Текст книги "Комедия войны (ЛП)"
Автор книги: Пьер Дрие ла Рошель
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
Но в это утро, охваченный полусном, преследуемый беспокойством, предчувствиями, смутными порывами, я стал догадываться, что ошибался, смешивая жажду действия с любовью к войне. Моя мечта увязла в густой и обманчивой тине. Что общего между моими детскими. мечтами, в которых я был вождем, свободным человеком, распоряжающимся и рискующим своей кровью только для великих дел, и моим реальным положением одного из десяти миллионов клейменых телят и волов? На огромной ярмарке, развернувшейся в Европе под августовским солнцем 1914 года, уже заканчивался пригон скота. Скот проявлял самую героическую покорность, какую когда-либо видела История, испокон веков орудующая стадами. Скоро явятся мясники.
Смутное подозрение не давало мне спать: этот коридор чикагской скотобойни не похож на гордый путь к славе, о которой мечтала моя юность.
Мой сон был прерывист. Я лежал недалеко от лейтенанта, командовавшего моим взводом. Это был молодой, краснолицый нормандский нотариус, несколько смахивавший на англичанина. Он имел театральный бинокль и оглядывал опушку леса впереди и равнину справа. Солдаты, еще не сознавая опасности, но несколько встревоженные, дремали вокруг нас. Настоящих товарищей у меня не было. Крестьянин из Фалез, носивший, подобно мне, капральские нашивки, был недоверчив и подозрителен. Я не ждал от него ничего хорошего во время боя. Почти все эти крестьяне были алкоголики, болезненные дегенераты и плохо переносили наши длинные переходы, – хуже, чем я, тщедушный буржуазный интеллигент, натренировавшийся во время долгих одиноких прогулок по отлогим берегам в Фалькланде.
Около десяти часов я окончательно проснулся. Пушка грохотала сильней то вдали, то вблизи. А может быть еще и ничего не будет?! Может быть, это произойдет не сегодня?! Может быть, они разбиты где-нибудь в другом месте и уходят?!
– Вы не видите их? —спросил я лейтенанта. Мы оба были буржуа и инстинктивно тянулись друг к другу, но сержант Гюжан время от времени приподымался и бросал на меня подозрительные взгляды.
– Нет, пока не видно. Но теперь уж скоро...
Голова у меня гладко острижена, как у каторжника. Мои глаза слипались, уши были заложены. Я приподнялся над комком земли, который с утра заслонял мне горизонт. Деревня была пустынна и тиха. Кирпичная ферма, голубятня. Несколько дальше – молчаливые леса. Оттуда никто не показывался. Быть может, там никого и не было. Сонливость снова овладевала мною. Ничего не будет, ничего не будет! Так чудесно светит солнце! Далекая пальба – это только сон.
– А вот и они!
Лейтенант встал. Я поглядел на него с завистью и стал таращить глаза.
– Они выходят пачками.
Легкий шум пронесся в наших рядах. Я обернулся, чтобы увидеть, как оживают лежащие ряды полка. Вот за стогом майор Тилле. Он мне нравился. Рыжий, коренастый, ладно сколоченный! Рядом с ним – Люк де-Рабутен, чемпион гребного спорта, чудесно знающий поэзию эпохи Ренессанса. Он состоит при майоре для связи. Народу много! Я увидел вокруг себя лица, внезапно ставшие внимательными, дружественными, спаянными воедино.
Запоздавшие события стали стремительно приближаться.
– Прицел на восемьсот метров!
Я старался управиться со своим ружьем. Я раньше стрелял мало и едва умел разобрать его. Мне всегда помогал солдат, получавший у меня подачки за выполнение грязных работ. В тех редких случаях, когда я стрелял, я делал это, как свинья, и все меня презирали. О, я не причиню зла этим немцам. Я вошел в войну штатским! Я так мало чувствовал себя солдатом, находясь в парижском гарнизоне, в этой столь мало воинственной армии, запертой в казармах! Мы знали только дурацкие упражнения во дворе и словесность. О полевой службе мы не имели понятия. Мы неподвижно провели в казарме всю зиму, законопатившись от эпидемий. Весной полк стали понемногу приучать к движениям. Но я уклонялся от однообразной гимнастики. Я любил только переходы, во время которых мог отдаваться своим мечтам. Все это время я колебался между своим допризывным теоретическим национализмом и казарменным обычаем увертываться от работ и повинностей. Я защищался, зарываясь в мечты. Как только бывало возможно, я добывал из кармана книгу. Вместе с тем меня шокировало, когда так поступали другие.
Конечно, я был не на своем месте. Но ведь не я выбрал это место. Наконец-то мне представился случай учиться жить самостоятельно. Правда, я немного присмотрелся к народу. Ибо, независимо от моей воли, глаза мои смотрят, мои уши слушают. В обстановке кинематографического трюкового кадра в парижской казарме мой опыт не мог, конечно, стать особенно богатым. Там были только отупевшие крестьяне и мрачные, омещанившиеся рабочие. Офицеры? Одни выслужились из рядовых и стали чинушами, только и мечтающими, как бы выйти в отставку. Другие сами не знали, как себя держать с этой публикой. Они стыдились этого хмурого и неподвижного общества и были в отчаянии.
Дежурства, смотры, караулы. Был момент, когда вся надежда на спасение свелась к тому, чтобы опуститься еще ниже: я попросил о переводе в Марокко, в стрелки. Но только как мог бы я жить среди этих скотов?..
Наперекор всему моему опыту, мое я, напичканное книгами и мечтами, продолжало время от времени делать театральные жесты. Я сохранил чистые руки, я не знал ни штопки одежды, ни натирания металлических частей до блеска. Я только один раз был на фехтовании штыком.
Мой штык! Что я буду делать со своим штыком, оказавшись перед немцем? Ровно ничего! Я никогда не дрался даже на кулачках. Мне никогда не приходилось поднимать тяжестей. Я не был человеком из простонародья, – я не занимался ни физическим трудом, ни спортом. У меня был небольшой опыт маршировки и бега. Гребля на Сене оставила несколько мозолей на моих ладонях. Но вся моя подготовка была бы к лицу только барышне.
Значит, я дам себя проколоть первому встречному?
Нет, я не так глуп! Мое ружье будет всегда заряжено.
Но если заряды будут истрачены? Значит, я успею умереть раньше. Я был спокоен за свое ангельское тело.
– Слушай команду! Пли!
Нам было приказано стрелять беспрерывно, чтобы окончательно отогнать немцев, наступавших прямо на нас из леса. Но не прошло и минуты, как все перестали слушать команду. Обезумевшие люди стреляли почем зря, ничего не вид ж, ни на что не глядя.
– Браво! Они уходят обратно в лес!
Наши выстрелы, оказывается, дошли. Но если так, то это не так уж трудно. Мы лихо защелкали из ружей. Это продолжалось всего несколько минут.
Пиф-паф! Идеальная война, война, напоминающая охоту, когда мы стреляли, не подвергаясь обстрелу, длилась всего пять минут.
Потом за стрельбу взялись немцы.
– Они возвратились! Они движутся стрелковой цепью. Одни стреляют, другие продвигаются вперед.
Пули свистели. Все припали к земле. Но страх был не очень велик, так как еще не было раненых. Стреляли наугад, без толку, все хуже и хуже.
Мы вслушиваемся, вспоминаем разные истории. Было нелегко поверить, что смерть – это вот эти мухи. Они поют шутливо и забавно, потом плутовски и хмуро. Вот они хлещут. Внезапно чувствуешь, что это суровые, стальные удары, и сразу тебя охватывает страх и злоба. Ах, мерзавцы!
Кто мерзавцы?
Люди оглядывались друг на друга, строили гримасы и мало-помалу стали разбираться в происходящем. Все в жизни оказывается сюрпризом. Значит, вот это оно и есть. Неприятно, но так оно и есть. Больше не надо воображать: налицо факт. Запуганная всем происходящим, душа уходит в пятки. Она очень нескоро подаст о себе знак.
С тех пор, как прозвучали первые выстрелы, я еще лучше изучил крохотную часть пейзажа, находившуюся на уровне моих глаз и отныне ограничившую собой мою судьбу. Отныне я буду видеть мир лишь на уровне травинки. Навсегда, навеки я зарылся в землю. Мое распластанное тело искало хоть какой-нибудь щели. Пули, летавшие вокруг меня, вбивались в землю, как гвозди.
Первые пули застали меня еще бесчувственным. Я еще не полностью понял, как они опасны. Потом я почувствовал это, потом—привык.
Тогда начался длительный период борьбы. Временами я чувствовал себя патриотом, который начитался книг и газет. В другие минуты я становился тем, что я впервые осознал в казарме, – нулем, ничтожеством, чем-то до конца опустошенным, дрянью, меньше, чем дрянью, нулем. А человек – куда девался человек!?
В другие моменты, все чаще и чаще, я становился чем– то иным: уже не патриотом и не дрянью. Я воспламенялся. Не время спать. Я приподнимался, высовывался до половины из-за насыпи и старательно стрелял. Но я не
знал, куда стреляю, ибо никакого врага не видал. А лейтенант отдавал приказания неуверенно: он и сам видно не знал прицела.
Решительно, я не мог больше оставаться на месте. Окружающие были удивлены. Меня оглядывали с беспокойством. Все чувствовали, что мои причуды могут дорого обойтись. Но никто не решался упрекать меня. Я никогда не видел, чтоб кого-нибудь упрекали за храбрость. Моя смелость привлекала окружающих. Они не могли бы отказать мне, чего бы я ни попросил. Люди никогда не умеют отказать человеку, который возвышается над общим уровнем. И, быть может, в глубине души эти испокон века неподвижные люди только и ждали, чтобы кто-нибудь повел их за собой.
Особенно выделялся один рыжий крепыш-крестьянин. Он любовался мною и лез из кожи, чтобы от меня не отставать.
– Ну, и молодец же ты! – повторял он.
Мало-по-малу завеса выстрелов, окружавшая нас, разбила нас на отдельные группы. Полка больше не было. Остались лишь тут и там небольшие кучки, и одним не было дела до других. Они даже стреляли друг в друга.
Я снова увидел Клода около полудня издали. Он стоял на коленях и стрелял. Он казался растерянным и был похож на слепого. Очевидно, он потерял пенсне.
– Ах, почему вы не занялись им?
У меня было других забот до чёрта! Я внезапно почувствовал себя воодушевленным и рассвирепевшим. Я почувствовал, что я – участник войны. Какой-то взвод, находившийся на возвышении позади нас, умудрился, как это ни странно на взгляд новичков, стрелять нам в спину. По крайней мере, один из наших оказался раненым в ляжку, и пуля, видимо, прилетела сзади. Раненый визжал, а лейтенант и сержанты ругались, делали бесполезные жесты, обернувшись к тылу, и в общем ничего дельного предпринять не умели.
Поначалу я с любопытством рассматривал эту сценку. Она разыгрывалась вяло и неопределенно и казалась бесконечной.
Я столкнулся с самым существенным, что есть на войне, – с вопросом командования.
Нас в этой лощине было тридцать человек.
Кто командир?
У одних были нашивки, у других их не было. Здесь были военные профессионалы и были штатские. Лейтенант —штатский. Это – мирный буржуа. Он видел, что именно следовало предпринять, но предпочитал не замечать, чтобы не оказаться обязанным что-нибудь делать. Что касается сержанта, то вся его убогая сила заключалась в том, что он ни в чем не разбирался. Но я, я-то в этот момент всё сознавал, всё понимал, и это заставляло меня кипеть.
Внезапно, как подброшенный пружиной, я кинулся к лейтенанту.
– Господин лейтенант! Надо сказать майору, чтобы нас поставили в другое место. Разрешите пойти?
Я и сам не ожидал того, что произошло. Сержант Гюжан, находившийся рядом, решил, что я попросту хочу улепетнуть. Мое пылкое усердие интеллигента показалось ему подозрительным. Он взглядом сообщил свои опасения лейтенанту.
– Для этого есть ординарец. Вы мне не нужны.
– Он не является. Это идиот, – возразил я.
– Но ведь вас убьют.
– Да нет! Надо же что-нибудь делать!
Лейтенант, боявшийся двинуться с места, не мог объяснить мою жажду движений иначе, как трусостью.
Я взглянул ему прямо в лицо, потом повернулся к сержанту. Моя решимость хлестала их, как кнутом.
– Вы увидите, вернусь я или нет.
Лейтенант почувствовал по моему тону, что я понял его. Ему стало неловко, и он пожелал оказать мне доверие.
– Ступайте!
Этого я только и ждал! Слава богу! Я двинулся, не раздумывая и не оглядываясь. Я кинулся навстречу выстрелам и испытывал странную радость. Это была радость одиночества, радость от того, что я сумел отделиться от прочих и необычайным поступком превзойти их.
Я испытывал потребность действовать, чтобы не впасть в маразм. В глубине души я чувствовал гнет всей этой посредственности. Она стала для меня самым большим мучением на войне. Она была слишком трусливой и для того, чтобы сбежать, и для того, чтобы победить. Она оставалась на месте четыре года, колеблясь между двумя решениями.
Я бежал неловко, с полной выкладкой на спине и с ружьем в руке, попадая ногою в колдобины. Вот в это время я и увидел мимоходом Клода. Он не заметил меня и продолжал стрелять. Его тщедушное тело страшно сотрясалось от отдачи. Он был бледен, потрясен, растерян...
Я добежал до майора. До чего мы все переменились! На один миг я увидел двор казармы Пепиньер в Париже, в двух шагах от бульваров. Генеральский смотр! Наш милый майор не любил парадов. Здесь, на поле битвы, он был более на месте. Здесь он, очевидно, все обдумал заблаговременно. Он подготовился. Он знал, что его роль начнется в такой момент, как сейчас, а не на парадах и не в канцеляриях. И все же он был потрясен и выбит из колеи.
Нынешнее поколение так далеко от смерти, от страданий, от подлинной природы! А ведь война – это взрыв природных сил. Эти пули, летящие вам в лицо, – это ведь руда, исторгнутая из недр земли. И одновременно это – конвульсии общества, этого толстого животного, которое казалось таким спокойным. Вы ведь об этом и мечтали, господин майор! Вглядитесь же в вашу мечту! Ваши представления о средних веках были элегантны и чисты. Правда, я не знаю, изучали ли вы, господин майор, средние века, как это делал я, историк по специальности. Но к вашим мечтам примешались домыслы ученого безумца, который соединил все отравы и зажег все огни ада.
– Ложитесь, чёрт возьми!
Я нарочно, на зло, продолжал стоять на вытяжку, отдавая честь.
– Да ложись же, дьявол!
Это Люк ухватил меня за шинель. Он был спортсмен и лучше ч меня понимал положение вещей.
Я хорошо помню взгляд, каким они оба глядели на меня. Это было то же недоверие, какое сквозило в глазах лейтенанта и сержанта. Что читали они в моих глазах? Моя бравада казалась им бесцельной. В ней было что– то преувеличенное, что предвещало скоро упадок. Мое требование тревожило их. Наконец, им смутно казалось, что все, что творится, происходит лишь в моей голове, а вовсе не на самом деле.
– Ладно! Передайте им, пусть отступят чуточку влево, поближе к лесу, вой туда, й лощину. Здесь как раз будет размещена батарея 75-миллиметровьгх. Вы будете поддерживать действия артиллерии.
– Слушаю, господин майор!
Гордясь самим собой, я сквозь пули побежал обратно.
В этот момент я внезапно увидел Матиго. Он был убит и лежал бледный. Именно так, – я представлял себе, – застигнет смерть и меня: пуля в самое сердце.
Матиго служил приказчиком в мясной лавке. Это был сварливый, неуживчивый парень, но с добрым сердцем. Смерть придала ему благородный вид. Матиго был первый убитый, какого я видел. Если бы сердце было вольно хотя бы под пулями, я бы остановился, – пусть смеется Рабютэн, – я бы кинулся к телу Матиго и поцеловал бы его. Прах Матиго так же сильно взволновал меня, как смерть моей матери.
Я благополучно добежал до своего лейтенанта. Я упорно смотрел в глаза ему и сержанту. Прежде они не признавали меня, а теперь я торжествовал. Но я был достаточно хитер и демагог, чтобы скрыть свое торжество. Я сделал вид, что растроган их раскаянием, которое стало возможным благодаря моей скромности.
– ...Да поймите же, мадам, я был ординарцем! – сказал я мадам Пражен с гордостью. – Мне приходилось бегать во все стороны, а пули здесь всюду сыпались градом, смею вас уверить.
Но как заставить понять, что на этих мирных полях, снова покрытых громоздкими стогами, на лугах, по которым ходят занятые своей жвачкой коровы, некогда бушевала ужасающая буря, огонь и гром? Здесь сражались между собой бог и дьявол и все воинство их. Мадам Пражен и мэр не чувствовали ничего. Да я и сам уже не чувствовал ничего. Я погрузился в мирную жизнь, я вошел в сделку с этими молчаливыми полями, с этими тучными коровами и этим мэром. И только одна мадам Пражен, из утонченного тщеславия, была целиком занята прошлым.
– Ну, а что же происходило днем? – спросила она. – Товарищ Клода, который был у меня в сентябре, сказал, что все видели, как немцы забрали Клода в плен. Где были вы в это время? В котором часу это произошло?
Было странно думать, что и сейчас, 2 июля 1919 года, над нами здесь то же самое солнце, что и 24 августа 1914 года, – прекрасное, горячее, круглое солнце, наполненное запасом горючего на вечные времена.
– Я ведь уже говорил вам, мадам, что все это выдумки.
Она несколько месяцев внушала себе эту сказку. В начале войны такие выдумки фабриковались пачками, – люди фронта и люди тыла одинаково усердно создавали их из добрых и злых побуждений.
Любой эвакуированный молодец если не рассказывал каждому и всякому, что он видел, как сто тысяч казаков мчались галопом со стороны Фландрии, то шел к этакой богатой мадам Пражен и клялся всем святым, что ее сын попал в плен и находится в Германии в полной безопасности. За это она непременно давала ему пару золотых и тотчас же поднимала на ноги военного министра, министра иностранных дел, короля Испании, римского папу и всех на свете. Она заставляла всех разыскивать призрак ее бедного Клода среди стад, угнанных в плен за все время, протекшее от поражения при Шарлеруа до победы на Марне.
– Поймите же! Совершенно невозможно допустить, что его могли взять в плен. В этот день французы и немцы не приходили в непосредственное соприкосновение, – по крайней мере на нашем участке. Только вечером, продвигаясь вперед, немцы подбирали то тут, то там небольшие группки отставших или трусов.
– Мой Клод не был трусом!
– Ну, конечно!
У меня хватило лицемерия сказать это уверенным тоном. Но, в конце-то концов, что я знал? Правда, в начале похода Клод трусом не был. Скорее даже наоборот. Но вот пришел этот день, глубокий и бесконечный. Не пережил ли и Клод, – как я, как все мы, – целую жизнь за один этот день? Бывают события, бывают испытания настолько серьезные, что они сразу исчерпывают все наше существо, все его возможности. Когда я думаю о том раздвоенном человеке, каким в тот день был я сам, я вижу, что все черты моего характера проявились тогда. Всю жизнь я, вероятно, буду одним из тех двоих, которые появились во мне в тот день. В тот день я открыл в себе храбреца и труса, друга и предателя, человека, которому и присущи чужд здравый смысл.
Правда, за несколько дней перед битвой Клод – маленький, сутулый, но вытянувшийся, бледный, в съехавшем набок пенсне, стоял перед полковником руки по швам и умолял не эвакуировать его. Это было на краю дороги, во время отдыха. Полковник, спрыгнув с лошади, расправлял свои толстые ноги. Бельгийские крестьяне, разинув рот, смотрели на них.
– Но старший врач сказал мне, что у вас ноги в крови, что вы не можете тащить ранец. Вы вчера весь день отставали.
– Но ведь скоро битва, господин полковник!
Я был свидетелем этого. Но это были отклики тылового подъема. А вот, как-то он управится со штыком? Тут-то и скажется вся нелепость этого подъема. В моем взводе был один парень, страдавший воспалением обоих яичек. Его эвакуировали только после трехдневного перехода. Он все время держал свою мошонку, как святое причастие. Среди галлюцинаций бешеного перехода фигура этого солдата стояла перед моими глазами, напоминая Ричарда Львиное Сердце. У меня в детстве была книга, в которой этот король был изображен верхом на коне, грудь которого увешана головами сарацинов.
Я бы все-таки очень хотел знать, что было с Клодом во время атаки. Ибо атака произошла.
– Разрешите мне, мадам, пройти к этой кирпичной стене.
Я все время смотрел на кирпичную стену, как завороженный. Я не мог отвести от нее глаз.
Мадам Пражен не очень быстро передвигалась на своих слабых ногах. У мэра была подагра. Но мы все же пробрались через овражки и колючую изгородь и пошли к этой стене, которая казалась мне тогда такой далекой и неприступной!
– А вот и каменоломни!
Я, как вкопанный, остановился у ямы.
– Ну?!– нетерпеливо воскликнула мадам Пражей.
– Вот сюда мы и свалились, когда полк вышел в атаку.
– И Клод тоже?
– Его я в последний раз видел в полдень, мадам, я уже говорил вам. Я не знаю, участвовал ли он в атаке.
– Если он был жив...
– Да...
Мадам Пражен продолжала идти, не обращая никакого внимания на мою яму, на эту благословенную яму, где была спасена и преобразилась моя жизнь, на яму, где произошло столько смешных сцен. Именно здесь для меня и еще нескольких! других закончилась атака, подкошенная немецким пулеметом. Именно здесь объяснились между собой капитан Этьен и Жакоб. Именно здесь произошло и мое объяснение с капитаном Этьеном; да еще какое! Здесь для– меня наступил перелом битвы.
Мадам Пражен нетерпеливо позвала меня.
– Идем к вашей кирпичной стене!
Она чего-то ждала от этой кирпичной стены.
– Ну, вот она, ваша кирпичная стенка! – сказала она, наводя лорнет на эту театральную декорацию из «Последних патронов»[4]4
«Последние патроны» – патетическая картина Невиля, изображающая небольшую группку французских солдат, отстреливавшихся до последнего патрона в битве при Базей в 1870 году.
[Закрыть]. Стена была еще вся изрыта нашими пулями. Некоторые, значит, попадали все-таки! Это ясно. Недаром ведь немецкий пулемет несколько раз умолкал...
... Вот! Рядом с кирпичной стеной стояло что-то вроде голубятни, какая-то старая башня. Около полудня немцы ухитрились втащить на нее пулемет. В течение двух часов стреляли мы по этому пункту. И не только мы, пехота, из ружей, – слева от нас стреляли наши пулеметчики, хотя, правда, пулеметов у нас было мало, да и те каждый раз заедало, и они захлебывались и умолкали на долгие, для многих из нас смертельные, минуты.
Мы плевались пулями, мы расстреливали их полными лопатами, мешками, тачками и два или три раза выбивали немцев из голубятни. Тогда для них наступала минута героизма: надо было пройти под кирпичной стеной, подобрать трупы, которые мы наколотили. Охотники – в начале войны их было много, толпились друг за другом в очереди, как у театра. Много званых, мало избранных! Сколько их, этих китайских теней на кирпичной стене, промелькнуло перед моими глазами... Взобравшись наверх, многие из избранных мало-помалу превращались в решето.
Но покуда они жили, они причиняли нам много вреда, их стрельба охватывала всю занятую полком долину. Поэтому нам хотелось не только изрешетить их, но разорвать, раскрошить.
Я обернулся и стал смотреть на поля, на которых мы в этот день лежали. Я смотрел на края ямы, в которой я укрывался, глазами немца, нацеливавшегося в меня отсюда.
Это поле битвы не сохранило никаких следов ее, если не считать царапин на стене. Я смотрел теперь на него с пренебрежением человека, видавшего виды. Это ведь были пустяки по сравнению с Верденом. Да, в тот период война была не таким уж страшным делом. Современная война, настоящая, объявилась не сразу: она приручала нас понемногу, исподволь. Она начала скромно, без особого шума, без особых усложнений.
Для начала игры была введена довольно деликатная и аккуратненькая игрушка – пулемет. Из трех тысяч солдат нашего полка в этот день полегло только пятьсот.
Но и в этот день мы все-таки испугались. Мы еще не знали тогда ни мин, ни «чемоданов», ни ураганного огня, ни газов, ни измен в тылу.
В тот день артиллерия наделала больше шума, чем беды. Утром мы о немецкой артиллерии и не думали. Ее не было перед глазами, и мы о ней не вспоминали. Еще немного, и мы бы поверили, что война ведется без артиллерии. Но она уже двигалась по дорогам вдали. Она надевала очки, чтоб увидеть нас.
Сначала мы не очень верили этому. Свист снарядов слышался то тут, то там. В разных местах раздавались выстрелы. Но мы не разбирались во всем этом, потому что наша артиллерия выступила раньше неприятельской. Но вот над нашими головами пронесся необычный и значительный свист. И вдруг огромный взрыв потряс землю позади нас. Мы были ошеломлены. Так вот она, война! Это уже не люди! Это действует бог, сам бог, великий, жестокий и неумолимый. Опять вой... На сей раз... Нет... Но... Но мало-помалу угроза приближается, принимает все более реальные, ощутимые формы. Это уже не угроза. Это – сама опасность, огромная, всепоглощающая., всеведущая, всемогущая.
Потом все стало усложняться. Протяжный вой бризантных снарядов. Треск шрапнели. Пришло разнообразие, мучительное, извращенное, хищное разнообразие. Небо стало оживать. Небо это – ад! Что это за поезд, грохоча колесами на стыках, пронесся по воздуху? Из этого поезда вылезает банда убийц, позволяющих себе ужасающие шутки: они бьют нас по щекам, хлещут, швыряют наземь.
Каждое мгновенье ожидаешь, что взрыв разорвет на тебе все мясо.
Крик сзади! Первый человеческий крик войны! Наш полк задело. Несколько человек уничтожено.
Нам понадобился целый час, чтобы освоиться. Освоиться? Это так говорится. Ни с чем нельзя освоиться, и меньше всего с этим. По крайней мере я, – да и еще кое-кто, – мы так и не сумели освоиться. Но вся масса!? Она-то ведь привыкла к страданиям, она ведь всегда принимает страдания терпеливо!
Впрочем, этот день был еще не страшен по сравнению с другими, которые наступили впоследствии. Долина оставалась долиной, поля оставались полями. Даже корова, и та оставалась жива почти до самого вечера. И все-таки наши мозги начала охватывать полная растерянность.
Армия начала расстраивать ряды. Части оторвались одна от другой под первыми ужасами огня. Они уже с трудом различали одна другую, а скоро и вовсе потеряют друг друга из виду.
Четыре года подряд все их усилия и страдания будут идти параллельно друг другу и никогда не сольются воедино. Артиллерия и пехота искали друг друга, но не находили. Неизвестно было, где генералы. Мы все стали уже просто отдельными группками, затерявшимися в жестоком одиночестве современного поля битвы. Каждый сам рыл себе могилу. Каждый стоял перед судьбой в одиночку. Впрочем, судьба каждого в отдельности ничем не отличалась от судьбы всех прочих, ибо все было построено на научных основаниях. Это было серийное производство, а не шум разнообразия!
Мы уже посылали ординарцев на артиллерийские батареи, но они не возвратились. Мы решили, что артиллерия нас оставила, что нас покинули на произвол судьбы. Мы стали жаловаться на все и на всех, ибо все оказывалось ужасным—и друзья, и враги. Мы снова посылали на батарею гонцов одного за другим. Но либо они не доходили до места, либо артиллерии было не до нас. Ах, уж эта артиллерия!
Положение стало ухудшаться. Немцы надвигались медленно, но верно. Им помогал все более и более интенсивный огонь их батарей. Мы стали убеждаться, что у нас артиллерии нет или ее очень мало и что немецкая гораздо сильней. И пулеметов у них было больше.
Как ни часто мы их слышали, но видеть немцев нам так и не удавалось.
На лоне природы видны были одни только наши красные штаны. Только они одни оживляли пейзаж.
Безмозглое тщеславие, изумительное идиотство наших генералов и наших депутатов!
Мы еще не знали тогда, что у неприятеля они временами оказывались еще глупей, чем наши.
Внезапно в самой гуще наших пехотных рядов появилась 75-миллиметровая батарея. Она вызвала сенсацию. Ее лихой въезд произвел на нас огромное впечатление. Как раз в эту самую минуту немцы вышли из лесу. Они двигались густыми рядами. И вот 75-миллиметровая открывает сногсшибательный огонь. Раз, раз, раз! Шесть выстрелов по шести скирдам, расположенным прямоугольником. И с каждой скирдой взлетает в воздух целая куча немцев. Лейтенант встал во весь рост посреди нас и все время испускал ликующие возгласы. Нас это захватило. Впрочем, – теперь мы это видели своими глазами, – это была еще довольно гуманная война.
Если бы мы сами не находились под обстрелом пулемета с голубятни, мы могли бы поддержать нашу артиллерию. Мне пришла в голову блестящая мысль попросить о переброске моего взвода. На поддержку артиллерии! Это открывало перед нами блестящие возможности. Ибо если наша артиллерия слишком разойдется, она окажется под угрозой. Эта угроза пришла не сразу. Нас даже охватило понапрасну чувство удовлетворения. Но мщение всё же пришло. И, конечно, оно обрушилось вовсе не на артиллеристов, а именно на нас.
Какую потрясающую нелепость выдумали наши генералы для защиты от вражеской артиллерии! Целый взвод должен броситься наземь в кучу, ранцами кверху! Это называется «щитом черепахи». Какая нелепая попытка – спастись от современной механизированной войны приемами, достойными эпохи древнего Рима! Мы прижимались друг к другу кучами, человек в сорок-пятьдесят, топорща спины. Наши ранцы, образуя своего рода настилку, едва ли могли бы спасти нас даже от шрапнели и осколков, но уж вовсе никуда не годились против бризантного снаряда.
Мы были в двух шагах от передовой батареи, очень скоро взятой на прицел. Повинуясь правилам, выработанным в тихих канцеляриях, мы представляли собой гору мяса, приготовленного для рубки. При таком способе защиты немцы уложили бы сорок жертв одним выстрелом.
В наш взвод они не попадали. Снаряды ложились вокруг да около, но мы узнали об этом лишь впоследствии. А в то время каждый близкий взрыв снаряда разрывал нам сердце на части.








