Текст книги "Рамунчо"
Автор книги: Пьер Лоти
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
10
После коротких заморозков, прогнавших обманчивую иллюзию лета с его последними цветами и желтеющими листьями, в страну басков пришла зима, зима настоящая, но чреватая весенним обновлением.
Рамунчо потихоньку стал привыкать к своей одинокой жизни в опустевшем доме. Никто не занимался его хозяйством, он все делал сам; за время житья в казарме и службы в колониях он приобрел для этого необходимые навыки. Он по-прежнему заботился о своей внешности; одет он был всегда чисто и со вкусом, в петлице красовалась ленточка медали за храбрость, а рукав всегда был перевязан широким траурным крепом.
Поначалу Рамунчо редко заходил в деревенский трактир, где мужчины собирались посидеть холодными вечерами. Три года путешествий, чтения, общения с разными людьми обогатили его любознательный ум новыми идеями, и он чувствовал себя еще более чужим, чем раньше, среди своих прежних товарищей, еще более далеким от всего, что было смыслом их существования. Но часто, проходя мимо, он заглядывал в освещенные окна, за которыми виднелись силуэты сидящих за столом мужчин в баскских беретах, и понемногу, томимый одиночеством, он тоже стал захаживать в трактир и садиться за столик рядом с ними.
В это время года, когда разъезжаются летние туристы, пиренейские деревни, окутанные облаками, туманами и снегами, становятся такими, какими они были в давние времена. Дух былого оживает во время этих вечерних посиделок в трактирах, единственных живых светящихся точках, затерянных в бесконечности черной пустоты. В темной глубине зала выстроились огромные бочки с сидром, а посередине подвешенная к балкам лампа освещает изображения святых на стенах и группы горцев, которые ведут неторопливую беседу и курят. Иногда кто-нибудь поет пришедшую из глубины веков заунывную песню; звук тамбурина оживляет забытые старинные ритмы, а звон гитары напоминает о печальной поре арабского нашествия. А иногда, встав друг перед другом с кастаньетами в руках, на старинный манер, мужчины начинают танцевать фанданго.
Люди рано расходятся из этих непритязательных кабачков, особенно в ненастные, дождливые, темные ночи, столь благоприятные для контрабанды; ведь у каждого здесь есть свои тайные дела по ту сторону границы.
Вот в таких местах Рамунчо обдумывал и обсуждал с Аррошкоа подробности своего святотатственного плана. А в лунные ночи, когда невозможно переправлять товар через границу, эти два полуночника продолжали свои беседы, прогуливаясь взад и вперед по дороге.
Сам себе не отдавая в этом отчета, Рамунчо все еще мучился религиозными сомнениями, совершенно, однако, необъяснимыми, потому что он уже давно утратил веру. Но вся его воля, все мужество, вся жизнь были устремлены к одной-единственной цели. А запрет Ичуа видеть Грациозу до решающей попытки только распалял его нетерпеливые мечты.
Зима, как всегда своенравная и капризная в этих краях, время от времени радовала внезапным теплом и солнцем. На землю обрушивались проливные дожди, ураганные ветры поднимались с Бискайского залива и, врываясь в ущелья, гнули и ломали деревья. А потом южные ветры приносили горячее дыхание лета, аромат Африки, и небо в просветах между темно-коричневыми горами светилось густой бездонной синевой. Но теплые дни сменялись утренними заморозками, и вершины горы одевались снежными шапками.
Часто его охватывало желание ускорить события… но останавливал страх неудачи; чудовищный страх остаться один на один с самим собой, навеки утратив все самые дорогие надежды.
Впрочем, были и вполне серьезные причины не торопить события. Нужно было уладить дела с нотариусом, продать дом, чтобы иметь необходимые для бегства деньги. Кроме того, надо было дождаться ответа дяди Игнацио, которому Рамунчо сообщил о своем намерении приехать и у которого надеялся найти пристанище.
Дни шли за днями, весна была уже на пороге. Последние лучи январского солнца разбудили природу на несколько недель раньше срока, и леса и обочины дорог покрылись желтыми первоцветами и голубой горечавкой.
11
Они сидят в трактире приграничной деревушки Гастелугайн, ожидая момента, когда можно будет двинуться к границе с ящиками ювелирных изделий и оружия.
Разговор заводит Ичуа:
– Знаешь, если она будет колебаться… а она не будет колебаться, поверь мне… ну в общем, если она все-таки будет колебаться, ну что ж, тогда мы ее похитим. Можешь на меня положиться, я все обдумал. Это будет вечером, понимаешь? Мы отвезем ее куда-нибудь и запрем в одной комнате с тобой… Ну а если дело примет плохой оборот… если, устроив это дельце для твоего удовольствия, я буду вынужден бежать, ну тогда тебе придется заплатить мне побольше, понимаешь… Чтобы я мог зарабатывать свой хлеб в Испании, например…
– В Испании! Что же вы такое собираетесь делать, Ичуа? Что вы задумали? Ничего дурного, я надеюсь?
– Успокойся, дружок, я не собираюсь никого убивать.
– Да, но вы же говорите о бегстве…
– Ах Боже мой, это я так, к слову. Во-первых, в последнее время дела идут не слишком хорошо. А потом, допустим, что история все-таки примет дурной оборот, что вмешается полиция… Тогда я предпочел бы уехать, это точно… потому что, когда эти судейские суют нос в твои дела, они начинают копаться, выяснять, что было раньше, и тогда этому нет конца…
В глубине его внезапно загоревшихся глаз Рамунчо увидел преступление и страх… Он с возрастающей тревогой смотрел на этого человека, который в деревне считался весьма состоятельным и который так легко смирялся с необходимостью бегства. Какие же преступления были на его совести, чтобы так опасаться правосудия? И что такое он мог сделать раньше?..
Оба некоторое время молчали, потом Рамунчо совсем тихо спросил:
– Запереть ее… Вы это серьезно, Ичуа?.. И где, скажите на милость, мог бы я ее запереть? У меня для этого нет ни замка, ни подземелья…
На что Ичуа, хлопнув его по плечу, ответил с плотоядной улыбкой, какой Рамунчо никогда у него не видел:
– О! запереть ее… так ведь только на одну ночь, малыш!.. Этого вполне довольно, можешь мне поверить… Видишь ли, все они одним миром мазаны: они не решаются сделать первый шаг; но второй уже делают сами и быстрее, чем ты думаешь. Неужели ты полагаешь, что, один раз попробовав, она захочет вернуться к монахиням?
Желание наотмашь ударить по этой угрюмой физиономии электрическим током пронзило Рамунчо. Однако он сдержался, привыкнув с давних пор уважать старого церковного певчего, и, только вспыхнув, молча отвернулся. Он был потрясен, что кто-то смеет так говорить о ней, и в то же время удивлен, услышав это от Ичуа, которого он много лет знал как благонравного мужа уродливой жены и считал абсолютно равнодушным к вопросам любви. Но дерзкая фраза дала неожиданный и опасный толчок его воображению… Грациоза, запертая в одной с ним комнате! При одной этой мысли голова у него пошла кругом, как от хмельного вина.
Он любил свою невесту такой бесконечно нежной и возвышенной любовью, что в ней не было места грубым желаниям; он бессознательно гнал от себя соблазнительные видения. Но вот этот человек с дьявольской откровенностью напомнил ему о них, и трепет желания пронзил его тело, он дрожал как в лихорадке.
О, даже если они могут пойти за это дело под суд, какое это имеет значение! Ему ведь все равно больше нечего терять! В тот вечер, сжигаемый новым желанием, он почувствовал, что готов еще более дерзко идти наперекор правилам, законам, любым препятствиям, стоящим у него на пути. А повсюду вокруг него, на темных склонах Пиренеев пробуждались к жизни весенние соки, вечера становились теплее и светлее, фиалки и барвинки выглядывали из зеленой травы.
Единственное, что еще его сдерживало, это религиозные запреты. Как ни странно, в глубине смятенной души Рамунчо еще оставалось нечто, удерживающее его от святотатства, смутная вера в некую сверхъестественную силу, охраняющую церкви и монастыри.
12
Зима наконец-то кончилась.
Рамунчо проснулся на рассвете, проспав несколько часов тяжелым беспокойным сном в маленькой комнатке дома своего друга Флорентино в Урурбиле.
Ночь, бурная, ненастная и непроглядная, оказалась для контрабандистов катастрофической. В скалах у мыса Фигье, куда они подошли с моря с тюками шелка, они наткнулись на засаду и, преследуемые выстрелами карабинеров, были вынуждены бросить весь груз и, чтобы не угодить в тюрьму в Сан-Себастьяне,[49]49
Сан-Себастьян (баск. Доности) – крупный город и порт на северном побережье Испании, центр пограничной с Францией провинции Гипускоа.
[Закрыть] бежать; одним удалось скрыться в горах, другие, бросившись в бурные волны, вплавь добрались до французского берега.
В два часа ночи чуть не утонувший, измученный и вымокший, Рамунчо постучался в дверь уединенного дома, чтобы попросить у добряка Флорентино приюта и помощи.
Проснувшись, он не услышал ни грохота ночной грозы, обычной здесь в период весеннего равноденствия, ни проливного дождя, ни треска и стона ломающихся веток. Его окружала ничем не нарушаемая тишина. Как он ни прислушивался, ему не удавалось различить ни воя западного ветра, ни звука гнущихся во мраке деревьев. Нет, до него доносился лишь отдаленный гул, ритмичный, мощный, непрерывный и грозный: рокот волн в глубине Бискайского залива, с сотворения мира все тот же, тревожный, непрерывный и размеренный, словно чудовищное дыхание спящего моря; казалось, что волны могучими ударами обрушиваются на борта корабля, а затем с мелодичным плеском разливаются по песчаному берегу… Но воздух, деревья, все вокруг было неподвижно. Буря кончилась так же внезапно, как и началась, и лишь с моря еще доносились отголоски ее жалобных стонов.
Чтобы взглянуть еще раз на этот край, на этот берег, которого он, быть может, уже больше не увидит, потому что до отъезда оставалось совсем немного, Рамунчо распахнул окно, и его взору открылся бесконечный простор, залитый девственно-бледным светом унылой зари.
Серый свет льется с серого неба; мир еще дремлет в утомленной неподвижности и неопределенности, не решаясь сбросить оцепенение ночных грез; мутное небо кажется плотным, состоящим из множества тонких горизонтальных пластов, словно кто-то нарисовал его на холсте, накладывая слой за слоем мазки тусклых красок. Ниже – коричневые, почти черные горы, дальше – угрюмым силуэтом вырисовываются крепостные стены Фонтарабии и ее древняя, почерневшая, будто истертая временем колокольня. В этот утренне-свежий и таинственный час, когда глаза людей еще сомкнуты сном, можно подслушать горестный, утомленно-безнадежный диалог природы и вещей, рассказывающих друг другу в предрассветном сумраке то, о чем они, боясь напугать, молчат при свете дня.
Зачем нужно было сражаться с бурей этой ночью? – устало и грустно спрашивала виднеющаяся вдали колокольня. – Зачем, когда будут другие бури, вечно другие, другие бури и другие равноденствия, и меня в конце концов тоже разрушит время, меня, которую люди воздвигли как символ молитвы, чтобы я стояла здесь бессчетные дни и года? Но ведь я уже только призрак, отзвук иных времен; под звон моих колоколов еще совершаются церковные обряды и привычные старинные торжества. Но люди скоро перестанут в них нуждаться; мои колокола звонят также в дни похорон, и никто уже даже не припомнит, скольких они проводили в последний путь! А я все еще стою здесь, никому не нужная, исхлестанная этими вечными ветрами, неизменно дующими с моря…
У подножия колокольни тусклым серым пятном вырисовывается церковь, обветшалая и заброшенная, тоже никому не нужная и пустая, населенная лишь жалкими деревянными или каменными изваяниями святых и утратившими и смысл, и утешающую силу мифами. И окружающие ее с незапамятных времен деревушки говорят о том, что она бессильна защитить их от смерти, что она ничтожна и лжива…
И то, что робко шептал старый город внизу, властно повторяли плывущие в небесах облака, облака и горы. Они безмолвно подтверждали мрачные истины: опустевшие, как и церкви, небеса, пристанище случайных фантасмагорий, и непрерывный поток времен, влекущий и поглощающий одну за другой, словно ничтожные песчинки, мириады человеческих жизней…
В уже начинающей светлеть дали раздался звон похоронного колокола. Редкими медлительными ударами старый колокол возвещал о конце еще одной жизни; по ту сторону границы кто-то хрипел в предсмертной агонии, в свете бледного утра, пробивающегося сквозь тяжелую толщу облаков, душа какого-то испанца покидала тело, и не было никаких сомнений, что душа эта просто уйдет вместе с телом во всепожирающую землю…
Раймон смотрел и слушал. Стоя у окна этого баскского домика, в котором до него жили поколения простых и доверчивых людей, он, отодвинув выкрашенные зеленой краской ставни и облокотившись на широкий, истертый бессчетными прикосновениями подоконник, смотрел на печальный в этот час кусочек земли, который был его родиной и который он собирался покинуть навсегда. Язык вещей и природы впервые стал внятен его не тронутому образованием уму, и он напряженно и. испуганно вслушивался в него. Яд неверия начал свою разрушительную работу в его душе и без того полной тревожных сомнений. Он внезапно и, кажется, навеки проникся сознанием тщетности всех религий и пустоты небес, к которым люди возносят свои молитвы.
Но тогда… если ничего этого нет, как нелепо трепетать перед образом Пресвятой Девы, химерической покровительницы монастырей и заточенных в них девушек…
Жалкий похоронный колокол, который, выбиваясь из сил, наивно призывал к бесполезным молитвам, наконец умолк, и в наступившей тишине, под низко нависшим небом, стало слышно далекое дыхание бескрайних морских вод. А в полусвете занимающегося дня вещи продолжали свой немой диалог: все пусто, пусты так долго почитавшиеся старинные церкви, пусто небо, где собираются тучи и туманы; но есть неумолимый бег времени и вечное, изнурительное повторение бессчетных человеческих жизней, неизменно и стремительно идущих к старости, смерти, небытию, праху…
Вот что говорили в бледном сумраке рассвета эти мрачные и такие усталые вещи. Раймон их услышал и понял, и внезапная жалость к самому себе охватила его: как мог он так долго колебаться, когда все препятствия существовали лишь в его воображении. С горьким отчаянием в душе он дал себе клятву, что отныне решение его принято окончательно, что он сделает это во что бы то ни стало, что ничто больше его не остановит.
13
Прошло еще две недели лихорадочных приготовлений; но постоянно возникающие новые идеи и тревожные сомнения не позволяли выработать окончательный план действий.
Тем временем пришел ответ дядюшки Игнацио. Если бы его племянник, – писал он, – раньше предупредил его о своих намерениях, он был бы рад принять его у себя; но, видя его колебания, он решился, несмотря на возраст, жениться, и два месяца назад у него родился ребенок. Стало быть, рассчитывать на помощь было нечего; у изгнанника там не будет даже и крыши над головой.
Дом был продан, финансовые вопросы улажены с нотариусом. Все скромное имущество Рамунчо превращено в горсть золотых монет.
И вот наступил последний решающий день. А деревья тем временем вновь покрылись густой листвой, высокие травы снова зазеленели на лугах; пришел май.
В маленькой повозке, запряженной той самой резвой лошадкой, Рамунчо и Аррошкоа едут по тенистым горным дорогам к деревне Амескета. Лошадь бежит быстро, и вот уже повозка катится под сенью огромного леса. Их окружает безмятежный покой все более дикой природы, и чем дальше они едут, тем более убогими становятся встречающиеся им на пути деревушки, тем более пустынным край басков.
Тенистые дороги, словно где-нибудь в Бретани, окаймлены розовыми наперстянками, смолёвками и папоротниками. Впрочем, многое роднит Бретань и страну басков: выступающие повсюду гранитные породы, бесконечные дожди, неизменность форм бытия и преданность одному и тому же религиозному идеалу.
Над головами едущих навстречу приключению молодых людей собираются большие плотные тучи, небо, как обычно в этих краях, становится темным и низким. Поднимающаяся все выше в тени горных ущелий дорога кажется восхитительно зеленой в обрамлении стоящих стеной папоротников.
Чем дальше в глубь этого края лесов и тишины, тем ощутимее становится его вековая неподвижность, неизменность бытия людей и вещей. Под темным покровом неба, где теряются высокие вершины Пиренеев, появляются и исчезают одинокие жилища, старинные фермы, все более редкие деревушки, неизменно окруженные вековыми дубами и каштанами, чьи узловатые корни, словно обросшие мохом змеи, выползают на тропинки. Впрочем, они все на одно лицо, эти деревушки, отделенные друг от друга лесами и непроходимыми чащами, населенные одним и тем же древним народом, отвергающим все, что несет тревоги и перемены: серая церковь с крохотной колокольней и площадь с раскрашенной стеной для традиционной игры в лапту, где мужчины из поколения в поколение упражняют свои крепкие мышцы. Повсюду безмятежный, здоровый покой сельской жизни, традиции которой в стране басков более незыблемы, чем где бы то ни было.
Редкие прохожие, встречающиеся на пути Рамунчо и Аррошкоа, в знак приветствия приподнимают свои шерстяные береты, и не просто из вежливости, а потому что знают этих двух лучших игроков края – Рамунчо, правда, многие уже забыли, но зато всем, от Байонны до Сан-Себастьяна и кончая затерянными в горах деревушками, знакома румяная физиономия Аррошкоа и его загнутые кверху кошачьи усы.
Решив разделить путешествие на два этапа, молодые люди переночевали в Мендичоко. И теперь они несутся во весь опор настолько погруженные в свои мысли, что им не приходит в голову поберечь силы своей крепкой лошадки для ночного предприятия.
Ичуа, однако, с ними нет. В последнюю минуту Раймон испугался этого сообщника, готового, как ему казалось, на все, даже на убийство; охваченный внезапным смятением, он отказался от помощи этого человека, который цеплялся за повод лошади, чтобы помешать Рамунчо уехать; лихорадочным жестом тот бросил ему горсть золота как плату за советы, как выкуп за свободу действовать в одиночку, как гарантию того, что он не будет замаран никаким преступлением. Чтобы избавиться от него, Рамунчо отдал ему ровно половину условленной суммы, а затем пустил лошадь в галоп, и, когда неумолимое лицо исчезло за поворотом дороги, с души у него словно свалился камень.
– На ночь ты оставишь мою повозку в Араноце у трактирщика Буругойти, с которым я договорился, – сказал Аррошкоа. – Сам понимаешь, когда дело будет сделано и моя сестра уедет, я вас оставлю, больше я не хочу ничего знать… А кроме того, у нас тут одно дельце с людьми из Бурусабала, нужно переправить в Испанию лошадей, как раз недалеко от Амескеты, минутах в двадцати ходьбы, и я обещал быть там не позже десяти часов.
Что они будут делать, эти братья-союзники, как собираются они осуществить свое намерение? Они плохо это себе представляют; все будет зависеть от обстоятельств; для разных случаев у них предусмотрено множество смелых и хитрых планов.
Во всяком случае, два места, одно для Раймона, другое для нее, забронированы на борту эмигрантского судна, на которое уже погружен багаж и которое завтра вечером выходит из Бордо, увозя несколько сотен басков к берегам Латинской Америки.
На маленькой станции Араноц, куда повозка доставит влюбленных в три часа ночи, они сядут на поезд, идущий в Байонну, а в Байонне пересядут на поезд Ирун – Бордо. Бегство будет столь стремительным, что у маленькой беглянки в ее смятении, страхе и конечно же в смертельно-сладостном опьянении не будет времени ни для размышлений, ни для сопротивления.
В глубине повозки лежат приготовленные для Грациозы платье и мантилья, чтобы она могла сбросить монашеское одеяние и чепец: вещи, которые она носила до ухода в монастырь и которые Аррошкоа отыскал в шкафу своей матери. Раймон думает о том, что это вот-вот может стать реальностью, что они будут совсем рядом на узком сиденье, закутанные одним дорожным пледом, что она будет принадлежать ему отныне и навеки… И от этих мыслей у него начинает кружиться голова, а тело снова охватывает дрожь…
– А я тебе говорю, что она пойдет за тобой! – произносит Аррошкоа, дружески похлопывая Рамунчо по колену, чтобы вывести друга из мрачной задумчивости и поддержать его. – Вот увидишь, она пойдет за тобой, я в этом уверен. Ну а если она будет колебаться, тогда положись на меня!
Если она будет колебаться, тогда придется применить силу, они на это готовы. О, совсем немного, всего лишь разжать и отвести руки старых монахинь, протянутые, чтобы удержать ее! А потом они отнесут ее в повозку, где нежные объятия ее бывшего жениха наверняка закружат ей голову.
Как все это произойдет? Они пока что не очень себе представляют, полагаясь больше на свою решительность и находчивость, которые не раз помогали им выпутываться из стольких опасных переделок. Одно они знают твердо – они не отступятся. Они поддерживают и возбуждают друг друга, готовые вместе идти до конца, твердо и решительно, словно два бандита накануне серьезного дела…
Заросшая густым лесом и окруженная невидимыми высокими горами местность, по которой они едут, изрезана глубокими оврагами и извилистыми ущельями, на дне которых в зеленом сумраке листвы журчат потоки. Вековые дубы, буки, каштаны, питаемые свежими молодыми соками, становятся все более величественными. Их мощная листва безмятежно раскинулась над этой взбаламученной землей. Вот уже тысячелетия укрывают и успокаивают они ее свежестью своего неподвижного плаща.
И это обычное для страны басков пасмурное, почти темное небо усиливает ощущение какой-то отрешенности, разлитой в природе; странный полумрак спускается отовсюду, с деревьев, с густых серых вуалей, натянутых над ветвями, с огромных, скрытых облаками Пиренеев.
Рамунчо и Аррошкоа едут сквозь бескрайний покой этой зеленой ночи, будто два молодых смутьяна, вознамерившихся разрушить таинственные чары леса. Но на всех перекрестках, словно сигнал тревоги, словно предупреждение, поднимаются старые гранитные кресты; старые кресты с возвышенно-простой надписью, которая кажется выражением души целого народа: «О crux, ave, spes unica!»[50]50
Приветствую тебя, о крест, единственное упование (лат.).
[Закрыть]
Близится вечер. Теперь они едут молча, потому что время идет, потому что решающий момент приближается, потому что все эти кресты на дорогах начинают, кажется, вселять трепет в их души.
Сумерки льются из-под печального покрова, затягивающего небо. Долины становятся еще более дикими, вся местность еще более пустынной. И на перекрестке дорог по-прежнему вздымаются старые кресты с неизменной надписью: «О crux, ave, spes unica!»
Вот наконец и Амескета. Совсем смеркается. Они останавливают повозку на перекрестке перед деревенским трактиром. Аррошкоа, раздосадованному тем, что они приехали так поздно, не терпится отправиться к дому монахинь; он боится, что их могут не впустить. Рамунчо молча ему подчиняется.
Это там, на середине косогора, одинокий дом, увенчанный крестом, белый силуэт которого выделяется на фоне темной громады горы. Они просят трактирщика, как только лошадь немного отдохнет, пригнать запряженную повозку и ждать их на повороте дороги, а сами направляются к монастырю по обсаженной деревьями аллее, куда густая майская листва почти совсем не пропускает свет. Они поднимаются молча, легко и бесшумно ступая веревочными подошвами. Беспредельная печаль ночи окутывает и лес и горы.
Аррошкоа негромко стучит в дверь мирного дома:
– Я бы хотел повидать сестру, если можно, – говорит он старой монахине, которая с удивлением смотрит на молодого человека из-за приоткрытой двери.
Не успел он еще докончить фразу, как из темного коридора доносится радостный крик, и монахиня, чью молодость не может скрыть даже ее бесформенное одеяние, бросается к нему, берет его за руки. Она узнала его, узнала его голос, но угадала ли она того, кто молча стоит позади ее брата?
На шум голосов выходит настоятельница и ведет их по темной лестнице в приемную сельского монастыря; она придвигает соломенные стулья, и все садятся. Аррошкоа рядом с сестрой, Раймон – напротив. Наконец-то они встретились, возлюбленный и возлюбленная, и безмолвно смотрят друг на друга, только кровь стучит в висках и лихорадочный трепет охватывает душу и тело…
Но, странное дело, в этих стенах какой-то покой, мягкий и легкий, в котором есть нечто от покоя могилы, тотчас же начинает обволакивать это страшное свидание; слова любви и страсти замирают на губах… Кажется, что все здесь постепенно окутывается белым саваном, под которым затихают и гаснут душевные порывы.
Однако в этой скромной комнате нет ничего особенного: совершенно голые стены, выбеленные известью, деревянный потолок, пол, натертый до блеска, скользкий как лед; на подставке гипсовое изображение Богоматери, почти неразличимое на фоне ровной белизны стен, освещенных последними отблесками умирающих сумерек. И окно без занавесей, а за ним уже поглощенная ночью громада Пиренеев. Но эта намеренная бедность, эта белая простота создают ощущение абсолютной обезличенности, безвозвратности отречения; и в душе Рамунчо возникает сознание непоправимости свершившегося и одновременно ощущение какой-то успокоенности, внезапного и невольного смирения.
В сумеречном свете фигуры сидящих контрабандистов смотрятся просто квадратными силуэтами на фоне белизны стен, лица их уже почти неразличимы, выделяется только черная полоска усов и блеск глаз. Обе монахини в своих бесформенных одеяниях кажутся двумя черными призраками.
– Подождите, сестра Мария-Анжелика, – говорит настоятельница превращенной в монахиню девушке, которая когда-то звалась Грациоза, – подождите, сестра моя, я сейчас зажгу лампу, чтобы вы хоть посмотреть могли на своего брата.
Она выходит, оставив их одних, и в это единственное, неповторимое мгновение, которого никогда больше не будет, молчание вновь сковывает им уста.
Настоятельница возвращается с маленькой лампой, в свете которой блестят глаза контрабандистов, и, весело и добродушно глядя на Рамунчо, спрашивает:
– А это кто?.. Еще один брат, я угадала?
– О нет! – отвечает Аррошкоа странным тоном. – Это просто мой друг.
Действительно, он им не брат, этот Рамунчо, суровый и безмолвный.
И с каким ужасом отшатнулись бы от него эти безмятежные монахини, если бы знали, какой шквал занес его в их обитель.
Эти существа, которые должны были бы просто болтать о простых вещах, хранят тяжелое и тревожное молчание; старая настоятельница замечает это и удивляется… Но взгляд живых глаз Рамунчо становится неподвижным и гаснет, словно завороженный волей какого-то невидимого укротителя. Покой, властный покой неумолимо вливается в его еще трепещущую молодую грудь. Словно какие-то таинственные белые силы, разлитые в воздухе, подчиняют его себе; унаследованные от предков религиозные верования, дремавшие где-то в самой глубине его существа, наполняют его душу покорностью и благоговением; древние символы подчиняют его своей власти: кресты, встречавшиеся ему сегодня вдоль дорог, и непорочная белизна этой гипсовой Богоматери на фоне снежной белизны стен…
– Ну, поговорите же, дети мои, поговорите о своих делах, о том, что делается в Эчезаре, – предлагает настоятельница Грациозе и ее брату. – Если хотите, мы оставим вас одних, – добавляет она, жестом предлагая Рамунчо последовать за ней.
– О нет! – протестует Аррошкоа, – он… он нам совсем не мешает…
И маленькая монахиня в своем средневековом облачении еще ниже опускает голову, так чтобы суровый чепец скрыл блеск ее глаз.
Дверь остается открытой, окно тоже, все в доме и сам дом дышат доверием, абсолютной уверенностью в том, что им не грозит святотатственное насилие. Две другие совсем старые монахини накрывают маленький столик, ставят два прибора, приносят для Аррошкоа и его друга скромный ужин: хлеб, сыр, печенье, ранний виноград из собственного виноградника.
Ребячливая болтовня и молодая веселость, с которой они расставляют на столе еду и посуду, странно не соответствуют тем неистовым страстным силам, которые находятся рядом с ними, но которые молчат, чувствуя, как что-то подавляет их и загоняет в глубь души ударами какого-то бесшумного, словно обитого войлоком молота.
И вот вопреки своему желанию оба контрабандиста сидят за столом друг перед другом и, уступая настояниям монахинь, рассеянно едят скромные блюда, расставленные на такой же белой, как и стены, скатерти. Хрупкие спинки маленьких стульев трещат, когда к ним прислоняются широкие, привычные к тяжелым грузам плечи. Вокруг них взад и вперед ходят монахини, и из-под чепцов то и дело слышится приглушенная болтовня и ребячливый смех. Молчалива и неподвижна только она одна, сестра Мария-Анжелика; она стоит рядом с сидящим за столом братом, положив руку на его могучее плечо; такая легкая и воздушная рядом с ним, она напоминает сошедшую со старинной иконы святую. Рамунчо печально смотрит на них обоих. Наконец-то он может рассмотреть лицо Грациозы, которое от него ревниво скрывал обрамляющий его чепец. Они по-прежнему похожи, брат и сестра. В их удлиненных глазах, выражение которых так различно, тем не менее остается что-то необъяснимо сходное, в них горит одно и то же пламя, которое одного толкнуло к приключениям, требующим всей его физической силы, другую – к мистическим мечтам, к умерщвлению и уничтожению плоти. Насколько он стал крепким и сильным, настолько она стала хрупкой и воздушной; от ее груди и бедер, наверное, ничего уже не осталось; скрывающее ее тело черное одеяние ниспадает ровно и прямо, словно бесплотная оболочка.
Первый раз решились они взглянуть друг другу в лицо, возлюбленный и возлюбленная, Рамунчо и Грациоза. Их взгляды встретились и замерли. Она больше не опускает перед ним голову, но кажется, что она смотрит на него словно из какой-то бесконечной дали, словно из-за непроницаемой белой дымки, словно она стоит по ту сторону пропасти, по ту сторону смерти; ее взгляд, мягкий и нежный, но отчужденный, говорит о том, что здесь ее больше нет, что она живет в ином, безмятежном и недоступном мире… И в конце концов Раймон, подчиняясь взгляду ее девственных глаз, опускает свой пылающий взор.
Монахини продолжают щебетать, они предлагают молодым людям переночевать в Амескете; на улице так темно, говорят они, и вот-вот пойдет дождь. Господин кюре,[51]51
Кюре – католический приходский священник во Франции.
[Закрыть] который пошел в горы навестить больного, скоро вернется. Он знал Аррошкоа в ту пору, когда был викарием в Эчезаре. Он рад будет приютить его у себя и его друга, конечно, тоже.
Но, бросив на Рамунчо серьезный вопросительный взгляд, Аррошкоа отказывается. Они не могут здесь ночевать, еще пять минут и им надо уходить, их там ждут, у них дела на испанской границе.
Грациоза, справившись наконец со своим волнением, начинает задавать вопросы своему брату. То по-баскски, то по-французски она расспрашивает о тех, кого покинула навеки.