412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьер Дрие ла Рошель » Комедия войны (ЛП) » Текст книги (страница 3)
Комедия войны (ЛП)
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 16:17

Текст книги "Комедия войны (ЛП)"


Автор книги: Пьер Дрие ла Рошель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

III

Мадам Пражен была недовольна мною. Ее нисколько не интересовало это поле битвы. Я напрасно задерживал ее.

У нее было лишь отвлеченное желание видеть то место, где умер ее сын. Но по-настоящему рассматривать место, где был он убит, она вовсе не желала. Она не знала, что такое война, и не хотела этого знать. Это всецело относится к компетенции мужчин. Женщин это не интересует. Из области мужской компетенции ее, как женщину, интересовали только почести. Несколько образов владели ее воображением. Ее муж был Крупный делец, у него был орден Почетного легиона. Ее сын погиб на поле чести...

Когда такие женщины почему-либо освобождаются от непосредственного влияния их женской природы, они создают себе отвлеченные образы, руководствуются только ими и отдаются им еще более полно, чем мужчинам. Однако должна же была она подумать и о страданиях своего сына, постараться представить себе, что он пережил.

Что она могла себе представить? Вот вопрос, который я все время задаю себе с мучительным любопытством. Что можно представить себе о страдании, которого сам не испытывал?

Мы забываем слишком скоро. Это заставляет думать о бессилии нашего воображения. Когда через месяц после этой битвы я читал «Разгром» Золя, я нашел там собственные переживания. Но мадам Пражен ни к людям, ни к вещам не питала такой любви, как Золя.

Иногда я пытался заговорить с ней на эту же тему, будучи не в силах примириться с полным взаимным непониманием двух человеческих существ.

– Я надеюсь, что он не страдал, – неизменно повторяла она.

Она убедила себя в том, что он не страдал, для того, чтобы ее не беспокоила мысль об этом. Это была единственная самозащита. Но однажды, возмущенный таким лицемерием, я воскликнул:

– А, быть может, и страдал, мадам.

Тогда она ответила:

– Перед ним раскрывалась такая блестящая карьера! Он, вероятно, страдал от того, что ему пришлось всем этим пожертвовать.

Я смотрел, как эта женщина быстро и поверхностно оглядывала через лорнет наше поле битвы. Я задрожал той дрожью, которая не покидала меня в течение всей войны. Ни одна женщина не разделит моего страдания. Но мы-то разве знаем, что чувствуют они, когда вынашивают детей и рожают? У нее были основания торопиться. Она хотела пойти на кладбище. Там имелась одна могила, которую считали могилой Клода. Мы оставили кирпичную стену и медленно пошли на кладбище.

Его устроили немцы в том самом лесу, в котором некогда мы старались укрыться.

Кладбище было очаровательно. В нем проявил себя гений северян. Это был большой квадрат, проложенный в чаще. Посередине одинокая могила. Они оставили

на месте почти все деревья. Вокруг скромных крестов выросло много травы.

Какой покой! Это простое слово сразу пришло мне на уста, при входе на это кладбище. Я был захвачен контрастом между царящей здесь тишиной и смертельным шумом, который ее породил и теперь снова наполнял мой слух.

Я хорошо знал, что разницы между жизнью и смертью нет, что смерть, разбрасывающая газы, так же активна и так же шумлива, как и жизнь... Я видел химические взрывы в подземелье, в общем лабиринте, где смешались пятьсот нормандцев и пятьсот саксонцев, людей несомненно одной расы, брошенных чьей-то рукой друг на друга. Но велика была все же иллюзия покоя на этом кладбище. Иллюзия абсолютного покоя, небытия! Мог ли я, однако, поддаться очарованию этой нежной травы и склонившихся деревьев? Нет! Я помню, что в день битвы, когда жизнь была так ужасна, я не желал этого небытия, к которому обычно стремятся, когда хотят умереть. Таково благотворное действие всякой активности.

Впрочем, мог ли бы я почувствовать то, чего не могу постичь? Все, что мыслит во мне, то есть все, что во мне есть живого, восстает против идеи небытия. Для меня смерть не есть небытие. Для меня это – продолжение жизни: ад и рай неотделимы один от другого.

Только один раз я вплотную подошел к мысли о небытии. Это было, когда я хотел покончить с собой. За несколько дней перед битвой я почувствовал страх. Как-то я рассматривал свое ружье. Сладостное желание охватило меня всего при виде черного отверстия ствола. Что это было? Неужели небытие покорило меня? Нет, это была только баюкающая иллюзия самоубийства. Яд этой мысли обратился в моей душе в успокоительный бальзам. Мысль о самоубийстве – горький бальзам для тех, кто не кончает с собой.

Прогуливаясь в призрачной тени этого маленького саксонского кладбища, я вспоминал те минуты, когда я со всех ног мчался к этому лесу, к этому кладбищу. Я был тогда ранен шрапнелью в голову. В первую минуту мне показалось, что я убит. От сильного потрясения все во мне замерло, а ноги мои, продолжали бежать по направлению к лесу. Но тотчас же, едва ли не в тот самый миг, когда я был ранен, я сказал самому себе: «Какое счастье!»

Счастье было не в том, что вот я освобождаюсь от всего этого, от невыносимого огня, от себя самого, а в том, что мне дано все это познать. «Я узнаю, что такое смерть». Вот мысль, которая молнией пронеслась в моем мозгу. Мысль высшего и чистейшего любопытства, мысль метафизическая, ощущение чисто интеллектуальное.

Вероятно все это было так потому, что рана оказалась легкой. Я не почувствовал прикосновения Смерти, не узнал пытки ее приближения. Напротив! Эта рана давала мне права и привилегии. И, наконец, самое главное – мне не было больно. Под Верденом, когда мне было больно, я так не рассуждал, чёрт возьми! Тогда я проклинал весь мир. Это, правда, ничего мне не дало. Но от этого неосмысленного, бесформенного возмущения должно было родиться новое сознание, не столь расплывчатое, более определенное, – должна была родиться новая форма жизни, сознание зрелого человека.

Мадам Пражен прогуливалась с лорнеткой в руках.

Очаровательное кладбище! Легкий ветерок играл в деревьях, и могилы этого молодого кладбища были похожи на могилы старых кладбищ. Разрушения, причиненные войной, принимали те же формы, что и разрушения, причиненные временем. Большинство могил были безымянны и, следовательно, заброшены. Лишь несколько из них были убраны цветами. Три моих товарища по Политехнической школе[5]5
  Высшее военно-инженерное и артиллерийское училище в Париже


[Закрыть]
, так же, как и я, попавшие в этот парижский полк, лежали здесь рядышком. Они все вместе были убиты одним снарядом. Мэр сказал, что то, что от них осталось, занимало меньше места в гробу, чем их имена. занимали на табличках. В гробы нечего было класть.

Здесь было пятьсот немцев против пятисот французов. В Общем наша 75-миллиметровая пушка причинила не меньше бед, чем их пулеметы и тяжелая артиллерия. Штаны серо-зеленого цвета спасли не больше народа, чем погубили красные штаны.

Посередине кладбища находился прах генерала, барона.

– Браво, господин генерал! Вы дали себя убить!.. Совсем как в доброе, старое время!

Но мэр объяснил мне, что генерал был пристрелен в живот каким-то раненым сенегальцем, который плелся по дороге, уже вечером, после сражения.

IV

Что они делали, эти тысячи людей? Что они сделали все вместе? Чего они добились общими усилиями?

... В этот день армия была неподвижна. Люди с самого утра валялись под огнем. Сами они стреляли так лениво, точно у них у всех болел живот.

Мне казалось, что самой инертной частью войск был. мой взвод.

Но среди дня пришло время, когда что-то задвигалось по-настоящему. Откуда это пришло? Извне или от нас самих? От командования или по нашей собственной воле?

Раньше всего пополз по земле слух: «Победа! Наши наступают по всей линии. Мы тоже скоро двинемся вперед».

Мы перестали изображать «черепаху» и ползком разбрелись в разные стороны. Начали появляться новые люди, – неизвестно откуда, из других полков. Какой-то маленький, черный, полный задора капрал бросился прямо– ко мне. Он поторопился сообщить мне, что он из Сентонжа. Мы смотрели друг на друга с удовольствием и доверием. Мы признавали друг друга храбрецами, людьми, которые представляют собой соль армии. Каждый из нас при взгляде на другого чувствовал себя еще храбрей. Мы стали с презрением и угрозой смотреть на тех, которые, распластавшись от страха, лежали вокруг нас на земле. Мы даже вступили в заговор против их неподвижности. Или, быть может, мы прониклись жалостью к их страданиям, порожденным этой неподвижностью? Мы повели агитацию в пользу войны, мы говорили о победе как об особом виде революции. Новая страсть стала реять над валявшимися здесь одиночками, – над людьми, из которых каждый оставался один на один со своим маленьким побитым и стонущим «я». Новая страсть реяла над ними и покрывала их своим крылом.

– Довольно мы ждали, довольно терпели! Это не дело– этак вот давать себя убивать. Немцы-то, небось, наступают. Они такие же люди, как мы! Почему надо дать себя разгромить? Лучше самим победить. Вперед! Майор говорит, что мы перейдем в наступление. Майор крепкий малый, этот рыжий, чудаковатый парень! С таким можно идти!

«Бывают речи, – как говорит Тацит, – которые сами ползут по земле». Решительные слова ползут и находят дорогу.

Сбор всего взвода был назначен там, под деревом.

– Кончилась поддержка артиллерии. Они в нас не нуждаются. Они здорово работают, артишоки! Стоит посмотреть на них, как они работают! Они скинули куртки! Штык примкни! Надо во что бы то ни стало взять эту мельницу, эту голубятню, нанизать на штык, как на вертел, этих паршивцев с голубятни! В чем дело? Мы здесь все мужчины, все товарищи! Полк-то существует? Что бы ни случилось, он будет существовать! Чего же мы дожидаемся?! Полковник, знамя—все это ерунда, и музыка тоже, и лошади тоже. Есть среди нас парни – не бабы. Это-то и есть полк, ядро. А остальные – за нами!

Несколько офицеров и несколько солдат.

Равнина, распластавшаяся под солнцем, была раздавлена германской тяжелой артиллерией.

Вместе с безостановочным потоком пуль, с севера надвинулись пулеметы. Какая разрозненная толпа! Какие неясные чувства и острые ощущения! Как растеряны люди, предоставленные самим себе!

Мы как бы поднялись над всем этим и оглядывали свысока долины. Есть закон необходимости. Было необходимо, чтобы что-нибудь произошло. Поэтому и произошел этот сбор, около двух часов дня... Всем надоело сидеть без дела. Была потребность делать что-нибудь.

– Значит, пошли? Ну, конечно, пошли! Ты идешь? Ну, еще бы! Все идут. Никто не остается! Эй, вы! Кто первый? А почему одни должны идти раньше других? Нас и так мало! Где остальные?

– Надо же, чтобы кто-нибудь, – чтобы кто-нибудь поднялся первым!.. Надо, чтобы кто-нибудь распоряжался... Вот этот, который там встает с земли? Нет, меня от него тошнит. Но тогда, – кто же? Все равно! Кто-нибудь. – Не я.– Кто же, ты или он? —Я? —Я ведь только бедный солдат. Почему я?

Сначала я слушал эти толки рассеянно, но внезапно встрепенулся: но ведь я-то, я здесь, в конце концов! Я вспомнил о том, что я существую. Разве я раньше не занимался самим собой? Разве до этого я не чувствовал, что во мне что-то живет и двигается? Разве я не ощущал, как что-то набухает во мне, согревает меня, рвется наружу? Это было мое «я».

Что испытал я, когда вспыхнула война? Освобождение от казармы. Конец старым законам. Наступление новых возможностей для меня. Приближение нового уклада, новой жизни – молодой, удивительной, легкой. Это было так прекрасно, что казалось даже неправдоподобным. Меня одолевали сомнения. Я предполагал, что вся эта европейская мобилизация не больше, как блеф. Европа испугается той гигантской машины, которую она пускает в действие. Она ограничится чем-нибудь вроде больших всеевропейских, маневров. До настоящей войны дело не дойдет.

«А если все же война грянет, – думал я, – то массы выйдут из повиновения и, за неимением оружия и снаряжения, разбредутся». Я думал также, что и правительства, за неимением денег, тоже скоро окажутся бессильны.

Я держал пари и обязался поставить товарищам три

бутылки шампанского, если только полк покинет казармы.

Вскоре мне пришлось признать очевидность факта: война началась. При первых же известиях о боях в России и Эльзасе мои надежды ожили.

Но мне было глубоко противно то, что происходило на бельгийской границе. Это тошнотное чувство осложнялось целым рядом личных неприятностей. Все это вместе с моей постоянной меланхолией привело меня к мысли о самоубийстве, о чем я уже намекнул выше. 20 августа мы сделали большой переход через Арденны. Меня больше мучила тоска, чем усталость. Я оказался разлученным со своими старыми приятелями – буржуа: они попали в другие роты. Тяготы войны приходилось делить с крестьянами и рабочими, но общих страданий мне было недостаточно, чтобы подружиться с ними. Разгадать предводителей я не сумел. Намечались только первые симпатии и антипатии. Мы еще только наощупь бродили вокруг подлинного опыта, и результаты неопытности тяжело сказывались на мне.

Я обливался потом, ранец оттягивал мне спину, ремень ружья резал плечо. И всё же меня одолевала моя старая парижская внутренняя опустошенность. Как это ни удивительно, но я верил фантастическому слуху, который укоренился у нас в полку, что нас якобы драться не заставят, что нас поберегут для вступления в Берлин, так как мы-де являемся парижским парадным полком. Я – пессимист от природы, а этой бессмыслице я верил.

Но главное было не в этом. У меня было глубокое, пророческое какое-то убеждение, что война эта, со всем множеством ее мобилизованных стад, для меня лично окажется не очень выигрышной, что казарменная скука будет продолжаться без каких бы то ни было перемен. Меня мучило мое подчиненное положение. Приключения войны мне приходилось переживать вместе с простыми, ничем не замечательными людьми. Событие, которого я одно время так ждал, становилось безвкусным и пошлым из-за окружавшей меня среды. От презрения к моим офицерам и солдатам я в одно прекрасное утро забрался в какую– то ригу, где зарядил ружье. Душистый запах сена сразу, как теплый хмель, охватил меня.

Я был один в этой риге. Солдаты были на речке, стирали белье. Свое белье я успел отдать в стирку. Нашелся солдат, который за плату выполнял за меня все грязные работы.

Я сказал себе, что я во всем мире так же одинок, как здесь в этой риге. Мой лучший друг умер, не дождавшись войны, – плеврит унес его в несколько дней. Клод Пражен, тот не думал обо мне, как и я не думал о нем. Жизнь ничего мне не дала. Как определить, что даст мне агония? На славу я больше не рассчитывал.

Предательская дрожь долго задерживала меня в этой риге, полной благоухания. Я почувствовал внезапно, что я ничего не хочу, ничего не могу, что одна только вещь манит меня – черное отверстие ствола моей винтовки. Этот маленький вытекший глаз уставил на меня свои круглые и пустые стальные веки.

Жуткий страх начал овладевать мною. На охапку сена я положил письмо к моему младшему брату. Он был еще ребенком, и я больше всего боялся смерти именно из-за мыслей о нем. Потом я снял башмак, носок. Я ощупывал ружье, этого странного товарища с вытекшим глазом, который ждал только маленькой ласки, чтобы выжечь мне Душу.

Вдруг в ригу вошел солдат, стиравший мое белье. Он вошел и посмотрел на меня. Иногда достаточно одного человеческого взгляда, чтобы снова привязать вас к жизни. О, добрая рига и будничное лицо этого крестьянина!

Все время пребывания на этой равнине я был в растерянности. Но вдруг надежда всколыхнула мои силы. Это была надежда на то, что сейчас развернутся события, которые покончат с глупой, старой иерархией, выработанной в тишине мирных дней. Бог отмечает избранных! Эта равнина станет тем полем, на котором решится моя судьба. Война интересовала меня потому, что я должен выдвинуться, стать капитаном, полковником, – почем знать, – быть может, и больше, – предводителем.

В этой пустой долине развернулось мое «я».

Приподнявшись, я стал осматриваться во все стороны. Я не увидел ничего, но за это время я успел показать себя другим. Меня заметили, на меня обратили внимание, меня окликнули.

Кого избрать? Меня! Никого нет, кроме меня. Разве этого недостаточно? Разве это не громадно?

Я выпрямился во весь рост. Произошло нечто необыкновенное. Стоя здесь, между мертвыми, я узнал, что значит благодать и чудо. Есть в этих словах что-то близкое человеку. Они обозначают преуспевание, радостный трепет, ликование, расцвет. Они обозначают также и сумасбродство, и бред, и опьянение!

Я сразу осознал самого себя, свою жизнь. Значит, это я – этот силач, этот вольный человек, этот герой! Значит, это моя, моя жизнь ознаменована этим подъемом, которому никогда не будет конца.

Я и прежде иногда предугадывал это кипение молодой, горячей крови, в котором сказывается зрелость мужества. Я чувствовал в себе трепет пленника, готового устремиться на свободу. Я был пленник жизни, которую мне создали другие, которую создал себе я сам, я был пленник толпы, сонливости, унижений.

Во мне неожиданно проявился предводитель. Не просто человек, а предводитель. Человек, который не только отдает самого себя, но и овладевает. Предводитель – это человек в полном смысле этого слова, – человек, который в одном порыве и отдает себя и овладевает другими.

Я был предводитель. Я хотел овладеть всеми людьми, окружавшими меня, увеличить себя ими, увеличить их собой. Я хотел, чтобы они всей массой, со мною во главе, пустились через всю вселенную.

Все зависело от меня. Вся эта битва, и завтрашние битвы, и завтрашние революции—все это лежало только на мне, все ждало только меня, умоляло и искало своего разрешения только во мне. Весь мир зависел только от меня. Стоило мне захотеть, и все устремилось бы в одну точку, все совершилось бы, все утвердилось бы.

Стоило мне встать, выпрямиться на поле битвы, и все это движение достигло кульминационной точки; вся эта человеческая масса выросла, ибо увидела, что дело завершено.

Я держал в своих руках победу и свободу. Свобода!

Человек свободен, ему дозволено все, чего он хочет! Человек есть часть мира. А в минуты восторга, в минуты, когда она соприкасается с вечностью, каждая часть мира имеет право осуществить все свои возможности. Победа!..

Победа людей. Над кем? Ни над кем! Над всем! Над природой? Дело не в том, чтобы победить природу или превозмочь ее, а в том, чтобы осуществить предельные возможности природы! Могущество внутри нас! Дело не в том, чтобы с помощью мужества одолеть страх, а в том, чтобы растворить страх в мужестве и мужество в страхе и, отдавшись порыву, дойти до крайней его точки.

Есть ли на свете вообще что-нибудь, кроме порыва? Разве он не является самоцелью?

Ради чего мы дрались?

Ради драки.

Бросить этих вот французов против вон тех немцев, заставить французов обрушиться грозой на немцев. И обратно. Всегда возможна противоположность. В каждую, данную минуту общий итог зависит от меня. Франция и Германия существуют со времен Иисуса Христа. Галлы и германцы. Ничто не переменилось с тех пор. Они вечны, как Египет и Вавилон. Они не способны ни победить, ни быть побежденными.

Битва на равнине – эпизод вечной войны. У нас не было цели, у нас не было ничего, кроме нашей молодости.

Мы кричали. Что мы кричали? Мы мычали, как скоты. Мы и были животными. Это не мы прыгали и кричали, а те животные, которые живут в людях, животное начало, которым живет человек. Это то животное, которое занимается любовью, ведет войны и устраивает революции.

Мы теперь кричали: «Да здравствует Франция!» Ну так что ж, в любовных порывах мы не раз выкрикивали имена женщин.

«Да здравствует Франция!» – я надеюсь, что в своей жизни буду еще иметь повод выкрикивать что-нибудь другое. Этого крика была недостаточно для нас. Но дело не в этом. В конце концов нужно какое бы то ни было имя для того, чтобы дело стало жить.

Я отдавал всего себя раза два или три в сражениях и столько же раз отдавал себя в любовных объятиях. Я отдавал себя. Обратно я ничего не получу. С этим кончено.

Сейчас я стал успокаиваться. Меня уже не так волнует мое грустное прошлое и то мучительное утро. Думаю, что это началось во мне еще с того момента, как прожужжали первые пули. Это вот и есть непосредственный рефлекс на такое раздражение. Сперва он слаб, затем с часу на час он усиливается и создает огромную, необычайную, переливающуюся через края реакцию. Его напряженная сила может быть уничтожена только смертью.

Я пустился со своими солдатами вдоль леса. Большинству из нас предстояло быть здесь погребенными. Сейчас он и обратился в очаровательное кладбище.

В ту минуту я чувствовал единство жизни. Одинаковое право на движение имеют голод и любовь, действие и мысли, жизнь и смерть. Жизнь представляет единый поток, единый порыв. Я хотел и жить, и умереть в одно и то же время. Я не мог желать жить без того, чтобы не желать умереть. Я не мог мечтать о полной, захватывающей жизни без того, чтобы не мечтать о смерти, без того, чтобы не принять свое уничтожение.

Я кричал, я бегал, я звал. Как необыкновенен я был! Как все чувствовали, что я необыкновенен! Признавая меня, они в то же время признавали во мне самих себя. Они были удивлены так же, – как я, нет, все-таки больше меня. Но скоро они двинулись так решительно, как если бы они всю жизнь мечтали о подвиге. Благородство свойственно всем.

Я был велик, я был гигантом на этом поле битвы. Моя тень покрывала и еще до сих пор покрывает его. На каждом участке фронта вырастал такой герой. Вот почему сражение не умирало, а возрождалось с новой силой.

Я кричал, я бежал вперед. Я работал изо всех сил. Я подымал людей, я отрывал их от земли и бросал вперед. Я их тащил, я их толкал, я их организовал для наступления. Я кричал. Я действовал.

Мы продвигались вперед группами, пачками, появляясь то тут, то там. От удивления люди вставали. Они удивлялись тому, что они стоят во весь рост, что они люди.

Превозмогая робость, они смело пускались бегом вперед.

Мы бежали, сами не зная куда. Впереди нас ничего не было. Никого и ничего не было впереди нас. Никто не поднимался навстречу нам, – даже огонь притих, как бы от удивления. Ах, если бы немцы сделали то же, что мы! Или если бы мы два часа назад сделали то, что делаем теперь! Тогда мы бы видели друг друга, мы бы встретились, сошлись, схватились бы!

Но они загородили себя пулеметами и ружьями. Схватки не было. Схваток вообще не бывает – или очень редко. Во всяком случае, в эту войну настоящих схваток не было.

И именно тогда, именно в эту минуту произошло банкротство войны. В эту войну Война обанкротилась. Люди не поднялись среди этой войны, они не подымались, – по крайней мере, все сразу. Они ничего не преодолели, не превзошли, не довели до конца. Они не побросали оружие, – это хитроумное и порочное железо.

Они не встретились, не столкнулись, не схватились.

Люди не были людьми, они не захотели быть ими. Они не сумели стать достойными этого звания. Они не захотели переступить границы этой войны и перейти к другой войне, к вечной войне человечества. Они упустили эту возможность. Это не удалось им, как не удается иной раз революция...

Они были сломлены этой войной. Плоха та война, которая ломает людей. Современная война – война машин, а не мускулов, война-наука, а не искусство, война промышленности, война торговли, война контор, война газет, война генералов, а не вождей, война министров, синдикалистских вожаков, императоров, социалистов, демократов, роялистов, промышленников и банкиров, стариков, женщин и мальчишек; война железа и газов; война, которую создавали все, кроме тех, кто воевал, – война передовой цивилизации.

Никто не сумел одолеть эту войну. Русские, те ушли.

Что-то в мире неладно, раз люди не сумели одолеть эту войну. Надо, чтобы человек научился управлять машиной. Машина истребляла его во время войны и теперь уничтожает его в обстановке мира. Я кричал. Я стоял посреди поля битвы. Я бежал. Я спотыкался и кричал. Какая язва осталась у меня в горле от криков войны!

Люди бежали. Мы бежали, мы спотыкались, мы падали. Ах, мы были не так одеты, чтобы сражаться и побеждать. Мы были одеты, как конторщики, как Тартарены[6]6
  Герой серии романов Альфонса Додэ – наивный враль и хвастун, любивший наряжаться во всякие охотничьи и военные доспехи


[Закрыть]
, напялившие на себя толстое сукно и увесившие себя разными принадлежностям. Мы были одеты не как мужчины. Мы не могли победить. Нас приучили к казарме, потом отучили от нее, – хотя и плохо, – потом снова стали приучать. Нет мы не могли победить. Я мечтал раздеться донага, освободиться от своего костюма.

Я бежал, кричал, звал. Я звал французов, и немцев.

Я помню сцену, происшедшую два года спустя, среди мук Вердена. Прямо против меня стоял тогда громадный детина, немецкий офицер Фриц фон-Х. и кричал. Он звал меня. Но я не отвечал, а издали стрелял в него.

В эту войну люди звали друг друга, но призывы оставались без отклика. Я почувствовал это после того, как пробежал целую вечность. Все мы это почувствовали. Я почти не подвигался вперед. Я только и делал, что размахивал руками и орал.

Я спотыкался и падал. Все окружающие тоже спотыкались и падали. Я чувствовал это. Я чувствовал, что человек во мне умирает.

Немцы соблазнились и возобновили огонь. И какой! Град пуль! Как легко пробить один сантиметр тела, если пустить в ход целую тонну стали.

Я размахивал руками, я орал до тех пор, пока не зацепился за что-то и внезапно упал.

Нас было несколько человек. Мы все стали навеки товарищами в эту минуту, длившуюся столетие.

Мы свалились в яму. Нужно было передохнуть, отдышаться. Надо ведь бежать дальше. Мы собирались бежать дальше, но...

Еще и до сих пор мы все лежим в этой яме. Выбраться из нее нам так и не удалось. В эту войну возник было порыв, но тотчас же и разбился. Он ни к чему не привел. Слишком он был нечеловечен, слишком перегружен сталью, избит железом. Слишком уж нечеловеческое сопротивление встретил этот порыв.

Наша атака умерла после атаки немецкой.

Прошло немного времени, – минута или час? – пока мы поняли, что представляет собой наша группа в этой яме. Мы быстро стали устраиваться. Мы почувствовали себя, как дома. Мы успели так хорошо отдохнуть, что решили больше не вылезать, стали устраиваться на месте. Здесь не было почти никого из моего взвода, из моей роты. Был тут капитан и несколько рядовых из другой роты и еще какой-то капрал из незнакомого полка, и нормандский крестьянин, тот резервист, который первый заговорил о славе.

В этой яме мы были укрыты не только от пуль, но и от солнца. Битва шла где-то над нами. Она развертывалась в другом мире, который обжигало беспощадное солнце.

Немецкая артиллерия била в тыл, в то место, откуда мы ушли. Мы, оказывается, все же выиграли, снявшись с места.

Мы принялись за стрельбу. Штыки только мешали нам. Мы спрятали их в ножны. Мы отказались от самой мысли схватиться с немцами, встретиться лицом к лицу с живыми людьми. Мы отказались от этого на все время войны. Если кто из нас и приблизился к невидимому и далекому врагу, то лишь на глубине кладбищ...

Мы не знали, что происходит вокруг нас. Мы не задумывались о том, продолжается ли атака. Для нас, попавших в эту яму, она во всяком случае закончилась.

С какого времени стали меняться мои взгляды на сражение, на всю эту войну? Началось ли это с того момента, когда я стал понимать, что дело наше плохо? Или с того времени, как мне стала противна эта армия, которая не сумела довести до конца свой порыв?

Дело наше было совсем плохо. Кто не нападает, на того нападают. На поле битвы началось еле уловимое движение, – медленное, но неуклонное перемещение сил. Немцы двинулись. Они продвигались вперед. Их становилось все больше. Они господствовали.

Они господствовали на земле и на небе. Они захватывали небо, как захватывали землю. Небо принадлежало им. Этот потрясающий шум, который усиливался, рос и заполнял небо, исходил от них. У них была огромная, подавляющая артиллерия.

С нашей стороны не было ничего или очень мало, – ничтожная артиллерия.

Полностью подтвердилось все, что нам говорили. Мы не были подготовлены к войне. У нас не было и самого необходимого. Мы были пропащий народ вместе с нашими депутатами и нашими генералами. У нас красные штаны, и нет пушек, и нет пулеметов.

Жалкие шесть пулемётиков, какие имелись в нашем полку, либо молчали, либо бессильно кашляли у лесной опушки. Орудие 75-го калибра столько же истребляло немцев, сколько их пулеметы истребляли французов, но его больше не слышно.

Пулемет на колокольне, на которую мы бросились, оставался в полной сохранности. Он торжествовал в своем неутомимом бешенстве. Впрочем, мы его уже не замечали. Он затерялся среди прочих сил, обрушившихся на нас.

Что значит один пулемет среди всего этого грохота, который затопил нас?!

Какой это был адский грохот! Только впоследствии я узнал результаты. Разговоры немцев в селе, переданные мне мэром, снова подтвердили эти итоги: пятьсот человек убитыми потерял наш полк в этот день. Эти пятьсот Матиго погибли во время атаки, от пулеметов, а не от неумолкающих пушек. Атакующие Матиго были подкошены и улеглись в своих красных штанах, сжимая винтовки с примкнутыми штыками.

Погиб среди них и наш воспитанник Сен-сирской военной школы; был у нас такой сен-сирец с плюмажем и в бальных перчатках.

Где было знамя? Вообще «где прошлогодние знамена?»[7]7
  Парафраз припева популярной баллады поэта-бродяги XV века Франсуа Вийона: «Где прошлогодние снега?»


[Закрыть]
. Где был полковник? Здесь не было ничего неожиданного. Дед рассказывал мне такие же вещи. Болтуны Второй империи, болтуны Третьей республики. Моя бабушка, роялистка, презирала принцев, потому что они оказались трусами, которые только и умеют, что дать себя гильотинировать. И мой отец презирал трусов. Он заявил, что ему наплевать на Францию, раз она отдала Страсбург. (Плюйте теперь вы, германские отцы.)

Вокруг нашей ямы обстановка становилась все хуже. Немцы наступали. Я стрелял уже не так усердно, как раньше, когда был в ложбине. Я уже не был солдатом. После того, как я был предводителем, мне было противно вновь стать рядовым.

Пули сыпались на нас градом.

Кстати, представлял ли я угрозу для немцев? Мог ли я убить? У меня были жесты оратора, которые убивают. Пользоваться же штыком я не мог, – сил не хватало. А раз я не мог убить, значит я сам должен был быть убит.

Но у меня были приемы организатора. Они-то и сплотили вокруг меня людей, которые явились моей охраной. Я создал боевую группу, а это было куда как сильней, чем штык в моих хилых руках.

Сейчас все эти типы, окружавшие меня, стали мне противны. Я и сам себе противен. Они были мне противны, потому что плохо следовали за мной. Чего стоило дотащить их до этой ямы?! Следуя за мной, они не заставили меня идти дальше. Я опротивел и сам себе, потому что не сумел вести их лучше, и нуждался в том, чтобы меня подталкивали.

Артиллерия много грохотала, но мало попадала. Впрочем, она деморализовала нас в тот день, и этого хватило на добрых два года вперед. Только впоследствии все переменилось. Бедняги немцы сами погибли под американскими пушками. Я видел в 1918 году, как добрая старая немецкая пехота подыхала под напором американской индустрии. Ах, этот необыкновенный, всемогущий, уверенный в себе гром пушек! Это был голос бога! Истинный бог, длинный, – это он, старый грубиян, ворочал бочки у себя в погребе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю