Текст книги "Рамунчо"
Автор книги: Пьер Лоти
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
19
Вот и пришла пора долгих и светлых июньских сумерек, более туманных, но не таких дождливых, как в мае, и еще более теплых. Пышным цветом одеваются в садах олеандры и превращаются в огромные розовые букеты.
По вечерам жители деревни выходят посидеть у порога в сгущающихся сумерках, которые постепенно окутывают туманными волнами и своды чинар, и отдыхающих под ними после трудового дня людей. Какой-то безмятежной грустью дышат эти нескончаемые июньские вечера.
Для Рамунчо контрабанда в эту пору становится почти совсем необременительным, а порой и приятным занятием: подниматься к вершинам сквозь весенние облака, пробираться через ущелья, шагать среди диких смоковниц, растущих на берегах горных рек, спать на ковре из гвоздики и мяты в ожидании условленной встречи со знакомым карабинером… Его одежда, его куртка, совершенно ненужная ему днем и служившая ему либо одеялом, либо подушкой, пропитывалась ароматами растений, и Грациоза иногда говорила ему вечером: «Я знаю, какая контрабанда была у вас прошлой ночью, потому что ты пахнешь мятой, которая растет на горе над Мендиаспи», – или же: «Ты пахнешь полынью с болот Суберноа».
Грациоза жалела, что прошел месяц май с его богослужениями в честь Девы Марии в украшенной белыми цветами церкви. Вечерами, когда не было дождя, она с монахинями и более старшими подружками из своего класса устраивалась на церковной паперти у низкой кладбищенской стены, откуда открывался вид на простирающиеся внизу долины. Время проходило в болтовне и всяческих ребячьих забавах, которым так охотно предаются монахини.
Иногда игры и болтовня сменялись долгой и странной задумчивостью, которой клонящийся к закату день, близость церкви, заросших цветами могил придавали какую-то безмятежную отрешенность от реальности чувственного мира. Сначала ее детские мистические грезы, навеянные великолепием церковного богослужения, звуками органа, белыми букетами, сиянием тысяч свечей, были просто картинами, лучезарными картинами: алтари, парящие на облаках, окруженные сонмом ангелов, золотые дарохранительницы, из которых доносилась музыка. Но теперь эти видения уступали место идеям: она угадывала тот покой и то высшее отречение, которые даются уверенностью в бесконечности божественной жизни; она глубже, чем раньше, понимала печальную радость отречения от всего, ради того чтобы стать безличной частицей этих белых, голубых или черных монахинь, которые в бесчисленных монастырях, разбросанных по земле, возносят огромную и вечную молитву во искупление грехов мира сего.
И тем не менее каждый раз с наступлением ночи мысли ее неизбежно вновь обращались к опьяняющей, грешной прелести земного мира. Ожидание, лихорадочное ожидание с каждой минутой становилось все более нетерпеливым. Ей хотелось, чтобы ее холодные подруги поскорее вернулись в кладбищенский холод монастыря. Она сгорала от желания остаться одной в своей комнате, наконец-то свободной в заснувшем доме, открыть окно и ждать, когда в тишине ночи послышатся легкие шаги Рамунчо.
Их уже не пугал долгий и страстный поцелуй, они просто были не в силах отказаться от него. Порой он длился, кажется, целую вечность, но какая-то очаровательная стыдливость удерживала их от более смелых ласк.
Но если в их поцелуях была пьянящая сила телесного влечения, то их души связывала бесконечная, неповторимая, всеочищающая и всевозвышающая нежность.
20
В этот вечер Рамунчо пришел раньше, чем обычно, и с большими предосторожностями, потому что июньскими вечерами можно встретить на дороге идущую на свидание девушку или парня, поджидающего у изгороди свою подружку.
По случайности Грациоза была уже внизу и смотрела в окно, пока еще не ожидая прихода друга.
Она тотчас же заметила его взволнованно-радостную походку и догадалась, что у него есть какая-то новость. Не решаясь подходить слишком близко, он знаком велел ей вылезти из окна и идти в темную аллею, где можно разговаривать, ничего не опасаясь. Едва она оказалась рядом с ним в темноте, он обнял ее за талию и сразу же выложил великую новость, которая с утра не давала покоя ни ему, ни его матери.
– Дядя Игнацио написал нам!
– Не может быть! Дядя Игнацио?
Она тоже знала об этом беспутном американском дядюшке, исчезнувшем столько лет назад, которому лишь однажды пришло в голову весьма странным образом передать привет через проезжего матроса.
– Да! Он пишет, что у него там хозяйство, которым надо заниматься, большие луга, табуны лошадей, что у него нет детей, что, если бы я хотел приехать к нему вместе с хорошенькой женушкой, он был бы рад принять нас обоих… О, я думаю, что мама тоже бы поехала… Так вот, если бы ты хотела, мы могли бы уже теперь пожениться… ты ведь знаешь, венчают и таких молодых… это можно… Теперь, когда дядя меня усыновит и у меня будет солидное положение, я думаю, она согласится, твоя мать… И Бог с ней, с военной службой, правда?
Они сели на мшистые камни, головы у них обоих кружились от близости такого неожиданного манящего счастья. Значит, это будет не в каком-то далеком и неопределенном будущем после его военной службы, а почти немедленно; быть может, через два месяца или даже через месяц соитие их душ и тел, столь страстно желаемое и сегодня такое запретное, вчера еще такое далекое, сможет осуществиться без греха, никем не осуждаемое, дозволенное и освященное. Они склонили друг к другу словно отяжелевшие от нахлынувших мыслей головы; этот сладостный бред придавил их вдруг какой-то истомой… А вокруг них поднимались от земли ароматы июньских цветов и наполняли бескрайний ночной мрак сладостным благоуханием. И словно не довольствуясь этими разлитыми в воздухе запахами, жасмин и жимолость время от времени посылали в ночь свои душистые волны. Казалось, чьи-то невидимые руки покачивают в темноте курильницы с благовониями в честь какого-то таинственного празднества, волшебного и великолепного.
Сама природа нередко источает это таинственное волшебство, подчиняясь чьей-то могучей и непостижимой воле, чтобы позволить человеку хоть на мгновение упиться иллюзиями на его неуклонном пути к смерти…
– Ты не отвечаешь мне, Грациоза, ты не хочешь мне ничего сказать?..
Он видел, что ее тоже переполняет пьянящая радость, и все-таки по ее молчанию он догадывался, что какие-то тени сгущаются вокруг их чарующей мечты.
– А твои документы о натурализации, ты ведь их уже получил?
– Да, они пришли на прошлой неделе, ты же знаешь… Ты ведь сама хотела, чтобы я это сделал…
– Значит, ты теперь француз… и если ты отказываешься от военной службы, значит, ты – дезертир!
– Конечно! Само собой!.. Ну вообще-то не дезертир, а уклоняющийся, это, кажется, так называется… А впрочем, нет никакой разницы, если я все равно не могу вернуться… А я, знаешь, об этом как-то не думал.
Как она теперь мучилась, оттого что сама подтолкнула его к этому поступку, который теперь такой черной тенью омрачал едва забрезжившую радость. Боже мой! Ее Рамунчо – дезертир! А значит, навсегда изгнанный из милого баскского края! И этот отъезд в Америку вдруг стал чем-то ужасно серьезным, в чем-то сродни смерти, потому что возврата оттуда уже не было! Что же делать?
Они стоят, растерянные и молчаливые; каждый предпочитает подчиниться воле другого, и любое решение, уехать или остаться, кажется им одинаково страшным. Их юные сердца сжимаются от тоски, отравляющей счастье, ожидающее их там, в этой Америке, из которой нет возврата… А крохотные ночные курильницы жасмина, жимолости, лип все посылали им, словно желая опьянить, свои благоуханные волны; и окутывающая их темнота казалась еще более ласковой и нежной. С бархатистого мха стен поминутно раздавался звучащий робким любовным признанием тонкий и мелодичный крик древесных лягушек, а сквозь черное кружево листвы в вечной безмятежности июньского неба они видели рассыпанную славными светящимися точками пугающую бесконечность миров.
С церковной колокольни донесся звон, призывающий жителей деревни гасить огни. Звук этого колокола всегда, и особенно ночью, казался им чем-то неповторимым. А сейчас, смятенные и растерянные, они слышали в нем совет друга, решительный и нежный. По-прежнему прижавшись друг к другу, они слушали его с нарастающим, неведомым до сих пор волнением. Этот дорогой им голос советовал и предостерегал: «Нет, не покидайте родину навсегда; дальние страны хороши, когда молод; но нельзя отрезать себе путь назад; состариться и умереть нужно здесь, в Эчезаре; нигде не будете вы спать так спокойно, как на кладбище у церкви, где даже под землей вы еще сможете меня слышать…» Они постепенно подчинялись голосу колокола, эти дети с наивной и религиозной душой. Рамунчо почувствовал, как по его щеке стекает слезинка Грациозы.
– Нет, – сказал он наконец, – нельзя дезертировать; и, знаешь, я думаю, я бы никогда на это не решился…
– Я думала то же самое, мой Рамунчо, – отозвалась она, – нельзя этого делать… Я только хотела, чтобы ты сам это сказал…
Тогда Рамунчо заметил, что он тоже плачет, как и она…
Итак, решено: счастье, которое было совсем рядом, только протяни руку, пройдет мимо и скроется в далеком и туманном будущем.
И теперь, приняв свое великое решение, грустные и серьезные, они обсуждали, что им лучше всего сейчас сделать.
– Можно было бы написать дяде Игнацио хорошее письмо, – говорила она. – Написать ему, что ты с удовольствием приедешь к нему сразу после военной службы; можно даже добавить, что твоя невеста тоже благодарит его и готова последовать за тобой; но что дезертировать ты не можешь.
– А твоя мать, Гачуча? Может быть, стоит рассказать ей, чтобы посмотреть, что она на это скажет? Ведь теперь все не так, как раньше, я ведь теперь не какой-нибудь подкидыш…
Сзади них на дороге послышались чьи-то легкие шаги, а над стеной показался силуэт молодого человека, который на цыпочках подкрался к ним, чтобы подсматривать за ними!
– Скорей уходи, Рамунчо, милый! До завтрашнего вечера!
И оба словно растворились в темноте: он скрылся в чаще, а она упорхнула в свою комнату.
Вот и окончена их серьезная беседа. Надолго? До завтра или навсегда? Каждый раз при прощании, будь оно долгим и безмятежным или внезапным и испуганным, они не знают, смогут ли снова увидеть друг друга завтра.
21
Солнечным июньским утром раздавался радостный перезвон колокола, старого, милого колокола Эчезара, который с наступлением темноты приказывал гасить огни, сзывал на праздники или звонил по усопшим. Вся деревня была затянута белыми тканями, белыми вышитыми полотнищами, и торжественная процессия в честь праздника Тела Господня медленно и торжественно двигалась по зеленой дороге, устланной стеблями укропа и нарезанного на болоте камыша.
Горы, совсем близкие и мрачные, сурово возвышались в своем рыжевато-коричневом одеянии над белой вереницей девочек, ступающих по ковру из листьев и скошенной травы.
Здесь были все старинные церковные хоругви, освещенные солнцем, которое они знают уже не один век, но которое видят лишь раз или два в году, в дни больших празднеств.
Большую хоругвь из белого шелка, расшитого тусклым золотом с изображением Девы Марии, несла шедшая впереди Грациоза, вся в белом, с мистически отрешенным взором. Следом за девушками шли женщины, все женщины деревни, в черных покрывалах, и среди них Долорес и Франкита, два врага. Мужчины, довольно многочисленные, в низко надвинутых беретах и со свечами в руках замыкали шествие. Но это были главным образом старики с седыми волосами и покорными, смирившимися лицами.
Грациоза, высоко неся полотнище с изображением Пресвятой Девы, чувствовала себя в это мгновение отрешенной от всего земного: ей казалось, что она, уже покинув этот грешный мир, идет навстречу небесному храму.
И когда порой среди всей этой ослепительной белизны в ее грезы вторгалось воспоминание о поцелуях Рамунчо, ее пронзало жгучее, но сладостное ощущение греха. Хотя помыслы ее все более устремлялись к Небесам, что-то тем не менее снова и снова влекло ее к Рамунчо. И это что-то было не чувственным влечением, которое она без труда усмиряла, но нежностью, истинной и глубокой, над которой не властно ни время, ни разочарования плоти. И нежность ее становилась еще сильнее, потому что Рамунчо казался ей более несчастным и обездоленным жизнью, чем она, из-за того что у него не было отца.
22
– Ну что, Гачуча, ты наконец рассказала маме о дядюшке Игнацио? – спрашивал Рамунчо в тот же день поздним вечером в залитом лунным светом саду.
– Нет еще, я не могу решиться… Ты понимаешь, я просто не знаю, как ей объяснить, откуда мне это известно, если считается, что я с тобой вообще никогда не разговариваю, потому что она мне это запретила. Сам подумай, вдруг она догадается? Тогда все будет кончено. Мы не сможем больше видеться. Уж лучше я скажу ей потом, когда ты уедешь; тогда мне будет безразлично…
– Ты права!.. Подождем, раз я все равно должен уехать.
Действительно, он должен был уехать, и им оставались считанные вечера.
Теперь, когда они окончательно отказались от немедленного счастья, ожидавшего их там, на просторах американских прерий, они предпочитали ускорить отъезд Рамунчо в армию, чтобы тем самым приблизить его возвращение. Они решили, что будут просить призвать его досрочно, что он поступит в морскую пехоту, единственный род войск, где служба длится только три года. И так как, чтобы не утратить мужества, им нужен был какой-то заранее намеченный срок, они выбрали конец сентября, когда заканчиваются все большие соревнования.
Эта трехлетняя разлука совершенно их не пугала, настолько они были уверены друг в друге и в своей вечной любви. И все же при мысли о скором расставании у них странно щемило сердце. Все, даже самое знакомое и обычное, навевало странную грусть: и бег дней, и малейшие признаки приближающейся осени, и распускающиеся летние цветы – все, что говорило о наступлении и стремительном движении вперед их последнего лета.
23
Уже отгорели костры Иванова дня, ярко и радостно пылавшие в светлой синеве ночи. Испанская гора, казалось, горела, как сноп соломы, столько костров было разведено в тот вечер на ее склонах. Вот и наступила пора света, тепла и гроз, к концу которой Рамунчо должен был уехать.
Уже не так буйно текут весенние соки в томно раскинувшейся зелени листвы и пышно распустившихся цветах. А солнце, все более знойное, жжет своими лучами прикрытые беретами головы, рождает желания и страсти, пробуждая в жителях всех этих баскских деревень неукротимую жажду удовольствий. В Испании – это пора кровавых коррид, а здесь – время бесконечных праздников, игр, танцев в вечерних сумерках и любовных свиданий в сладострастной неге ночи!..
Уже не за горами знойное великолепие южного июля. Бискайский залив сверкает голубизной, а Кантабрийское побережье[44]44
Кантабрийское побережье – северное побережье Испании, раскинувшееся у подножия Кантабрийских гор, западного продолжения Пиренеев; край этот был в древности назван Кантабрией в честь населявших его племен – кантабров.
[Закрыть] своими рыжеватыми красками стало напоминать Алжир и Марокко.
То льют тяжелые грозовые дожди, то небо вновь обретает чарующую лучезарную прозрачность. Бывают дни, когда все чуть удаленные предметы словно растворяются в свете, осыпанные золотистой солнечной пылью. И тогда вздымающаяся над деревней и над лесами остроконечная вершина Гизуны кажется более высокой и как бы невесомой, а плывущие по небу крохотные золотисто-белые облака с перламутрово-серыми тенями лишь подчеркивают его ослепительную голубизну.
Ручьи, журчащие среди густой зелени папоротников, становятся тоньше и пересыхают, а телеги, запряженные облепленными роем мух волами, неспешно катятся по дорогам, погоняемые обнаженными по пояс мужчинами.
Днем Рамунчо жил в это лето беспокойной жизнью пелотари (игрока в лапту): вместе с Аррошкоа он разъезжал по деревням, устраивал соревнования и играл.
Но только вечера были смыслом и целью его существования.
Вечера!.. Сидеть рядом с Грациозой в теплом и благоуханном сумраке сада, обвить руками ее стан, привлечь к себе доверчиво склоняющуюся к нему фигурку и долго, ничего не говоря, касаясь щекой ее волос, вдыхать юный и свежий запах ее тела. Эти долгие объятья, которым она уже не противилась, мучительно возбуждали его. Он чувствовал ее доверчивую покорность и готовность позволить ему все; но какая-то детская стыдливость, благоговение перед ее чистотой, сама безмерность его любви удерживали Рамунчо от последней и высшей близости. Иногда, чувствуя, что он не в силах противиться властному желанию раствориться в ней в восторге блаженного небытия, он внезапно вставал и, как тогда в Эррибияге, чтобы справиться с опасным возбуждением, изо всех сил потягивался, совсем как кот, – смеясь говорила Грациоза…
24
Франкиту удивляло совершенно необъяснимое поведение сына, который, похоже, совсем больше не виделся с Грациозой и тем не менее даже не говорил о ней. Гнетущая печаль охватывала ее при мысли о скорой разлуке, но со своим привычным крестьянским терпением, она ничего не говорила и наблюдала.
Как-то в один из тех вечеров, когда он торопливо и таинственно собирался уходить задолго до часа ночной контрабанды, она встала у него на пути и, устремив на него пристальный взгляд, спросила:
– Куда ты идешь, сын?
Увидев, как он, смущенно покраснев, отвернулся, она сразу все поняла.
– Хорошо, теперь я знаю… Да, знаю!..
Она была взволнована своим открытием еще больше, чем он. Ей даже не пришло в голову, что это могла быть не Грациоза, а какая-нибудь другая девушка: она слишком хорошо знала своего сына. Но при мысли о том дурном, что они могли делать, ее охватили страх и угрызения совести, и в то же время из глубины ее сердца поднималось чувство, которого она стыдилась, как преступления, – дикая, исступленная радость… Потому что… если они уже были близки, то будущее ее сына будет таким, как она мечтала. Она достаточно хорошо знала Рамунчо, чтобы быть уверенной, что он никогда не изменит и не бросит Грациозу.
Она все еще загораживала ему дорогу, и оба молчали.
– И что вы с ней делали? – решилась она наконец спросить. – Скажи мне правду, Рамунчо, вы не делали ничего дурного?
– Дурного? О, ничего, матушка, ничего дурного, клянусь вам…
Вопрос этот не вызвал у него никакого раздражения, он ответил спокойно, прямо глядя в глаза матери своим открытым, искренним взглядом. Он говорил правду, и она ему поверила.
Но так как она все еще стояла перед ним, положив руку на задвижку двери, он глухо сказал, с трудом сдерживая свои чувства:
– Вы не можете помешать мне пойти туда, когда мне до отъезда осталось всего три дня.
И тогда, смирив смятение своих собственных противоречивых мыслей, мать уступила этой молодой взбунтовавшейся воле и отошла от двери.
25
Это был их последний вечер, так как накануне в мэрии Сен-Жан-де-Люза он подписал немного дрожащей рукой обязательство служить три года во втором полку морской пехоты, стоящем гарнизоном в одном из военных портов на Севере.
Это был их последний вечер, и они решили, что пробудут вместе дольше, чем обычно, до полуночи, которая в деревнях считается временем неприличным и опасным, а юной невесте, непонятно почему, после полуночи все казалось более серьезным и греховным.
Несмотря на весь пыл их желаний, даже в этот последний вечер накануне разлуки, им даже в голову не пришло позволить себе нечто большее, чем обычно.
Напротив, в этот грустный прощальный вечер их чувства были особенно целомудренны, так велика была сила их вечной любви.
Менее осторожные, чем всегда, потому что все равно это свидание было последним, они осмелились болтать на своей скамейке влюбленных, чего они никогда раньше не делали. Они говорили о будущем, которое представлялось им таким далеким – ведь в их возрасте три года кажутся вечностью.
Через три года, когда он вернется, ей будет двадцать лет, и тогда, если ее мать будет по-прежнему категорически против, то через год, будучи совершеннолетней, она сможет действовать вопреки ее воле, так было окончательно решено между ними.
Они не знали, удастся ли наладить переписку во время долгого отсутствия Рамунчо: все так осложнялось из-за необходимости сохранять тайну. Аррошкоа, их единственный возможный посредник, обещал им свою помощь; но он был такой переменчивый, такой ненадежный! Боже мой! А вдруг он их выдаст! И потом, согласится ли он передавать запечатанные письма? А иначе не будет никакой радости писать друг другу. В наши дни, когда средства связи доступны и надежны, практически не существует такой абсолютной разлуки, как та, что вскоре ожидала юных влюбленных; они скажут друг другу то торжественное «прощай», какое говорили любовники тех далеких времен, когда еще существовали страны, где не было гонцов, где расстояния внушали ужас. Блаженная встреча виделась им где-то там, за горизонтом, в немыслимой дали времен. Но они так верили друг в друга, что надеялись на нее с той спокойной уверенностью, с какой верующие надеются на загробную жизнь.
В этот последний вечер любая мелочь приобретала для них исключительное значение: в преддверии разлуки, как это бывает перед смертью, все становилось необыкновенным и неповторимым. Звуки и образы ночи казались им какими-то особенными и невольно навсегда врезались в память. В пении сверчков было что-то, чего они, казалось, никогда не слышали раньше. В гулкой тишине ночи лай сторожевой собаки, доносящийся с какой-нибудь дальней фермы, заставлял их вздрагивать от тоскливого страха. И потом Рамунчо унесет и с горькой нежностью будет хранить сорванный в саду стебелек травы, с которым он машинально играл весь тот вечер.
Вместе с этим днем заканчивался целый кусок их жизни; время совершило свой круг, детство кончилось…
Им не нужно было ни напутствий, ни обещаний, потому что они были уверены, что знают, как другой будет вести себя в разлуке. Они говорили меньше, чем обычно говорят жених и невеста, настолько хорошо они знали самые потаенные мысли друг друга. Проболтав около часа, они продолжали сидеть молча, держась за руки, а неумолимое время безжалостно отсчитывало минуты их последнего свидания.
В полночь, как и было задумано ее рассудительной и упрямой головкой, Грациоза велела ему уходить. Они замерли в долгом объятии, а потом расстались, как если бы именно с этой минуты разлука стала чем-то неизбежным, что невозможно больше откладывать. Она скрылась в своей комнате, и из груди ее вырвались рыдания, звук которых долетел до Рамунчо. Он на мгновение замер, затем перелез через стену и, выйдя из тени деревьев, очутился на пустынной дороге, залитой белым лунным светом. Он меньше, чем она, страдал от этой первой разлуки: ведь это он уезжал, его ждали встречи с полным неведомого будущим. Шагая по светлой пыли дороги, он не чувствовал боли, завороженный могучим очарованием грядущих перемен, грядущих странствий. Без единой мысли в голове он смотрел, как движется перед ним его собственная тень, четко и жестко очерченная луной. А огромная Гизуна невозмутимо возвышалась над миром, холодная и призрачная среди серебристого полуночного сияния.