Текст книги "Комедия войны (ЛП)"
Автор книги: Пьер Дрие ла Рошель
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
Вокруг нас серьезно хлестало. Становилось невозможно удержать позицию, а в нашей яме не было ни убитых, ни раненых, потому что мы не вылезали на поверхность.
Но Жакоб вылез. Жозеф Жакоб. Он был из евреев. Это был парень не злой, не интриган. Он был красив собой, хоть и вульгарен, не очень умен, абсолютно не образован и скуп.
У него был красивый тонкий нос в веснушках.
Пуля угодила ему в живот. Он свалился с насыпи. Капитан Этьен подполз к нему на четвереньках, как будто насыпь была недостаточно высока. Командир 10-й роты капитан Этьен был христианин.
В течение целого года он придирался к нашему товарищу в казарме Пепиньер: он не хотел, чтобы еврей вышел в офицеры запаса.
Капитан Этьен с минуту глядел на Жакоба. Прямо ужасно, до чего этот Жакоб был французским патриотом. Он был готов умереть за Францию! Евреи не мало потрудились в эту войну за разные «отечества».
Капитан Этьен только что впервые познакомился с войной и делал отчаянные усилия, чтобы не признаться самому себе, что она ему не понравилась. Вид раненого придавал ему силы. Он не мог удержаться, чтобы не подойти к Жакобу. Тот уже позеленел. Правда, Жакоб должен был умереть, а на каких бы то ни было похоронах люди испытывают традиционную потребность разыгрывать комедию. Их великодушное отношение к умирающему – это первая лопата земли на крышку гроба. У Жакоба была пуля в животе, и он зеленел, но имел счастливый вид. Он воскликнул: «Да здравствует Франция!» и этим воодушевил нас.
Я был очень возбужден этим случаем. Я вылез на парапет и стал стрелять, издавая нечленораздельные крики.
Но дела наши становились все хуже. В особенности на левом фланге, у леса. Наши пулеметы окончательно умолкли. Немцы, стрелявшие с колокольни, изрешетили у нас одного за другим всех, кто только мог считаться пулеметчиком.
Немцы вошли в лес и стали продвигаться вперед. Скоро они поровняются с нами, обойдут нас с тыла. Мы будем окружены... Тогда все мы будем либо перебиты, либо забраны в плен. Умереть в этой яме, не двигаясь?!. Смерть предстала перед нами в довольно гнусном виде. Но эта гнусность была довольна приятна, она обещала прекратить весь этот шум...
И вот, в ту минуту, когда я уже, казалось, был раздавлен этим шумом, я сразу выпрямился от страха, от ужаса при мысли, что могу попасть в плен. Это еще хуже, чем казарма. А казарма даже во время войны внушала мне мысли о самоубийстве.
Едва я почувствовал угрозу плена, я пришел в состояние резкой взвинченности. Я как бы сразу проснулся. Но я уже не испытывал того подъема, как перед атакой. Я видел мир уже совсем другим. Он сузился до мысли о моей собственной судьбе, обо мне самом. Бывают люди с особой судьбой. Мне казалось, что было известное совпадение между моим порывом и порывом моего стада. Теперь я больше не верил этому. Я больше не верил, что представление удается. Удачи не будет ни в этот день, ни в последующие. Ее не дождутся ни немцы, ни французы. Люди дерутся, чтобы выразить что-то, изобразить, представить. Взгляните на пчел. Даже они живут затем, чтобы быть замеченными, чтобы фигурировать в какой-то роли. А нам это наше представление не удалось. Я считал, что виновата в этом вся труппа. Актеры были плохо подобраны ко мне, премьеру, который неожиданно проснулся и вошел на сцену. Хор не поддержал. Да и соперник не подавал голоса.
Мне все опротивело, мне стало скучно. Мне тут нечего больше делать. Мне захотелось уйти. Я был утомлен, подавлен, кажется, так же, как и голоден. У меня больше не оставалось спирта.
Были ли у меня в этот день естественные потребности? Я ни разу не помыслил о женщине в этот день.
Я не хотел попасть в плен, – вот прекрасный предлог, чтобы убраться отсюда.
Здесь-то и проявляется великое искушение. Дьявол подхватывает меня и проносит над полем битвы. Дьявол искушает меня гордостью. Дьявол зовет меня к выполнению долга гордых.
Я отвергаю общий слепой рок службы, я не хочу затеряться в массе. Я хочу прорвать сеть, в которую я попал.
Я тоньше других. Я хочу сам выбрать свою судьбу. Я ведь не говорю, что «я не хочу быть убитым». Я говорю только: «почему надо быть убитым здесь, а не там»?
Эпизод, участником которого я сделался, кажется мне слишком ничтожным, смешным. Я хочу чего-нибудь другого. Моя смерть в этом затерянном углу будет бесполезна, напрасна. Кроме того, она грозит застать меня среди слишком уж ничтожных, смешных и ненавистных субъектов, с которыми я связался. Смерть представляется мне в уродливой маске капитана Этьена.
Надо разобраться! Конечно, была перед атакой минута, когда я, валяясь брюхом на земле, представлял собой ничтожество. Мне хотелось очутиться где-нибудь подальше, возле моей матери, или в тихом маленьком домике на юге, где можно спать по двенадцать часов в сутки и есть бифштексы, служа, скажем, сторожем при шлагбауме. Но как бы ни была велика моя склонность к самоунижению, даже к мазохизму[8]8
Патологическая потребность испытывать боль – по имени страдавшего этой болезнью австрийского писателя Захер-Мазоха.
[Закрыть], я не могу сравнить ту простую минуту с этой, которую мы переживали сейчас.
Переживания минуты не могли долго длиться. Они оказались быстро исчерпаны. Их не могло хватить надолго, ибо, что собственно это дает, – спасать свою шкуру? Зачем жить, если не пользоваться жизнью для того, чтобы швырять ею, как кирпичом в смерть? Война—или революция, то есть опять-таки – война. Вот круг. Из него не выйдешь. Если смерть не заключена в самой сердцевине жизни, как твердое ядро, то какой же, в самом деле, вялый плод эта жизнь?!
Потом была атака. Я узнал, на что я способен, я сформировался. Атака окончательно вывела меня из отупения, в котором я находился все утро. Больше оно никогда не вернется. Я почувствовал свое призвание.
И моя активность сделала новый скачок, перешла в другую плоскость.
Эй вы, люди, взгляните на меня! Внимание... Не дрогнул ли я в эту минуту? Если я дрогнул раз, то ведь это будет повторяться.
Нет, я не дрогнул. Но проделав свой стаж рядового, занимаясь целое утро стрельбой рядом со «штафирками», я почувствовал желание быть полковником. И я был полковником в течение получаса. Но вот я попал в яму. И теперь капитан Этьен может командовать мной? Нет, на это я не согласен.
В следующий раз, будет ли это война или революция, я буду или полковником, или дезертиром.
Да, я буду дезертиром, я буду за шлагбаумом, если вы не можете произвести меня в полковники. Второй раз оказаться жертвой дурацкой мобилизации я не желаю. Я не хочу, чтобы капитан Этьен командовал мной уже после того, как я проделал свой стаж рядового.
В этой последней войне я не был признан. Но я защищался от результатов этого непризнавания.
Я соглашался быть убитым. Но по-скотски ожидать, пока меня убьют, я не желал. Я устраивался, как умел. Я отправлялся на фронт, когда меня тянуло, но храбрость проявлял я лишь тогда, когда мне этого хотелось. Я становился на время капитаном или полковником, —когда мне случалось заменить кого-нибудь или сделать что-нибудь необычное. В остальное время у увиливал, уклонялся, лодырничал.
Впрочем, даже если бы я и был полковником, я не отказал бы себе в том, чтобы при случае дезертировать.
Ну, а миллионы людей, людей действия, которые останутся, их я оставлю вам!
Соберите их, как нынче, и еще других. А я отберу из них несколько десятков и Силой брошу их на подвиг.
«Миллионы, которые останутся, их оставлю я вам», – сказал я.
Однако анализ событий этим не исчерпывается. Всю эту систему моих рассуждений, вращающихся вокруг вопроса об иерархии, охватывала другая, более обширная система. Когда я хотел покончить с собой, когда впоследствии мне захотелось уйти с поля битвы, во мне говорило мое естество, которое защищало самое себя. Это был человек, который бросил ружье, с ужасом швырнул прочь этот страшный механизм; человек, который восстал против тяжелых орудий и жестоких пулеметов.
Война больше не война. Вы убедитесь в этом, фашисты всех стран! Вы убедитесь в этом в тот день, когда будете валяться брюхом на земле в собственных нечистотах. Тогда не будет больше ни плюмажей, ни позументов, ни шпор, ни лошадей, ни трубачей, ни громких слов. Будет один только газ промышленного производства, и он будет разъедать вам легкие.
Современная война – это проклятое восстание материи, порабощенной человеком.
Как можно защищаться от землетрясения? Только бегством!
По-настоящему, до глубины почувствовал я это под Верденом. Об этом я расскажу в другой раз.
Не будем смешивать разные вопросы. Здесь две разных области: вопрос о человеке на современном поле битвы и вопрос о главнокомандующем.
Я выехал из Шарлеруа, как главнокомандующий, оказавшийся не у дел, а не как простой рядовой.
Я не мог чувствовать себя заурядным человеком, ибо, вместе с людьми, я – Человек. Вот почему я все снова возвращался на фронт. Я повторял и углублял свой стаж нижнего чина в рядах, на линии огня. Я больше уже не желал быть офицером. Я согласен быть полковником или солдатом, но ни в коем случае не лейтенантом запаса.
Впрочем, это был всего только каприз гордости. Как можно укрываться в канцелярии, если в бою есть шансы навсегда завоевать себе власть? Ради этого стоит рисковать и тем, что будешь убит в яме в двадцать лет, еще не знав женщин, еще ничего не сделав, ничего не высказав.
Однако вернемся к этому дню. 24 августа 1914 года я впервые вышел из подчинения. Долг предстал передо мной в уродливом и унизительном виде, – в виде усатого капитана, наряженного в красные штаны. Чтобы совершить что-нибудь, надо раньше всего суметь убить в себе чувство хорошего вкуса. Я был молодой буржуа и еще не знал этого.
Внезапно вся битва и все мои переживания сомкнулись вокруг капитана Этьена.
– Господин капитан, – -сказал я, —мы будем окружены!
– Молчите, – ответил он, испуганно глядя на двух-трех человек, которые могли меня слышать.
Но услышал только один, да и тот глядел на меня глазами сообщника.
Капитан посмотрел на меня с недоверием и: ненавистью. Вероятно, в этот день у меня на лице было с угрожающей ясностью написано все то необычное и недозволенное, что я чувствовал.
Думать, мыслить посреди поля битвы?! Да видано ли это? Ну что ж, ведь мобилизовали интеллигентов. Трудные люди оказались в рядах. В том, что касалось самой битвы, мы с капитаном хорошо поняли друг друга.
«Он хочет дать драла!»—подумал обо мне капитан.
«Он хочет попасть в плен!»—сказал я себе о нем.
Мы все от природы плохо относимся к окружающим. Оба мы с капитаном дурно истолковали то, что могло быть выражено словами:
«Он хочет маневрировать», «он хочет сопротивляться».
Мы посмотрели друг другу в глаза. У него были большие полицейские усы. В этот момент он, вероятно, очень хотел -бы быть полицейским на площади Оперы в Париже. Я казался ему опасным интеллигентом, с глазами сумасшедшего.
– Они продвигаются в лес. Слышите? Это они стреляют! Нас захватят здесь, в этой яме.
– Нет, они будут отброшены.
– Кто же это их отбросит? —спросил я враждебно, с иронией пораженца во взгляде.
– Да там, сзади, увидят!
Я взглянул назад. Что там было сзади? Ничего не видно было. Майор? Полковник? Генералы? Куда они девались? Начинался тот период войны, когда все прятались по трое в одной щелке.
– Ладно. Не ваше дело. Стреляйте!..
«Он, пожалуй, прав, – думал я, возвращаясь. – Если каждый солдат начнет рассуждать...»
Но спустя минуту внутри меня рычало:
«Я, это – я! И я не хочу попадать в плен!»
Я отправился в самый конец нашей случайной траншеи, – в сторону леса. Там торчало двое-трое раненых. Они палили прямо в небо, в глупой надежде, что попадут в немцев.
– Что, немцы наступают? —крикнул я.
– И как еще наступают.
– Они стреляют уже с фланга. Я их -видел.
– Тьфу, чёрт! Я так и знал! Мы попались!
– Да, мы попались! Мне-то наплевать, я ранен, – сказал солдат.
Но я-то ведь ранен не был?!
Однако у меня– еще было чувство солидарности по отношению к моим случайным товарищам. Я вернулся к капитану. Он с ружьем в руке стоял среди небольшой кучки солдат и блуждающими глазами смотрел на агонизировавшего Жакоба.
– Пули уже перелетают через парапет. Еще пять минут, – и они будут стрелять нам в спину. Надо уходить!
Я сказал это ему прямо в лицо и очень резко. Он вскинул ружье, точно хотел стрелять в меня. Но возразить было нечего. Я говорил совершенно очевидную правду, и мой взгляд пронизывал его насквозь.
В одну минуту он перестал быть капитаном. Капитаном стал я, это было совершенно очевидно. Как всякий, у кого ушла почва из-под ног, он говорил наивные вещи.
– Я не получил приказа об отступлении.
– Как бы вы хотели получить этот приказ? Но ведь инициатива...
Меня стал душить смех. Я представил себе, как выглядела бы эта сцена во дворе казармы. Я расхохотался.
– Ладно, молчать!—сказал он голосом, в котором смешались и бешенство и мольба, и отвернулся.
– Надо уходить, – повторил я. – Я не хочу попасть в плен в самом начале войны.
Ирония и бешенство трясли меня и обрушивались на него.
– Молчать! Стреляйте!
– Это верно, что мы попадем в плен, – сказал один из солдат, глядя на меня с доверием и симпатией.
– Тебе хочется в плен?
– Нет.
У него был тот же порыв, что и у меня. Кто он? Трус? Храбрец?
Он был один из тех, кто хорошо шел за мной в атаку.
Усатого капитана мучали стыд и ненависть. Этот здоровенный трус хотел выполнить долг, то есть не двигаться с места. Недаром я всегда ненавидел моих офицеров и моих учителей. По какому праву такая ограниченная посредственность может отдавать мне приказания, может кичиться какой-то смехотворной иерархией?
Он прекрасно понимает, что приказывать могу я ему и приказываю. Мне вспоминается один ограниченный профессор, имевший надо мной только превосходство возраста и взявшийся преподавать мне Платона. Он ненавидел меня и проявлял это, а я должен был слушаться. Так обозленный мелкий чиновник подолгу задерживает вас у своего окошечка.
Можно еще мириться с посредственностью вообще, поскольку она – явление массовое. Но в деталях, при каждом конкретном унижении, трудно сдержать гнев. А гнев – плохой советчик.
Отсюда один лишь шаг до желания стать генералом, министром, диктатором, произвести революцию, чтобы всех их держать под своим сапогом.
Я предостерегал себя от подобных желаний.
Да, этот капитан меня удержать не мог.
Я внезапно выскочил из ямы и пустился бегом к лесу.
Новая атака, моя личная! Полный гордости, бежал я среди свиста пуль.
Внезапный удар в затылок. Ах, умираю...
V
Вечером, вооружившись электрическими фонариками и факелами, мы опять пошли на кладбище. Это был задумчивый парк. Среди дерева, под покровом ровной и мягкой травы, оно дышало глубокой и живой грустью. О, маленькая Валгалла, где царит молчаливая чистота мужества.
Мы пришли на поиски химеры, – некоей личности, регистрационного номера.
При свете факелов мы, христиане и евреи, шли на поиски талисмана, к которому прикреплена жизнь европейца – на почти безнадежные поиски собственного имени. Мадам Пражен разыскивала имя Пражен.
Эта мадам Пражен, урожденная Мюллер, разыскивала имя Пражен, как некую принадлежащую ей драгоценность. Она хотела использовать свое право написать здесь имя Пражен, отметить это место тем именем, которым была отмечена она сама.
Именно это, а вовсе не ее сын был предметом ее поисков.
Кроме факелов, у нас были лопаты и клещи. У нас были деньги и власть. Мадам Пражен имела орден Почетного легиона. Она хотела получить такой же орден и для сына, но он погиб слишком рано.
И вот мы в темноте, среди сырости ночи и сырости земли, принялись впотьмах расталкивать толпу, обыскивать ее, требовать у нее документов.
Эта толпа лежала ниже обычного уровня. Она смещалась в благородстве смерти и в химических тонкостях могилы. Мы обрушились на эту толпу с облавой, мы собирались тащить ее в полицию. Двум или трем трупам мы оказали честь, признав в них Клода Пражен. Мы были мелочны и глупы, как тупоголовые спириты.
Конечно, истинная страсть может сделать священной любую минуту, приобщить ее к вечности.
Но мадам Пражен, которая всюду носилась со своими эфемерными, надуманными заботами, не знала страсти. Грудь мадам Пражен была лишена тепла.
– Может быть, это – немец, а может, и француз, – глухо сказал кто-то, когда открывали первый гроб. Как бы желая отвести эту смехотворную угрозу, мадам Пражен прикоснулась пальцами к своему ордену.
Последняя доска была поднята. Бесформенные останки были слишком велики. Мы все единогласно отказали им в имени Клода Пражен. -
– Он громаден, как немец, – опять воскликнул дурак, который взял на себя роль хора в античном театре.
Я вспомнил мясника Матиго, первого убитого, которого я увидел распластанным на земле. Как он был громаден, и какое удивленное выражение сохранило его лицо!
Поиски наши близились к концу. Золото мадам Пражен давно уже работало за нее в этих краях. Оставалось обследовать еще пять могил. Они имели кое-какие нужные приметы, но внушали также и сомнение.
– Если это не Клод, – могли бы мне сказать, – то это и не Матиго, потому что у него золотой браслет.
– Почему же? —возразил бы я.– Красавец Матиго мог быть педерастом или сутенером.
Подняли крышку другого гроба.
– Это он, – сказала мадам Пражен.
Сквозь тление сохранилась улыбка. Один передний резец был короче другого, как у Клода. Прекрасный повод для судебной ошибки. На него и набросилась святотатственная жалость.
– Не стоит смотреть остальные.
– Как вам будет угодно, мадам Пражен, – сказал мэр, довольный, что все так скоро кончилось.
Но тотчас, не желая, чтобы деньги были заплачены даром, она приказала открыть и остальные гробы. Но в них она так и не заглянула.
VI
Мы ночевали у мэра. У него была прекрасная буржуазная дача, но землю свою он обрабатывал самолично.
Обряды потянулись без конца. Утром мы отправились в церковь. Из Шарлеруа приехала мадам Варрэн со своими знакомыми.
Наше шествие через деревню было значительным событием.
Я держал подмышкой сверток и шел рядом с мадам Пражен, все еще наряженной в форму сестры милосердия и украшенной орденом Почетного легиона, и разными другими орденами.
Ее длинное худое лицо производило сенсацию. Глаза ее казались полны горя. А на самом деле у нее были такие же глаза, как у всех одиноких старых женщин. Это – глаза, сосредоточившиеся на какой-нибудь одной точке в пустоте.
Мы вошли в церковь. Мадам Пражен была католичка.
Нашим обществом руководит то, что называется снобизмом. Есть снобизм католический и есть снобизм социалистический. Все от снобизма. Снобизм – это единственная форма поведения, доступная людям, которые живут воображением. И ивритом воображением, обращенным в прошлое. Снобизм всегда набрасывается на что-нибудь уже ушедшее. Люди у нас умеют интересоваться только чем-нибудь минувшим. Стоит чему-нибудь отойти в прошлое, как оно становится интересным. Как только возникает какой-нибудь памятник прошлого, вокруг него сразу же организуется свой снобизм. Мадам Пражен, приняв католичество, вообразила, что принадлежит к древнему роду, который живет во Франции пятнадцать столетий.
Ей казалось, что так эффектнее. Таковы забавы воображения.
В церкви была толчея. Здесь были и крестьяне, и буржуа. Все толкали друг друга, чтобы увидеть благородную даму, приехавшую из Парижа.
Я тоже до некоторой степени привлекал всеобщее любопытство. За кого меня принимали? Люди редко принимают нас за тех, кем мы являемся на самом деле. Быть может, меня принимали за ее любовника.
Так или иначе, я был в некотором роде одной из принадлежностей ее роскоши, одним из лучей ее славы.
Кюре был похож на мэра, у него не было лишь усов. Да и по должности они были братья-близнецы. Так и живет мир: в каждой деревне, в каждом становище есть колдун и есть начальник. Они ненавидят друг друга, но они сообщники. И добрым людям они нужны оба.
Мэр был крестьянин и кюре был крестьянин. Оба не были девственниками, но не были и бабниками. Кюре был развратником не в большей степени, чем мэр, – надо это признать. Оба были важны, довольны и имели озабоченный вид. Мелкие амбиции мучили их, как насекомые, и иной раз долетали даже до границ всего кантона, хотя главным образом сосредоточивались здесь, в родной деревне.
Мы выслушали мессу. С пятнадцатилетнего возраста не бывал я в церкви. За это время я успел несколько изучить историю церковных обрядов. Когда я вижу, как кто-нибудь из этих колдунов в великолепном азиатском облачении совершает евхаристию, принося бога в жертву богу, я ликую. Мир нелеп, но жесты его прекрасны.
Но и кроме молитв есть великолепная минута в богослужении, это – сбор пожертвований. Прихожане жертвовали только пуговицы от штанов, они рассчитывали на щедрость мадам Пражен. Она потрясала над кружкой тысячефранковым билетом. Я очень хотел бы иметь такой билет, чтобы кутнуть в Брюсселе. Деньги нужны мне так же, как и кюре, ибо я тоже интеллигент и тоже живу за счет богатых.
Когда месса кончилась, мадам Пражен заторопилась к дверям, чтобы выйти из церкви первой, оказаться впереди прихожан и приезжих, явившихся из Шарлеруа.
Я следовал за ней со своим свертком. Быстро распоров его ногтем, она извлекла из него карточку и стала раздавать выходившим из церкви.
Операция была подготовлена, и викарий, – тоже крестьянин, – сам направлял детей к мадам Пражен, заботясь о том, чтобы каждый получил картинку.
На картинке был изображен Клод Пражен, против чего он не мог возразить. Тут же следовало перечисление его званий бакалавра и кандидата естественных наук, описание его легендарных подвигов и объявление в приказе по армии, буквально вырванное госпожой Пражен у Босье.
Маленькие белокурые и черноволосые бельгийцы принимали картинки с невозмутимым и почтительным видом.
Быть может, там и до сих пор говорят о Клоде Пражен, хотя сама жертвовательница уже забыта.
Впоследствии мне припомнился этот день. Хоронили одного крупного ученого. И вот его вдова уже на кладбище вступила в пышную роль ученой вдовы. Женщины почти всегда разыгрывают роль: они – карикатуры на своих мужей.
Сопровождаемые народом, мы снова пересекли деревню. Я посмотрел на мадам Пражен, – она, казалось, постарела, она была подавлена чем-то. Но чем? Я был поражен, как плохо я знаю ее. ,
В конце концов, что я ставлю ей в вину? Ведь нужно же, чтобы человечество выполняло обряды. Нужно, чтобы оно отличало разные моменты в жизни. Но ведь возможности-то поневоле ограничены, и обряды повторяются, повторяются и жесты. Браки и погребения —это как войны или революции... Неужели из скромности, из целомудрия она должна была забыть Клода?
Идея бессмертия родилась в мире тех, кто не забывает. В памяти матерей и друзей умершие прекрасны и торжественны. Здесь их Елисейские поля.
«Но есть разные манеры совершать обряды», – скажете вы. Ну, что ж, у мадам Пражен манера хорошая, наивная. Она не очень отличалась от этих крестьян, они понимали ее и одобряли. Она напускала на себя важность, но они и сами этого желали.
Раздача карточек и милостыни. Что другое придумала бы какая-нибудь дама в древней Греции или древней Иудее? Что другое будет делать в будущем жена знаменитости, если только она не сможет погрузиться в забвение, в молчание?
Но это было бы слишком изящно.
Мадам Пражен не могла приобщиться к славе своего сына. Формулу «гордиться кем-нибудь» надо понимать буквально. Могла ли она не гордиться своим сыном? Если бы не гордость, она забыла бы о нем.
Тем временем мы расселись и стали есть. Ели много. Буржуа и крестьяне сначала побаивались друг друга, но жратва и выпивка – враги социальных преград. Работая в животах, природа в конце концов сближает сердца.
Под конец встал мэр и вытер усы.
– Для меня честь приветствовать среди нас, от имени всех мне подведомственных и всех жителей нашей общины, парижскую даму, госпожу Пражен, – сказал он. – Это достойная женщина и мать отважного солдата. От имени всех жителей общины мы благодарим ее за то добро, которое она делает понемногу всему нашему населению. Мадам Пражен хорошо использует свои деньги и подает гражданам добрый пример. Мы не забыли славных французских солдат, которые пришли к нам защищать честь Бельгии. Сын мадам Пражен положил здесь свой живот. Он не один. Нам было очень грустно смотреть, как они, храбрые бойцы, отступали и оставили нас в руках неприятеля на целых четыре года. Но... каждый делает, что может. Когда они вернулись, – я говорю про англичан, – мы были очень довольны. Мы заботились о больных и раненых. Мы благодарим мадам Пражен за доверие, за то, что она пожелала, чтобы ее сын покоился на бельгийской земле, где он пролил кровь. Бельгия и Франция – это два пальца на одной руке. И они всегда будут за всеобщий мир. Всегда будут защищать справедливость. У вас, мадам Пражен, в нашей общине только одни друзья, и это – ваша семья, где вам всегда будут рады. И мы благодарим вас от имени всей общины.








