяжелая болезнь, как карманный вор.
А еще мне чрезвычайно нравилось, что на этих линиях составы имеют собственные имена – четырехбуквенные коды, чаще всего бессмысленные, но иногда почти человеческие. Они прибывают на станцию, принося с собой дух Сопротивления, атмосферу холодной войны. Сначала я склонялся в пользу ЗАРЫ или НЕЛИ, рассчитывая вызвать ревность Сандрин, или, наоборот, подумывал о БИЛЛе или ТЕДИ, чтобы показать ей, каким толерантным я могу быть, но в конце концов выбрал компромиссное и одновременно более надежное решение – прибегнуть к защите ЗЕВСа. Я буду ждать на станции Насьон этот поезд судьбы, следующий из Венсена, который в 1743 остановится на пару секунд передо мной, прежде чем продолжить свой путь на Лионский вокзал.
Гораздо меньше я колебался при выборе номера вагона. Это была старая привычка, оставшаяся от тех времен, когда метро разделялось на два класса. Вагоны первого класса, выкрашенные в красный, а позднее – в желтый цвет, обычно шли третьими по счету, и я всегда садился в первый класс, по причинам, которые я и не пытался анализировать, но которые, скорее всего, были абсолютно вздорными (впрочем, как и многие другие стороны моей жизни). Словом, на сегодняшний день я уже имел достаточно «заплаток», но я никогда не променял бы свои отрепья на новый наряд, удобный, но лишенный индивидуальности. Эти предрассудки мне и самому казались нелепыми, но я предпочитал не смеяться над ними – ведь это тоже часть моей натуры. Человек не может быть глупым временно. Глупость не исчезает с годами, она лишь меняет форму.
Было решено, что я прибуду на место заранее – не меньше чем за час до назначенного времени, предыдущим поездом, и буду ждать напротив задней двери третьего вагона. Сандрин стоит только выйти, чтобы оказаться прямо передо мной. Хотя, скорее, она выберет другое решение – она не приедет, и это будет означать, что между нами все кончено. Имя моего поезда-ориентира словно определяло то состояние духа, в котором я, вероятно, буду находиться в решающую минуту – он назывался КРАХ.
Мы также продумали наши действия после конца света. Как только ЗЕВС исчезнет в туннеле, не оставив мне Сандрин и лишив меня надежды на еще 20 или 30 лет совместного будущего, я должен буду пойти в кино, или в кафе – куда угодно, но в любом случае вернуться домой не раньше, чем на следующий день, чтобы дать ей время упаковать вещи, забрать свои книги из домашней библиотеки, взять кое-какие безделушки, которые своим присутствием помогут ей поставить новый спектакль в уже несколько обветшалом театре ее жизни. Наверное, именно перспектива этих потерь пугала меня больше всего. Вдруг осознать, что в картине моего мира, которую я считал незыблемой, есть пробелы и бреши. Вернуться домой к нами оказаться у себя.
Между тем, все шло к расставанию уже давно. По правде говоря, мы хоть и жили вместе, но друг без друга. Когда это началось? Два года? Три? Сейчас этот нарыв прорвался, но сколько времени инфекция тлела в нас? Сначала она поразила наши тела. После любовного соития мы чувствовали себя совершенно разбитыми. Да и удовольствие теперь ускользало от нас, об этом оставалось только мечтать. Порой, так и не дождавшись желанного мига, мы переносили в сон свою неудовлетворенность. Все чаще, по вечерам, завершив свои дела, дочитав последнюю главу в книге и последнюю статью в журнале, погасив свет, мы в который раз с облегчением, замаскированным под сожаление, соглашались, что уже слишком поздно, чтобы заниматься любовью. Да, вот так, незаметно, мы перешли от чувств к благоразумию.
И сегодня именно оно диктовало нам свои условия. Оно предписывало нам назначить фальшивое свидание, свидание, в которое ни она, ни я не верили. Свидание-мираж. Ложь. Чтобы разом покончить со всем.
И это происходит прямо сейчас.
КРАХ скрылся в туннеле, и ничего больше не защищало меня от ЗЕВСа, который менее чем через десять минут даст мне ответ на мой вопрос, незаданный, и, в сущности, уже ненужный.
Над моей головой погасли светящиеся таблички с названиями станций, и ночь завладела мной, как будто огромный зев поглотил не только поезд, но и луну со звездами. И солнце. И надежду. Теперь уже ничего не исправить. Мое сердце с трудом толкало по венам вялую кровь. Будет чудом, если я это переживу. Но вот насчет того, чтобы начать с начала… Даже если ЗЕВС вдруг протянет мне на своей ладони Сандрин, я не буду знать, что ей сказать, чем ответить на ее доверие. Одно я знаю точно: слова, которые обычно говорят в таких случаях, для меня запрещены. Разочарование в глазах Сандрин причинит мне худшую боль, чем все переживания последнего времени. Пожалуй, будет лучше, если она не приедет. Вместо того чтобы спасти нас, это свидание нас окончательно погубит. Мне следовало бы уйти. Уехать. Она выйдет на перрон и не обнаружит там никого. Она вернется домой, и я открою ей дверь. Так, у меня будет время, чтобы собраться с мыслями. Это именно то, что мне нужно больше всего: время.
Но я не двинулся с места. Я был скован пространством станции, был заложником кадра. Как актер в свободный день за сценой пустого театра. Сытый по горло запахом пыли, пота, клея для декораций, утомленный пылающими разноцветными софитами, он уже решает уйти, как вдруг занавес поднимется. Публика аплодирует. Надо играть. Но что? Какую пьесу? И какова его роль, его текст?
Я огляделся в поисках суфлера, но увидел только терпеливые силуэты ожидающих, пластиковые сиденья, разделенные перегородками, автомат по продаже напитков, фотосалон с опущенными ставнями, несколько рекламных вывесок, эстетика которых незаметно проникает в нашу жизнь, подавляя чувство прекрасного.
Под потолком загорелись новые таблички-указатели, но я по-прежнему пребывал в своих сумерках. Я не спал и не лишился чувств. Не похоже было, чтобы я умер. Но я вдруг перестал ждать. Или, вернее, я ждал, но уже без волнения, спокойно. Как в трансе. Состояние быка на арене, когда он, перед тем, как упасть, с предельной ясностью понимает, что человек в красном сильнее его. Теперь все на самом деле кончено. Моя просьба о помиловании отклонена. Сейчас ЗЕВС пройдет по моей шее, как лезвие гильотины. При всеобщем безразличии. Грязное дело, подлое и постыдное.
Но ведь есть способ избежать этой казни. Для этого мне достаточно встать, дойти до края платформы, и когда ЗЕВС, вестник несчастья, появится, медленно качнуться вперед, преграждая ему путь. Снова это желание умирающего приблизить свою смерть. Теперь это был бы факт из рубрики «Происшествия». Ничего особенного, но все же… Несколько строчек в газетах. Упоминание по радио и на местном телеканале. Объявление по системе оповещения: «По причине несчастного случая с пассажиром… » На какое-то время это станет поводом для разговоров – от скуки, или от усталости. «Дорогая, я только что видел, как какой-то несчастный на Насьон бросился под поезд!», «Жуткая сцена, прямо у меня на глазах!», «Нет, я не пересказываю тебе фильм ужасов!». В общем, бесполезно об этом говорить – я этого не сделаю. Я остался сидеть на своей исповедальной скамье, без движения, на исходе этого пустого дня.
Вдруг в моей голове возник вопрос, который постепенно занял все мои мысли: обменялись ли мы с Сандрин поцелуем этим утром, перед тем как разъехаться по своим делам, каждый на собственной машине?
И второй вопрос, связанный с предыдущим: как давно у нас отдельные машины? Что смогло нас разделить, оторвать друг от друга? Наверное, однажды мы решили, что это слишком неудобно: я теряю время, отвозя Сандрин на ее работу, прежде чем отправиться на свою. «Неудобно» – вот та формулировка, к которой мы пришли и которой легкомысленно поверили. А ведь когда-то даже мысль о подобном удобстве показалась бы нам смешной. В те годы я не считал потерянным время, в течение которого отвозил Сандрин в ее бюро. Наоборот, это были счастливые минуты для нас обоих.
Внезапно из туннеля показался ЗЕВС, и окружавшая меня стена ожидания обрушилась, уступив место паническому страху перед этим немыслимым зрелищем. Грохот обвала оглушил меня, перекрывая шум поезда. А ведь я почти убедил себя, что это мгновение никогда не настанет. Все происходило чересчур быстро. Поезд замедлял ход, и я не мог удержаться, чтобы не всматриваться в окна вагонов этого красно-синего состава, хотя прекрасно знал, что там я никого не увижу: Сандрин может выйти только из третьего вагона. Из последней двери третьего вагона, который как раз остановился передо мной. Мимо меня проплывали хмурые лица пассажиров, и каждое было для меня как пощечина.
И тут произошло невероятное. Невозможное. Немыслимое. В начале второго вагона, наполовину скрытая высоким типом в желтой куртке, была Сандрин. Я ее видел. Она была там. Конечно, это ошибка: она могла находиться только в конце третьего вагона, но никак не во втором. И то, при условии, что она пришла бы на свидание. Но она и не собиралась приходить. Ни секунды я не сомневался, что она не придет. И все же, у меня было ощущение, что я ее видел. Мне даже показалось, что наши взгляды встретились. А может, столкнулись. Или нежно соприкоснулись, кто знает. Да, я уверен, что и она меня видела. Но в то же время это не могло быть правдой. Очевидно, у меня галлюцинация. Я мог бы даже поверить в чудо, если бы моя мать не унесла все чудеса с собой, во влажную землю кладбища Солей.
Мама – вот она верила в чудеса. Долго верила. Даже в последние месяцы, страдая от болей, помню, она продолжала верить. Она давала все новые обещания Богу, в надежде, что он снизойдет и исцелит ее. Но по отношению к неизлечимо больным Господь обычно непреклонен. В данном случае со стороны Бога это было не совсем честно, если не сказать больше, потому что моя мать до сих пор всегда выполняла свои обещания. И все члены семьи должны были выполнять их вместе с ней, даже если они ничего не обещали.
Самый показательный обет – и самый несправедливый по отношению к нам с братом, ведь мы даже еще не родились в те времена, когда он был принесен, – это, несомненно, тот, что относился к годам войны. «Боже, если ты вернешь мне Андре живым и здоровым, я обещаю, что мы будем каждый год, в годовщину его демобилизации, со смирением нищих совершать паломничество в Лалувеск[3]». По возвращении отец был вынужден присоединиться к контракту, хотя он не выказывал особой радости и частенько упрекал мать в том, что зря она употребила местоимение «мы», когда было достаточно одного только «я».
– Ты что, хочешь, чтобы я отправилась одна?
При этом губы ее дрожали, глаза наполнялись слезами, а лицо покрывалось бледностью. В такие минуты она была очень красивой. Очень красивой.
– Ну что ты, конечно нет.
Моя мать любила Бога, а отец любил мою мать. Это был брак втроем. Чтобы наше паломничество в самом деле совершалось «со смирением нищих», мы оставляли машину в гараже и садились в старый душный автобус, где запах паштета и сыра, что сочился из плетеных корзин, безжалостно боролся с еще более резким запахом пластиковых подголовников и старого сукна, которым были обтянуты сиденья. Мы даже брали с собой в дорогу бутерброды, как настоящие бедняки. «Это паломничество, а не увеселительная поездка», – повторяла мама с безмятежностью святой, когда мы с братом начинали капризничать перед дверью ресторана, даже если этот ресторан соответствовал всем библейским канонам. Помню, на одной террасе за столиком сидел манекен с широкой улыбкой, одетый как святой Режи, и подавал пример паломникам. Только отец никогда не жаловался, лишь бормотал чуть слышно, вытирая пот со лба: «Лучше бы я погиб на войне». И тут же наклонялся к маме, чтобы обнять ее прежде, чем она разразится рыданиями. «Шучу», – быстро говорил он. Потом он оборачивался к нам, и, глядя как мы едва передвигаем ноги по тропинке, ведущей вверх, к заветной церкви, добавлял, подмигнув: «А может, и нет». Однажды на крутом подъеме мы обогнали двух паломников, которые проделывали свой путь на коленях, с лицами, преображенными то ли от веры, то ли от боли. Еще через несколько метров я явственно услышал, как отец вполголоса говорит самому себе: «Хорошо, что она сказала как нищие, а не как идиоты».
Несомненно, он считал Бога своим главным соперником и виновником всех наших несчастий. Во всяком случае, после похорон Его имя больше никогда не произносилось в нашем доме. «Мама теперь на небе?», – спросил я, когда мы в первый раз пришли навестить ее могилу с кованой оградкой на кладбище Солей. «Нет, она здесь», – ответил он; голос его теперь был похож на затертую пластинку, а ходить он стал медленно, низко опустив голову, как будто искал что-то на земле перед собой. Он приводил сюда своих сыновей только один раз в месяц, в воскресенье. Едва мы оказывались у могилы, он словно полностью забывал о нас. Он стоял, отрешенно глядя на белые цветы, которые он сам приносил сюда каждый вечер, в час, когда солнце дарило последние слабые лучи, прежде чем скрыться за холмом – несомненно, уступая требованию этого мрачного места. Я был еще слишком мал, чтобы грустить, но достаточно взрослый, чтобы скучать. Мне хотелось бегать по аллеям, прятаться за памятниками, но торжественная тишина, царящая в этом городе в миниатюре, внушала мне смутное чувство, что не следует этого делать. Итак, я скучал. Я старался держаться прямо, сложив руки перед собой, как мой брат, который, в свою очередь, копировал эту позу у отца. Я ждал, когда нам можно будет уйти. В глубине души я спрашивал себя, почему мама не выходит поцеловать нас. Я представлял себе, что под этой серой плитой она сидит в своем кресле, читает книгу около лампы с абажуром, или примеряет новое платье, или говорит горничной (которая там, внизу, заняла место нашей Сильви), чтó приготовить завтра на обед. Я совсем не скучал по маме, тем более что папа сказал, что она здесь, и это «здесь» было все-таки ближе, чем небо. Но иногда, по вечерам, в тот час, когда мама раньше обычно целовала нас перед сном, я вдруг начинал плакать, сам не зная почему. Услышав это, мой брат приходил ко мне в кровать, но, вместо того, чтобы утешать меня, тоже начинал плакать. И все же, я не завидовал никому: пусть у других детей матери всегда были рядом, но как же они были не похожи на мою маму!
Однако все это не продлилось долго. Сколько? Три года? Чуть меньше? Наши визиты на кладбище становились реже и короче. Цветы мы теперь покупали по приезду, и, прежде чем положить их на могильную плиту, приходилось сначала убирать те, засохшие и почерневшие, что остались от предыдущего посещения. Мы выбрасывали их в контейнер для мусора около входа, быстро, словно желая скрыть преступление.
А потом появилась Мадлен, и мы больше никогда не ездили на кладбище Солей. Сначала Мадлен приходила изредка и никогда не оставалась на ночь. Спать нас по-прежнему укладывала Сильви. Затем папа и Мадлен поженились, и вот тогда я понял, что мама в самом деле умерла. Я понял, что ее нет не только на небе, но ее также нет и в том огороженном участке на кладбище Солей. Что она не ждет меня нигде. Что я ее больше не увижу. Что она умерла.
Но было уже слишком поздно, чтобы испытывать печаль. Слезы не остались на всю жизнь в моем горле, как рыбья кость.
Вот почему я не доверяю чудесам и стараюсь держаться подальше от всего сверхъестественного, сакрального. Я всегда придерживаюсь фактов. И пусть Сандрин явилась мне под покровительством ЗЕВСа, как Святая Дева в Лурде, в Фатиме, в Гваделупе[4], как тот дивный образ, что увидел святой Режи в Лалувеске в свой последний час. К черту RER! Я ухожу! Я поднял глаза на последнюю дверь третьего вагона. Она как раз только что открылась, но никакая Сандрин не собиралась из нее выходить. Чуда не произошло.
Девятнадцать секунд…
Поезд выезжает из туннеля на залитую огнями станцию, и у Сандрин перехватывает дыхание. Ей совсем не нравится роль, которую она сама себе назначила. Ей немного стыдно, что она явилась на это свидание, не собираясь в действительности появляться. Что она села во второй вагон, чтобы украдкой понаблюдать за Габриелем на перроне. Увидеть на его лице выражение ожидания, надежды, быть может. Не следовало ей уступать этому нездоровому желанию – подсмотреть в замочную скважину. Она прячется за спину высокого парня в желтой ветровке, который, проходя мимо, толкнул ее и даже не извинился. Но она на него не сердится. Наоборот, она благодарна ему за услугу.
Сначала все мелькает слишком быстро. Большие рекламные вывески, автоматы по продаже напитков, красные сиденья. И особенно неподвижные люди на платформе, бесцветные, с лицами, лишенными всякого выражения. Какие-то застывшие изваяния, расставленные в случайном порядке, без мысли о гармонии, как статуи в запаснике музея. Оцепеневшие пингвины, клювы по ветру. Затем поезд замедляет ход, вывески обретают определенность, а люди – человеческие черты, индивидуальность. Сандрин с удивлением обнаруживает, что все они разные. Это странно, хотя, если вдуматься, в любой толпе не найти двух одинаковых людей. Никогда. Даже здесь, среди конторских служащих, словно отштампованных на одном станке, с общим на всех желанием поскорее попасть домой, в стандартные квартиры, чтобы раствориться в своих унылых семьях, устроиться вечером перед телевизором и смотреть одинаковые телепрограммы, которые не вызывают у них никаких эмоций. И тем не менее… Они все чем-то отличались друг от друга, этакие гигантские молекулы ДНК в офисных костюмах.
А может, Сандрин просто боится его увидеть. Хочет проехать мимо и не узнать его. Как будто они расстались не сегодня утром, а много лет назад, и с тех пор он изменился. Солдат, вернувшийся с войны: дверь открывается, но это уже не тот, кого так ждали. Впрочем, никого уже и не ждали. Для него в этом доме больше нет места. Как теперь быть с воспоминаниями, с печалью, если пропавший без вести воскрес? Тот, чей образ вдохновлял мечты, своим возвращением разбивает эти мечты в прах.
И вдруг она видит Габриеля. Сандрин почти удивлена внезапно нахлынувшему чувству нежности. Габриель сидит, весь съежившись, словно пытаясь избежать удара. И в то же время он выглядит таким милым, беззащитным. Как насторожившийся олененок: он услышал необычный шум и испугался за свою жизнь. Для Габриеля это не просто поезд – его судьба сейчас подъезжает к станции. Один в целом мире, он завороженно глядит на поезд, словно ожидая, что сейчас состав сойдет с рельсов, пронесется по платформе и расплющит его о стену. Сандрин смотрит на него. Как же он красив. Каким красивым становится человек, когда его суетные заботы исчезают, уступая место главному. Именно такого Габриеля любит Сандрин, ей хочется обнять его, прижать к своей груди. Сейчас она сойдет, бросится к нему и прошепчет ему на ухо: «Молчи, молчи», чтобы он неверным словом не разбил хрупкий сосуд примирения.
Но в ту секунду, когда она проезжает мимо него, их взгляды встречаются. На мгновение они оказываются лицом к лицу, как у себя дома, вечером или утром. Как в обычной жизни. Сандрин слегка приседает и ныряет за спину молодого человека в желтой куртке, но понимает, что слишком поздно: Габриель ее заметил. Это видно по его лицу. Что-то вроде торжествующего удовлетворения: значит, она пришла, она сдалась. Она решила остаться. Все снова пойдет заведенным порядком, поспешим, мы и так потеряли достаточно времени. Жизнь вернется на круги своя. Гладкая, вполне приемлемая жизнь. Не будем больше об этом вспоминать, договорились? Она не услышит ни слова упрека. Разве что случайный намек.
Ну уж нет!
Ни секунды она не собиралась сходить с поезда. Ее единственной целью было поймать это мгновение. Пережить это мгновение. Быть здесь. И вот она здесь. Она видела его в состоянии полной отрешенности. Это похоже на старое желание – прочесть в газете свой собственный некролог. В сущности, она и приехала только затем, чтобы доказать себе, что она не пришла бы на свидание. Ну, вот она и убедилась; но этого мало. Если бы она могла отмотать кино назад! Вот двери вновь закрываются, поезд дает задний ход, постепенно набирая скорость, и в тот миг, когда она встречается взглядом с Габриелем… Стоп! Палец нажимает на кнопку пульта, кадр замирает, и она может сколько угодно долго смотреть на Габриеля, убеждаясь, что она правильно поняла его выражение лица, и все больше укрепляясь в своем нежелании начать сначала.
Даже если без него ее ждет зима двенадцать месяцев в году, пусть. Даже если жизнь – подлинная, интересная жизнь, – замрет. Пусть завтра будет хуже, чем вчера, она готова. Единственное, чего она не желает – чтобы именно с Габриелем это завтра было хуже, чем вчера.
Паника, которая было охватила ее, уступает место спокойствию. Все, решение принято. Возврата нет. Внезапно она понимает, что у нее не осталось больше воспоминаний. Они испарились, словно она эти годы провела в забытьи, в летаргическом сне без сновидений. Даже лицо Габриеля, которое она видела всего несколько секунд назад, стерлось из памяти. Какая-то пустота, вакуум. Она вздрагивает. Ей страшно. Ее память – как чистый лист. Она не понимает, что она делает здесь, ведь она совершенно не выносит метро. Но у нее есть смутное ощущение, что рядом, на перроне, находится некто, кто может ее спасти. Кто желает только одного – спасти ее. Но она-то как раз и не хочет, чтобы ее спасали. И она сама не знает, почему.
Восемнадцать секунд…
Раскрытые двери, прямо передо мной, смотрели на меня, как картина в раме. Никто не вышел, и не похоже было, чтобы кто-нибудь собирался войти. И вдруг некое чувство нахлынуло на меня, как мутная вода. Сначала тонкая струйка, капля-другая, а потом словно прорвалась плотина, и оно захлестнуло меня целиком, смешиваясь с чувством стыда. Облегчение – вот что это было.
Внезапная нерешительность на исходе матча. Желание оказаться правым в своем опасении худшего. Упоение быть брошеным. Притяжение бездны. Головокружение. Значит, не будет ни свидания, ни примирения. Я придавал слишком большое значение обычным проявлениям привязанности, принимая их за любовь. Нам не придется преодолевать крутые склоны этой скалы под названием «Второй шанс». Мы не будем пытаться кое-как склеить осколки нашего разбитого союза. Теперь остается только принять позу – меланхолия, грусть. Зато сколько книг я смогу прочесть по вечерам, сколько дорог пройти… Совсем не факт, что теперь для меня настала вечная зима. Что бы ни ждало меня впереди, даже боль – в любом случае это будет что-то новое. Да, это будет весна.
И все же какая-то таинственная сила не позволяла мне встать и сделать шаг навстречу этой предполагаемой свободе. Что-то заставляло меня оставаться на месте и ждать дальше. А вдруг Сандрин возникнет чудесным образом в последнюю секунду в проеме, между безучастным господином с газетой и нервной дамой с чемоданом? Прозвучит сигнал к закрытию дверей, и с последним его аккордом Сандрин появится из ниоткуда. Или все произойдет как в старом черно-белом кино: состав отъедет, отрывая противоположную платформу, а с нее мне будет улыбаться Сандрин. Мне останется только кинуться к эскалатору, перебраться на другую сторону и заключить ее в свои объятия. Чтобы начать все сначала. Позади нас, на стене, наши тени сольются в одну, большую. И этот эпилог станет новой главой в нашем романе. На этот раз мы сумеем обойти ловушки, расставленные нам повседневностью! Какая прекрасная жизнь ждала бы нас, если бы только Сандрин появилась, как по волшебству!
Семнадцать секунд…
Сандрин больше не видит Габриеля. Перед ее глазами только эта желтая спина. Все же он какой-то странный, этот парень в ветровке: сначала он так торопился к выходу, что даже толкнул ее, а теперь, когда дверь открыта, и нужно только сделать шаг, стоит и не выходит.
Однако она чувствует, как он напряжен, словно готовится к прыжку. Он явно нервничает. А может, просто чокнутый. Она поднимает глаза и упирается в его затылок, влажный от пота. Сандрин даже видит, как прозрачная капля сползает извилистым путем по его волосам и падает на воротник его рубашки. Она думает о его теле. И вообще о телах. О том чувственном наслаждении, которое иногда ей доводилось испытывать (что ее саму немало удивляло) в объятиях сущих имбецилов. О наслаждении, которого Габриель никогда не мог ей дать, хотя он часто имел возможность поверить в обратное.
С самого начала он не смог найти к ней подход. Первое время она предоставляла действовать ему, надеясь, что его поцелуи и ласки дадут свой эффект. Но напрасно: никогда, ни разу они не могли возбудить ее настолько, чтобы затуманить сознание и лишить чувства реальности. Тогда, не давая рассеяться последним крупицам желания, она сама пускалась в путь. В себе, в недрах своего существа она находила то наслаждение, которого ей недоставало. Она заботливо поднимала его на поверхность и заставляла скользить между ними, позволяя Габриелю думать, что именно он был его причиной. Позже, в темноте комнаты, она прижималась к нему. Он спал. Она не чувствовала себя неудовлетворенной, ведь она все же получала свое удовольствие, хотя и с некоторым оттенком удивления, что ей удалось не потерять, не упустить его. И еще: она никогда не могла разделить его с мужем. Ей казалось, что она осталась нетронутой, девственной.
Впрочем, возможно, более сильная страсть испепелила бы всю ту нежность, которую они так искусно, день за днем, взращивали, так что в итоге между ними не осталось ничего, кроме чистого сердца. Каждый раз, когда она испытывала удовольствие с другим, у нее возникало ощущение падения. И ее охватывал страх. Нет, ей не хотелось бы пережить подобные ощущения с Габриелем. Даже если их история закончилась, выдохлась, исчерпала себя, то только не из-за отсутствия пылкой страсти. Наоборот, именно спокойная нежность позволяла им сосуществовать, определяла их жизнь. И тем не менее, в какой-то момент эта жизнь оказалась словно лишенной воздуха. Почему?..
Шестнадцать секунд…