Текст книги "Как рыба без воды. Мемуары наизнанку"
Автор книги: Пьер Ришар
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Глава IV. Служба в театре и на почте

– Юноши, попрошу встать!
На сцене театра перед сотней студентов, среди которых был и я, стоял Жан Вилар.
Юноши вскочили, гадая, что же он хочет сказать. Ничто в поведении мастера не подсказывало, какой сюрприз нас ожидает – хороший или плохой…
Несколько девушек посмелее решили, что хороший, и тоже поднялись, решив попытать счастья. И вот они стоят…
– Как тебя зовут?
– Жослина, господин Вилар.
– Что репетировала в последнее время?
– «Смешных жеманниц», господин Вилар.
– А… Что же не «Дон Жуана» или «Арнольфа»?
– Ну…
– Садись, мой мальчик, не заставляй меня терять время. Итак, настоящие юноши: ты, ты, ты и ты…
Последним «ты» был я. Он выбрал меня. Он сразу увидел, что я большой актер… Ну или актер ростом метр восемьдесят – фатальная отметка, ниже которой гренадерский рост плавно переходит в рост субретки.
Потому что речь шла именно о работе статистами в его новом спектакле!
Отобрали всего человек пятнадцать, остальные могли сесть на место, и, пока мы соображали, что с нами произошло, Вилар уже исчез. «По поводу контрактов зайдите в секретариат, спасибо».
Вот удача! Стоять на сцене рядом с Жераром Филипом, Филиппом Нуаре, Даниэлем Сорано в таком славном театре, как ННТ!
Ну конечно, мы не отправлялись с ними распить стаканчик после репетиций и не хлопали друг друга по спине, и все же! Мы пили вино в одном и том же кафе! Конечно, на некотором расстоянии друг от друга, но нас обслуживал один официант, он ставил передо мной кружку пива, а за несколько мгновений до того прикасался к бокалу Жерара Филипа! На первый взгляд ничего особенного, но, если подумать, отпечатки его пальцев остались на бокале Жерара Филипа и те же отпечатки – на моем, и значит, если крепко подумать, то все же существует связь, да еще ого-го какая, между Жераром и мной, правда? Мысли крутились у меня в голове со страшной скоростью, и будущее обещало превзойти все мои надежды.
Действительно, пока я был статистом, Жерару Филипу даже случалось собственноручно вручать мне письма… Ну то есть Сид вручал солдату запечатанное послание. И так каждый вечер! Можете представить, как он мне доверял!
– Подойдите, солдат. Вручите это дону Диего.
Его глаза секунду смотрели прямо на меня (а иногда, когда он бывал в форме и обоих нас увлекала пьянящая радость игры, целых полторы секунды), и он решительно и величаво протягивал мне письмо.
Я, казавшийся величавым лишь в подпитии, стоя лицом к лицу с ним, демонстрировал полнейшую суровость. Я бы даже сказал крайнюю степень сдержанности. Я верю, ему нравилось то, как я брал письмо. И то сказать, я себя не жалел: голова моя была склонена в знак повиновения, но приподнята в знак гордости, глаз живой, замечающий все вокруг, а второй с признательностью смотрит на Сида, правое колено согнуто в знак подчинения, но левая икра напряжена, свидетельствуя о готовности к подвигу… Все было выверено до мелочей, ибо в тот момент мне надлежало явить свой всеобъемлющий талант. Да, я статист, но это ненадолго! И я протягивал руку вперед – неспешно, но без робости, движением решительным и точным. Ладонь обхватывала свиток моего господина, из уважения не касаясь его ладони, но все же находясь от нее совсем близко, чтоб он мог оценить мою неизменную привязанность.
Уверен, все эти маленькие детали превращали нашу сцену в сильнейший эпизод пьесы, так что весь зал особо это чувствовал. Я репетировал свой жест десятки раз, доводя его до совершенства… дома, с почтальоном. Вплоть до того, что и почтальон стал делать значительные успехи, раздавая почту. С каждым днем он работал все лучше; увлекшись игрой, он стал подавать реплики: «Вот письмо, мадам! Оно вам!» И уже не просто почтальон Жако, а сам Рюи Блаз вручал даме тайное послание.
Пока однажды, подхваченный новой для него лирической волной, он не заявил жене сенатора: «И с тем письмом примите мое сердце».
Она была недурна собой, но, видимо, театром не увлекалась. Его уволили с почты…
В своих отношениях с Жераром я неизменно следил за тем, чтобы не показаться более царственным, чем он сам. Я брал письмо и тут же скрывался, не глядя на публику, чтобы не привлекать к себе слишком много внимания! Словом, я ни о чем не подозревал.
А в это время наши товарищи по актерскому курсу завидовали нам. Низкорослые, никому не известные, ростом по метр семьдесят. Наш французский середняк. Они завидовали нам тем больше, что часто были гораздо талантливее нас. Нет в мире справедливости.
– В конце концов, отними у Гари Купера его рост – и что останется? Пусть-ка попробует сыграть Фигаро или Сганареля! – бросал мне товарищ с высоты своих злосчастных метра шестидесяти сантиметров.
И где-то он был прав, но я чувствовал, что это выпад скорее против меня, чем Гари Купера.
– А зато, – парировал я, – как ты, с ростом метр шестьдесят пять, вскочишь на лошадь?
– А что, актеру надо обязательно скакать верхом?
– Нет… нет, но чтобы сниматься в вестернах – надо!
– А кто сказал, что я хочу сниматься в вестернах?
– А кто сказал, что Гари Купер хочет играть Фигаро?
Ночи напролет мы сидели в кафе и перекраивали мир. Рано или поздно должна была наступить расплата.
Однажды на большой сцене ННТ мы играли «Макбета». Ну, в общем, Ален Кюни играл Макбета, Мария Казарес была его супругой, а я опять-таки солдатом.
Только не думайте, что я всегда выступал в роли солдата! В моем распоряжении была бесконечная палитра персонажей! Я был монахом в «Марии Тюдор» Виктора Гюго, крестьянином в «Фигаро», сеньором в «Рюи Блазе», а иногда всеми тремя в одной пьесе. Понятно, с какой легкостью я переходил от одного персонажа к другому. Я был эквилибрист перевоплощения, Фреголи с алебардой! Костюм снят, костюм надет, костюм снят, костюм надет – я был повсюду.
Хотя здесь, в «Макбете», я мог сконцентрировать свои силы на единственном персонаже – солдате личной охраны Макбета. Я бы даже сказал личный телохранитель Кюни. Вилар наверняка заметил меня в дуэте с Жераром Филипом! Да скорее всего сам Жерар Филип обратил на меня особое внимание, выделил из восьмидесяти других товарищей по массовке и горячо порекомендовал Кюни! «Ценнейший боец, ты еще скажешь мне спасибо»…
Как бы то ни было, а в тот вечер я, как всегда, сражался с оружием в руках и, как всегда, с честью погиб. В принципе, по окончании акта мы с убитыми солдатами вставали и в темноте быстро передвигали декорации. Каждый свой предмет. Мне, например, полагалось увезти катапульту и поставить на ее место комод с тремя ящиками. Эта смена декораций вслепую доводилась до совершенства на многочисленных репетициях. В конце концов мы стали двигаться совершенно раскованно, не натыкаясь друг на друга, каждый отработал точность движений, которые и проделывал за минимум времени. Это было необходимо потому, что через девять секунд давали свет и начинался следующий акт.
Да, но в тот вечер-то ли из-за ночи, проведенной в кафе, то ли перестаравшись в сцене битвы, я изображал мертвеца еще лучше, чем всегда: я заснул, как только меня убили… и проснулся в опочивальне королевы, на полу возле кровати, на которой лежала она.
Сначала она увидела катапульту, но не растерялась. Великая актриса быстро освоилась в ситуации: что ж делать, время смутное, и даме ее ранга просто положено иметь под рукой оружие, на случай обороны. Раз нельзя положить револьвер в ящик комода, тем более что его-то у нее тоже не оказалось, обзавелась на всякий случай катапультой.
Она набрала воздух, настроилась и опустила глаза… И тут ее взгляд встретился с моим. Я чертовски перепугался. Мария Казарес тоже.
Жребий брошен: ей оставалось только делать вид, что она меня не видит, передо мной же стояла задача потруднее – делать вид, что меня нет.
И пошло. Минутный столбняк, и вот уже глубокий и мрачный голос леди Макбет раздается из кровати и звенит в ушах у всех трех тысяч зрителей вплоть до последнего, сидящего в глубине зала, возле батареи. Голос захватывает пространство… и меня, который хотел бы в нем раствориться…
Вино, свалив их с ног, дало мне смелость:
Их потушив, меня зажгло. Но тише!
Кричит сова, предвестница несчастья,
Кому-то вечный зов суля[3]3
Перевод Ю. Корнеева
[Закрыть].
У меня три выхода.
Первый: я встаю, как ни в чем не бывало отряхиваюсь и исчезаю, сказав «Прощайте, сударыня» замогильным голосом, в соответствии с ее текстом. Она таким образом получает свой «вечный зов»! А если она ненароком разразится чем-то вроде: «Кто вы такой?» – я заготовил ответ: «Сова». Таким образом я попадаю в тему, все налаживается, и я могу спокойно уйти с чистой совестью, ибо я не запорол спектакль.
Только вот в чем дело… Это решение требовало чертовской наглости: тут мой взгляд из-под полуопущенных век наткнулся на режиссера, который стоял в кулисе, а глаза его были не полу– и даже вовсе не прикрыты – он смотрел на меня во все глаза, пристально, как кобра на белую мышь.
Тогда…
Второй выход: не двигаюсь ни на дюйм. Это просто, я умер. Меня нет. Я коврик возле ее кровати. А кстати, почему бы и нет? Некоторые дивы ступают по тигровым шкурам, а у леди Макбет лежит солдатская шкура. А что! Шкура храбреца, отдавшего жизнь за ее красоту, она подобрала его на поле боя. Выбрала молодого, красивого, не слишком побитого! И все!
Только вот… скрывалась в этом решении одна опасность: а что как меня примут за приходящего любовника леди Макбет? Да, мысли в моей голове так и бурлили. Но вместо того, чтобы прийти и уйти, приходящий любовник в изнеможении после бурной ночи любви – да вы только посмотрите на эту Макбет! Зверь, а не женщина! – взял и заснул возле кровати. Тут мы переходим от Шекспира сразу к Фейдо, и я не был уверен, что Жан Вилар, режиссер строгих правил и художественный руководитель Национального народного театра, оценит эдакий заход по достоинству, а значит…
Третий выход: я с максимальной скрытностью медленно и постепенно уползаю к ближайшему выходу со сцены. Как раз незадолго до того на курсах пантомимы я отработал «замедленный шаг». До Марсо мне, конечно, было еще далеко, но кое-что получалось. Оставалось просто делать то же самое, только по-пластунски.
Мне надо было преодолеть примерно семь метров. Если на пути не встретятся препятствия. Местность была ровная, открытая, значит, секунд через шестьдесят-семьдесят я смогу добраться до кулис.
Этот выход я и выбрал.
Коврик, которым я не был, сантиметр за сантиметром пошел волнами! Ногти, как разведчики, цеплялись за малейший выступ. Попутно я обнаружил ириску, оброненную кем-то из отважных воинов во время стычки в первом акте. Оставив в стороне брошенный солдатский провиант, я продолжал растягивать свой позвоночник, продвигая вперед один позвонок за другим, подобно армии, выступающей в поход. Вдруг пятый поясничный застрял. Дело в том, что тазовая кость уперлась в эфес шпаги. С позвонка на позвонок информация от поясничных добралась до шейных, те доложили коре головного мозга. Последний дал приказ мизинцу, выставленному в авангарде, расчистить дорогу.
Прошло пять или шесть секунд, столь же драгоценных, сколь и бесконечных: мизинец выбился из сил, но путь был свободен. Пятый поясничный позвонок выдвинулся вперед, увлекая за собой основную массу войска, к которой быстро присоединилась замешкавшаяся в арьергарде нога.
…Он там.
Раскрыта дверь. Упившиеся слуги
Храпят, презрев свой долг.
«Храпят»? Она сказала «храпят»? Ни с того ни с сего, то ли в спешке, то ли от напряжения – откуда мне знать? – но при этих словах мне пришло в голову всхрапнуть. Это ужасно: когда хочешь сделать как лучше, порой совсем теряешь здравый смысл. Мне казалось, это невинный способ подключиться к действию, не быть инородным телом. А на самом деле я попросту полз по-пластунски, негромко похрапывая!
…В питье ночное
Я подмешала им такого зелья,
Что спорят жизнь и смерть за них…
Мне оставалось преодолеть всего два метра. Все мои мышцы старались двигаться как можно медленнее. Нельзя поддаться соблазну скорости…
Зрителей, казалось, мое присутствие не смущало. Смешков не доносилось. Никаких вопросов никто шепотом не задавал. Казалось, я прекрасно слился с декорацией. Мария Казарес без запинки продолжала свой монолог.
…Как я боюсь! А вдруг они проснутся?
Тогда конец. Погубит нас попытка,
А не деянье. Тсс…
Да, уж наверняка мой храп доносился до нее вполне отчетливо. Я тут же прекратил храпеть из уважения к ее истовому желанию расслышать другие звуки. Повисла полная тишина. Надо же, осталось всего метр двадцать… Только по мере того, как я подползал, режиссер все сильнее махал руками. Это уже были не руки, а какие-то цепы, молотившие воздух, так что лицо мне обдавало холодом. Да-да, на расстоянии метр двадцать…
Я положила кинжалы подле слуг. Макбет их должен Найти… Мой муж!
Господи, а вот и муж! Осталось-то всего тридцать сантиметров! Шесть секунд на все про все! Ну же, ну же! Чуть больше ладони до вытянутой руки режиссера, и тут входит Макбет. И откуда же он входит? Как раз оттуда, куда я хотел уйти. Полный крах!
МАКБЕТ: Я сделал все. Ты шум слыхала?
ЛЕДИ МАКБЕТ: Нет, только крик совы да зов сверчка.
С кем говорил ты?
Я говорю себе: «Он сейчас пройдет мимо меня! Вот пройдет, и я смотаюсь! Да проходи ж ты, проходи!» Вот только он не проходит. Я лежу у него на пути. Видимо, Ален Кюни не хотел, чтобы видели, что он меня заметил. Или же не желал перешагивать через меня, боясь утратить хоть толику своего великолепия. А может, просто подумал: «Надо же, какой странный комод, ни дать ни взять катапульта». Откуда мне знать, что было у него в голове! Пути Кюни иногда неисповедимы. Так или иначе, но он решил остаться на месте и продолжал играть, выкрикивая текст из глубины сцены.
МАКБЕТ: Я? Когда?
ЛЕДИ МАКБЕТ: Сейчас.
МАКБЕТ: За дверью?
ЛЕДИ МАКБЕТ: Да.
МАКБЕТ: Тсс! Кто в соседней спальне?
Тут я, поразмыслив, принял решение развернуться и попытаться уйти с левой стороны сцены. Я рассчитывал на Марию Казарес как на отвлекающий маневр, да-да, потому что в этот момент ей полагалось спрятать корону в комод. Пока она найдет в катапульте ящик, я буду уже далеко.
Не тут-то было. В тот момент Макбету полагалось посмотреть на свои руки убийцы, уставиться на эти обагренные кровью руки и сказать: «Увы! Какой прискорбный вид!»
А он вместо рук в упор смотрел на меня… На меня, начинавшего медленный обходной маневр, от которого он не мог оторвать взгляда. В полном столбняке, вытаращив глаза и бессильно уронив руки, он возопил: «Увы! Какой прискорбный вид!»
Какая ошибка! Нет, как мог он совершить такую грубую ошибку?! Теперь публика заметила меня! Из-за него все меня увидели! Я был раздавлен!
Примерно так я попытался все объяснить режиссеру, который поймал меня за ногу и утянул в кулису.
– Нет, ты видел! Невероятно, какое отсутствие профессионализма у актера такого масштаба! Я изо всех сил стараюсь остаться незаметным, а он на меня показывает! Что за недотепа!
И тогда все услышали пронзительный голос Макбета:
Один захохотал сквозь сон, другой
Вскричал: «Убийцы»…
И тут все услышали голос режиссера, тоже очень пронзительный: «А кому-то я сейчас врежу!»
Бац!
Казарес и Кюни в смущении замерли, глянули за кулису и начали давиться от смеха. Да, от смеха.
И если Мария Казарес была отнюдь не прочь посмеяться, то Ален Кюни – никогда.
Воображения у него было не больше чем у утюга, и под его тоскливым взором любая ива становилась плакучей.
Кюни шутить не любит. Кюни – это серьезно.
Народная примета: Кюни поутру – не к добру, Кюни к вечеру – тем паче.
Словом, никто не видел, чтобы он улыбался, зато его злобная морда была всем хорошо знакома.
И тут впервые… он не выдержал! Он прыснул, почти не разжимая губ. Это больше походило на предсмертный хрип, наверное, с непривычки: «Хо-хо-хо». Так мог бы смеяться обгоревший танкист, которому только что наложили швы и он боится, как бы они не лопнули. «Хо-хо». Наверное, это случилось с ним в первый раз, и видно было, что он испытывает неудобство.
Кюни немного растерялся, и тут ему пришла мысль для пущей естественности облокотиться на комод… Естественность – великая тайна. Думаю, он не сразу понял, что произошло. Он только успел заметить, как взвился вверх двухметровый ствол «комода» и корона королевы улетела на колосники…
Этого хватило с лихвой, чтобы Казарес набрала обороты: безумный смех мадам Макбет становился все громче… пока не перешел в неудержимый хохот!
Все взвесив, я решил оставить комод, который собирался было внести на сцену и убраться подобру-поздорову. Я не спал всю ночь, не из-за чувства вины, нет, просто у меня в голове все это не укладывалось. Я заставил Кюни рассмеяться! То было прозрение.
Судьба сама указала мне на мое призвание – призвание, которое станет делом всей жизни: получать оплеухи. Итак, жребий брошен, а чтобы сделать из меня миссионера, хватило одного Кюни.
Назавтра я все же пошел в театр. Под ложечкой сосало от страха. Какая-то машина поравнялась со мной и остановилась. Опустилось стекло. То был Вил ар.
Он посмотрел на меня, сдвинув брови, погрозил мне пальцем для порядка, а перед тем, как тронуться с места, улыбнулся…
Глава V. Двенадцатый зритель

В конце концов, в театре только два амплуа: тот, кто отвешивает оплеухи, и тот, кто их получает. Остальные: первые любовники и вечные исполнители вторых ролей, слуги и сеньоры – все это суета.
Получение оплеух требует долгих лет тренировки. Я лично провел их в кабаре. Там я научился всему, получая полновесные оплеухи от Виктора Лану. Да, полновесные, потому что оплеуха «понарошку» не смешит. Оплеуха должна звенеть. Чтобы зритель засмеялся, эта оплеуха должна быть звучной. Словом, надо, чтобы от нее было больно, да-да! В нашем скетче мне доставалось четыре раза. А поскольку в то время у нас по воскресеньям было три выхода в «Бобино», один в «Галерее 55» и сразу после – в «Шлюзе», то доходило до такой астрономической цифры, как двадцать полновесных оплеух в день.
В «Бобино» дирижер Мотта начинал обратный отсчет с первого, двухчасового представлении: «Бац! Девятнадцать… Бац! Восемнадцать… Бац! Семнадцать…»
Я так и не понял, хотел ли он подбодрить меня или добить окончательно… Да и какая разница: со временем я перестал и чувствовать, и слышать! Бац! Бац!
Вначале я все же предложил Виктору на каждом представлении менять щеку. Но менять щеку – это значит, что ему надо менять руку. А попросите у Семпра сыграть левой! Результат нашего эксперимента я испытал на собственной шкуре: первая же его оплеуха пришлась мне по носу, вторая – в висок. Вообще-то удар в висок оглушает. Если человеку двинуть в висок, обычно потом он не слишком хорошо соображает. И, несмотря на полную невозмутимость, которой требовала сцена, я сделал инстинктивную попытку уклониться от третьей оплеухи. Роковая ошибка! Я добился лишь того, что Виктор ткнул меня в глаз одним из своих толстых пальцев. Мои ноги совсем перестали меня слушаться, я спотыкался: одновременно из носа лилась кровь, а из глаз – слезы. Когда мне отвесили четвертую оплеуху, зал выл от смеха.
Окрыленный успехом, Виктор предложил и дальше работать левой, но я скромно отверг его предложение: с меня хватало и шумного успеха правой руки.
Между прочим, жалеть меня не стоило. Вы не можете себе представить, с каким аппетитом и даже наслаждением можно получать увесистую оплеуху на глазах у шести сотен зрителей.
Это, можно сказать, духовный опыт! Потому что главное – всегда оставаться невозмутимым! Мгновенье удивления, гнева, даже сдержанного, и все рухнет! Зритель может подумать, что вы ищете сочувствия, поддержки, всеобщего возмущения – в общем, хотите, чтобы он сделал вам одолжение! Это мелко!
Нет, оплеуха с большой буквы получается только тогда, когда ее встречают не моргнув глазом, не двинув бровью, не шелохнувшись, в лоб! Она всего лишь ветерок, облачко тумана, дуновение, потрепавшее вам шевелюру… И тогда нарастает мистическое чувство, что в вас одном воплотилась вся мировая боль, вы христианский мученик, вы Иисус, терпящий рукоприкладство! Тот никудышный мессия вам не чета, он всего лишь подставлял левую щеку под тем надуманным предлогом, что по правой ему, видите ли, уже вмазали!
Нет! Щека уважающего себя божественного избранника не отправляет свою сестру-близняшку на истязание вместо себя! Наоборот, она непреклонна! Ей отвешивают, она получает и мало того, что не копит обиды, но превращает каждый полученный удар в новый повод слиться с остальным человечеством! Если братство – это протянутая рука, принять стоит только ту, что отвешивает пощечины. Обретая в страдании высшее выражение общности человечества, оплеуха становится последним рубежом нашего сопротивления равнодушию…
Это все для того, чтобы вы поняли, сколько надо сочинить благоглупостей, дабы оправдать удары, коими осыпают твою физиономию, сколько надо воздвигнуть себе памятников, чтобы гордиться болью…
Многие занимались этим и до меня. Но им никогда не удавалось рассмешить много народу. Хотя Франциск Ассизский, когда бывал в форме…
Но даже когда он бывал в форме, шутки у него были слишком своеобразны и совсем не походили на наши с Виктором, такие, как история про рыбаков:
– Жирный у вас червяк.
– Это не червяк, а сосиска.
– А что, рыба клюет на сосиску?
– Никогда!
– Тогда зачем же вы ловите на сосиску?
– Потому что я, ничего не поймав, свою сосиску съедаю. А вы что сделаете с вашим червяком?
– Заморю!
– В банке с червями?
– Нет, в бистро!
– А вы что, рыбачите в бистро?..
Но первый мой партнер по кабаре был не Виктор Лану, а Жан Бушар. Именно благодаря ему я открыл этот совершенно особый вид деятельности, в котором самое трудное – не играть, а ждать.
«Еще один, и начнем». Вы можете себе представить? Один зритель – и спектакль начнется…
За кулисами волнение. Нетерпеливое ожидание сменяется беспокойством… Да где же он? Куда запропастился? Может, в пробке застрял? Придет рано или поздно. О, речь шла не о каком-то опаздывавшем зрителе, никого конкретно мы не ждали. Нам бы сгодился любой, только бы пришел еще один: в кабаре, чтобы получать деньги, надо играть, а чтобы играть, надо, чтоб в зале набралось двенадцать человек. И порой наступал критический момент: это когда зрителей было только одиннадцать.
Мы не знали его, нашего двенадцатого зрителя, но как же нам его не хватало! Да что там, мы его, можно сказать, заранее любили. От него зависел наш завтрашний обед: понятно, с каким радушием мы готовы были его встретить – положа руку на сердце и ощущая холодок в желудке.
Мы с Бушаром были слишком прожорливы, чтобы пассивно ждать своего ежедневного Годо… И потому, когда он запаздывал, мы сами отправлялись за ним.
Итак, мы шли на улицу и начинали ловить прохожих.
В каждом прохожем дремлет зритель, мог бы сказать Луи Жуве, но не сказал. Впрочем, бывали дни, когда этот зритель спал особенно крепко. Словно под общим наркозом. Люди спешили домой, и в их унылых взорах невозможно было угадать ни тени зрителя, способного поддаться на уговоры. Ничего. Ни малейшего огонька. Если зритель уснул, то он спит. Спит и все, туши свет.
Мы замечали это сразу, опытным глазом. Впрочем, в этом не было нашей заслуги. Прохожий с живым взглядом, горящим любопытством, конечно же, выглядит привлекательнее, чем тип, который шагает, уставившись на свои ноги, и мутным взором шарит по тротуару, тоскливо и сосредоточенно, словно гадает о судьбе по собачьим какашкам.
А ведь он нуждался в нас больше всего, и – странное дело – именно его труднее всех было уговорить повеселиться. Поди пойми, почему скука тянется к скуке, а веселье, как аппетит, приходит во время еды.
Кстати, о еде: вот справа на подходе трое вполне съедобных прохожих. И еще пара слева.
Жан берет на себя трех первых, а я двух других.
Еще несколько метров, и мы сможем уловить обрывки разговора. Если беседа оживленная и люди смеются, то есть надежда завтра пообедать. Если же они цедят слова или, хуже того, обмениваются приглушенными репликами про Клоделя или Игнация Лойолу – затягивай ремень…
Ничего не имею против Клоделя, но в тот вечер его «Черствый хлеб» не мог утолить мой зверский аппетит.
Ну же, ну же! Вдруг я замечаю, что один из них улыбается. И тут же в моем воображении их головы превращаются в сэндвичи с ветчиной и маслом, а может быть, и в антрекот с пюре… При виде одного из них у меня даже слюнки потекли: ни дать ни взять большая ромовая баба! Я оборачиваюсь к Жану и обмениваюсь с ним вопросительным взглядом – с того конца улицы видно, что он тоже сглатывает слюну.
Быстро, по местам.
Мы отступаем к двери кабаре. С двух сторон приближаются наши комплексные обеды. Цель – тактично привлечь их внимание к выставленным в витрине завлекательным фотографиям артистов: там был Роже Риффар, приятель Брассенса, – он пел «А поезда приходят на вокзалы» с растерянным видом певца, которого силой вытолкнули на сцену, – был Рисе Барьер, такой забавный, поэтичный, колоритный, а также дуэт латиноамериканских певцов, потрясающих «мачукамбо» в пончо и перуанских шапочках, с кучей дудок и флейт. Постоянно забывая слова, они начинали ругаться, громко и на чистом французском языке, и под конец затягивали: «Настоящие бретонцы в круглых шляпах спят на солнце». Вот это и были мы с Жаном Бушаром.
До стыковки десять секунд… девять… восемь… Мы с невинным видом застываем перед освещенной витриной, чтобы возбудить их любопытство.
Готово. Обе группы практически равняются с нами. Тогда мы оборачиваемся и протягиваем руки к двери с зазывной улыбкой швейцаров кабаре со стриптизом…
Наверно, в нас было слишком много кабаре и маловато стриптиза. Как бы то ни было, но две группы прохожих разминулись и ушли прочь, ни на секунду не задержавшись и даже не взглянув в нашу сторону…
Может, слишком чувствовалось, что они нам необходимы. А ничто так не гасит желание, как необходимость.
Вот уходят наши сэндвичи, исчезает мясо с картошкой, скрывается в темноте, и теперь их съест кто-то другой.
Хозяин зовет нас. Все кончено.
«Золотой конь» вот-вот закроет двери. Дирекция наливает клиентам по рюмке за ожидание. А ведь мы тоже ждали, но нам не полагается ничего! Таковы правила игры. Послезавтра отъедимся… может быть.
До завтра, Жан… До завтра, Пьер.
The show must go on.
Сейчас-то я знаю целую кучу двенадцатых зрителей, готовых дорого заплатить за возможность присутствовать на концерте Боби Лапуанта. Он тоже был в нашей программе. Кати еще не ушла от него, а он уже пел, наигрывая на гитаре неизменные до, ре, соль. Три аккорда, которые он бренчал то так, то эдак в случайной комбинации, изображая мелодическое разнообразие, но соль его песен в любом случае была в другом. Ну и плевать, когда мы его слушали, то забывали обо всем.
То же самое в «Галерее 55» и в «Шлюзе»… Список имен на афише был такой, о каком сегодня редкий продюсер осмелится даже мечтать. Мишель Галабрю, Ги Бедо, Жан-Пьер Марьель, Жак Дюфило, Жан Янн, Жан-Пьер Даррас окружали мощного Филиппа Нуаре, слишком значительного для нашей маленькой сцены… Его рокочущий голос Гаргантюа, привыкший к просторам Национального народного театра, отдавался раскатистым эхом. Этот голос был зримым! Он ударялся о стены, отлетал рикошетом в потолок, как резиновый мячик, а после обрушивался на зрителей, окаменевших и покорных… И еще, конечно, Виктор Лану…
Ну что, хороша афиша? Теперь-то двенадцатый зритель не так привередлив!
Не говоря о Барбаре… Прекрасная, божественная, хрупкая, близорукая Барбара.
Да-да. Близорукая…
Прямо у выхода на сцену она повесила на стенку маленькое дешевое зеркальце. Прежде чем предстать перед публикой, она всегда смотрелась в него, поправляя непокорную прядь, припудривая нос. То была привычка, скорее, рефлекс, чем необходимость. Так что иногда мы, естественно, переворачивали зеркало картонкой наружу… что ее совершенно не смущало. Она поправляла прическу перед картонкой с тем же старанием и тем же движением руки.
Но было и кое-что похуже: рояль стоял на другом конце сцены, на расстоянии ровно три метра восемьдесят семь сантиметров. Она сосчитала: ей нужно было сделать четыре полных шага плюс еще четверть шага. Так она могла подойти к клавиатуре, чтобы зрители не заметили ее близорукости, а ведь она их даже не видела. Стоило нам передвинуть рояль на каких-то семь сантиметров вперед, и мы с восторгом слышали тихое «тюк», словно стукнули яйцом о прилавок: это Барбара натыкалась коленкой на угол рояля, что доставляло нам неизменное наслаждение, – да простит нас Превер. Она быстро оборачивалась к кулисе в поисках виновных. Мы, конечно, веселились вовсю, тем более что сознавали: ей нас не разглядеть и не достать. Она же в двух метрах ничего не видела, не говоря уж о трех метрах восьмидесяти семи сантиметрах!
Только не подумайте, мы вовсе не были злыми, мы любили Барбару больше всего на свете… Конечно, кроме розыгрышей.
После этих историй вы с полным правом сочтете, что мы заслуживали хороших оплеух, так вот, смею вас уверить: я получил их более чем достаточно.








