Текст книги "Бальзак"
Автор книги: Павел Сухотин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
На обратном пути Бальзака задержал австрийский консул, который не дал ему визы в Милан, а в Милане он сам задержался, ибо его осенило вдохновение и он решил написать книгу о счастливой любви, самую замечательную во всей мировой литературе. В гостинице он жить не мог, и князь Порциа предоставил ему у себя хорошенькую комнатку. А вообще ему грустно – у него долги и никто его не любит. Его снедает тоска по родине, – в Милане слишком синее небо. Но уехать отсюда очень трудно, и он в отчаянии: на путешествие он потратил три месяца, а между тем надо работать…
Не все было так, как описывает сам Бальзак. В Милане он задержался не потому, что внезапно посетила его муза, а потому, что он и в эту поездку продолжал выполнять поручении графини Висконти. Надо было только для Ганьской спрятаться за спину своей покровительницы – музы. Начиная с возвращения из Вены переписка Бальзака с Ганьской приобретает иной тон. Мадам, осведомленная, очевидно через какое-то доверенное лицо в Париже, о жизни и поведении писателя, шлет ему упреки и почти всегда вполне основательные, он же пытается защищаться, по большей части присочиняя на себя и избегая прямого ответа. Во всяком случае письма становятся реже и суше. Иногда он не пишет ей по нескольку месяцев.
Осведомленность Ганьской о жизни Бальзака не поднималась выше сплетен тетушки Ржевусской о его пьянстве, о его женитьбах на каких-то неизвестных особах и иных любовных похождениях. Неуемность ненасытимой бальзаковской натуры мадам Ганьска, – как и надлежало такой практической даме, – принимала только за легкомыслие, и прав был Бальзак, когда писал ей в весьма саркастическом тоне, отвечая на упреки за его «сумасшедшие» поездки в Италию и Сардинию: «Значит, вы хотите, чтобы человек, который может написать в пять ночей «Цезаря Биротто», ходил размеренным шагом как рантье, который прогуливает свою собачку по бульвару, читает «Конститюсьонель», возвращается домой обедать, а вечером играет на бильярде?»
«Ваша тетка сделала из меня игрока и развратника, – у нее есть доказательства, говорите вы. Вот уже семь или восемь лет, как я работаю по шестнадцати часов в сутки, и это вам известно. Если я – игрок и развратник, то тогда человека, написавшего за семь лет тридцать томов, не должно существовать. Эти два человека не могли бы ужиться под одной кожей, или же бог создал необыкновенное существо, каким я не являюсь?..» Для Ганьской эти доводы были малоубедительны.
Еще до поездки в Сардинию Бальзак решил скрыться от угроз национальной гвардии и уехать из Парижа, и будто бы для этой цели г-н Сюрвиль купил ему клочок земли под Севром и принялся за постройку дома. Это было Жарди. На самом деле испуг перед преследованием этого врага был только формальной придиркой к осуществлению заветнейшей мечты собственника, который сидел в нем крепко и всю жизнь: «Ах, боже мой, когда же у меня будет свой клочок земли, маленький замок, хорошая библиотека, и когда же я смогу жить там беззаботно вместе с любовыо моей жизни?»
Мечты Бальзака осуществились:
«У меня арпан земли, заканчивающийся на юге террасой в 150 футов и окруженный стенами. Здесь еще ничего не посажено, но осенью мы сделаем из этого клочка земли эдем с растениями, цветами и кустами. В Париже и в окрестностях можно все иметь за деньги; у меня будут двадцатилетние магнолии, шестнадцатилетние липы, двенадцатилетние тополя, березы и прочие деревья, пересаженные с корнями и комьями земли, привезенные в корзинах, и некоторые через год будут давать плоды. О, эта цивилизация восхитительна.
Сейчас моя земля гола как ладонь. В мае месяце это будет потрясающе. Мне нужно приобрести еще два арпана земли рядом, чтобы иметь огород, фрукты и т. д. Для этого понадобится тысяч тридцать франков, и я хочу заработать их этой зимой.
Дом – нашест для попугая. В каждом этаже по комнате, и три этажа. Внизу – столовая и гостиная, во втором этаже – туалетная комната и спальня, в третьем – рабочий кабинет, где и пишу вам сейчас глубокой ночью. Все это соединяется лестницей, которая сильно смахивает на стремянку.
Обстановки пока никакой нет, но все, что у меня есть в Париже, постепенно сюда прибудет. Сейчас мне прислуживают бывшая мамина кухарка и ее муж. Но мне еще по крайней мере месяц придется жить среди каменщиков, маляров и других рабочих, и я работаю или, вернее, собираюсь работать, чтобы за все это заплатить. Когда внутренняя отделка будет закончена, я вам ее опишу».
Бальзак прекрасно оправдал свои характер и в этом деле. Ведь он и в своем творчестве замысел всегда считал за уже выполненное произведение. Также было и здесь. Он переселился в Жарди – дом, который еще не был отстроен, а то, что было отстроено, начинало уже разрушаться. Да и сам Бальзак, гуляющий по своему так называемому «парку», не очень был похож на владельца замка.
«Бальзак, – вспоминает Гозлан, – был живописен в лохмотьях. Его штаны без помочей не встречались на животе с его обширным банкирским жилетом, такое же расстояние было между штанами и стоптанными туфлями, кончики галстуха попадали ему в уши, щеки его были покрыты пышной четырехдневной растительностью». Очарование этого толстяка в лохмотьях могли понять только немногие, приезжавшие сюда, чтобы беседовать с великим писателем Франции…
В Жарди Бальзак работает над «Куртизанками», «Сельским священником» и «Крестьянами». Помимо этого его начинает все более и более увлекать мысль о работе для театра. Пьесе «Школа супружеской жизни» суждено было, наконец, попасть в руки директора театра «Ренессанс», Антенора Жоли.
Дела театра шли плохо, его мог спасти только какой-нибудь «гвоздь сезона». Расчет был на Бальзака, но к его несчастью Жоли вновь помирился с Дюма, который тоже предложил ему свою пьесу. Жоли, разумеется, предпочел Бальзаку Дюма, и его «Алхимик» вытеснил «Школу супружеской жизни». Возмущенный Бальзак бросил в огонь все находившиеся у него экземпляры пьесы.
Надежды на большие заработки рухнули, а он, очевидно, сидел без денег, так как еще ранее изыскивал средства для покрытия расходов по Жарди продажею своих записей. Он продал собранные им мысли Наполеона за четыре тысячи франков какому-то бывшему шляпочнику, но без своего авторства. Однако для успеха издания он снабдил книгу предисловием и посвящением… королю Людовику-Филиппу: «Ваше Величество, награда, к которой стремился составитель сего труда – это честь посвятить его Вашему Величеству. Вам, Ваше Величество, принадлежит этот завет гения, возжаждавшего полноты власти для торжества Франции; разве мы не обязаны Вам победами, составляющими зависть всей Европы и достигнутыми благодаря честным гражданственным мыслям, которых недостает в этих «Изречениях», слишком часто внушенных необходимостью, и где всюду мелькает капитанская шпага? Итак, Вы один, Ваше Величество, можете когда-нибудь обогатить эту сокровищницу, не повредив свободе». «Изречения и мысли Наполеона, собранные Ж.-Л. Годи младшим» имели успех, и шляпочник Ж.-Л. Годи младший получил крест Почетного легиона.
Но это не спасло Бальзака от кредиторов, которые назойливо посещали Жарди. В защиту от них Бальзак придумывал всякие ухищрения. Как только слышался свисток парижского поезда, раздавался крик: «На караул!» и когда минут через пять-шесть звонил звонок, все в Жарди замирало. Садовник превращался в древесный ствол, собаку поднимали вверх на веревке, привязанной к ошейнику. Бальзак со своими гостями прятался за зеленые ставни и едва дышал. Дрожа от страха и радости, «отважный» романист слушал ругательства разъяренного кредитора перед дверями. Когда наконец кредитор, ничего не добившись, уезжал в Париж, Жарди вновь расцветало: ставни распахивались… собака начинала лаять, гости оживлялись… до прихода следующего поезда. Но бывали и другие случаи, когда по оплошности хозяина кредиторы все-таки врывались в дом, и тогда уже из дому вытаскивалось то немногое, что в нем было, вплоть до посуды, приготовленной к обеду, вместе с ее содержимым.
Дом в Жарди все еще не устроен: обваливаются степы, многое требует ремонта, но это не мешает Бальзаку помышлять об уютной жизни, о супруге, какой-нибудь тридцатилетней вдове, но только, конечно, с приданым, так как в голове Бальзака громоздятся великие проекты о покупке соседних участков, о разведении фруктовых садов и о культуре ананасов, которые будут продаваться в Париже в торговой палатке с золотой вывеской. Но мечты остаются мечтами и дом продолжает разрушаться.
Бальзак по-прежнему работает день и ночь. В 1839 г. он пишет «Сельского священника», вторую часть «Погибших мечтаний» и «Беатрису» – тот самый роман о счастливой любви, который был задуман в Милане. Летом этого года его навещает Гюго; вместе с ним и Гозланом Бальзак принимает участие в занятиях комитета Общества литераторов по вопросу об авторском праве, тогда еще не существовавшем во Франции.
Бальзак яростно защищает писателей, но вскоре ему приходится защищать самого себя, и не по поводу авторского права, нарушенного по отношению к нему, а по поводу сплетен в духе тетушки Ржевусской, которые получили в «Газетт дез-эколь» некое художественное оформление. Появилась карикатура, изображающая Бальзака в тюрьме Клиши, сидящего за столом, заставленным винными бутылками, в обнимку с некоей особой. Под карикатурой подпись: «Преподобный отец постоянного ордена братьев Клиши, дон Серафитус Мистикус Горио, посаженный в тюрьму, куда им самим были посажены многие, принимает в своем вынужденном одиночестве утешения Святой Серафиты (Сцены тайной жизни, продолжение Сцен частной жизни)». Бальзак возбудил судебное дело и подал прокурору заявление о диффамации, пригласив для ведения дела адвоката Общества литераторов.
А через некоторое время он берет на себя роль защитника по делу нотариуса Пейтеля, убившего свою жену и слугу. Пейтель встречал Бальзака в редакции «Вора» в ранние годы его литературной деятельности; еще с этой поры он уверовал в силу бальзаковской речи, и когда с ним стряслась беда, решил, что только Бальзак может выручить его из несчастья, и послал ему из тюрьмы письмо с просьбой о защите.
Бальзак ревностно занялся спасением Пейтеля, но было уже поздно, – приговор был вынесен, да и самое защитительное слово, написанное Бальзаком и бездарно прочитанное перед судом каким-то адвокатом, не содержало абсолютно никаких доказательств в оправдание обвиняемого. Бальзак старался уверить суд, что он, как писатель, своим психологическим прозрением может угадать, совершил или не совершил человек преступление, и что такой человек, как Пейтель, не мог быть убийцей, ибо он его знает, и даже, если бы не знал, достаточно было бы Бальзаку взглянуть на него хоть раз, чтобы установить его невиновность.
Не сердоболие и не чувство справедливости толкнули Бальзака на такую защиту и на расход в десять тысяч франков, а вернее всего втайне лелеемая надежда на популярность. Мечты эти не сбылись так же, как не сбылись мечты быть избранным в академики. Рядом с кандидатурой Бальзака встала фигура Гюго, и Бальзак отступил.
Наконец-то, в 1840 году, театральные замыслы Бальзака становятся близки к осуществлению. Он пишет пьесу «Вотрен», содержание которой не представляет сценического интереса и которая могла рассчитывать на успех только потому, что герой ее, Вотрен-каторжник, имел уже особую популярность среди читателей.
История с постановкой «Вотрена» весьма поучительна. Бальзак был измучен переделками пьесы. «Его усталость, – вспоминает Гозлан, – приобрела настолько публичный характер, что многие, зная час, когда он проходил по бульварам, возвращаясь домой с репетиции, ждали его. Его широкий синий сюртук с квадратными отворотами, его обширные казацкие шаровары цвета «нуазетт», его белый жилет, и особенно его огромные башмаки, кожаные языки которых торчали наружу, вместо того, чтобы прятаться под шаровары, – весь этот убор, слишком для него широкий, тяжелый, пропитанный грязью, – потому что бульвары тогда были очень грязны, говорил о беспорядке, о расстройстве, о невероятной сумятице, которую внесли в его жизнь драматургические опыты».
Все это Бальзак перенес со свойственным ему мужеством и упрямством, но премьера не вознаградила его за эту усталость. Впереди было новое хождение по мукам. Первые три действия прошли мирно, время от времени только слышались роптания – предвестники бури. Гроза разразилась в четвертом действии, когда Фредерик Леметр [186]186
Леметр Фредерик (1800–1876). Французский актер, одинаково сильный как в комических, так и в трагических ролях.
[Закрыть], исполнявший роль Вотрена, появился на сцене в причудливом костюме мексиканского генерала Крустаменте: шляпа с белым пером, украшенная райской птицей, небесно-голубой мундир, шитый золотом, белые панталоны, ярко-оранжевый кушак, невероятных размеров шпага. Крики, восклицания, шутки встретили его выход.
Дело было почти проиграно, и оно оказалось проигранным окончательно, когда Фредерик, сняв свою шляпу, обнаружил перед зрителями пирамидальный бунтовской кок – характерную прическу короля Людовика-Филиппа. Скандал был полный, и он усугубился благодаря тому, что в литерной ложе сидел старший сын короля.
Принц тотчас же покинул театр, и с этого момента до конца представления раздавались яростные свистки, прерываемые приступами смеха. Фредерик, в надежде спасти положение, дурачился даже там, где по роли надо было быть серьезным. Прежде это ему удавалось, но на этот раз он оказался менее счастливым: занавес опустился при ужасающем шуме, и великому комику пришлось отказаться от мысли «вызвать автора».
Пьесу запретил министр внутренних дел. Бальзак оказался в затруднительном положении, так как взял под нее 17 500 франков аванса. Директор театра Дрель окончательно разорился. Гюго вступился за Бальзака и вместе с ним и Арелем посетил министра, после чего к Бальзаку явился директор изящных искусств Каве с тем, чтобы передать ему и качестве компенсации некую сумму.
Сам Бальзак рассказывает об этом так: «Ко мне явились с предложением возместить мне убытки – для начала пять тысяч франков. Я покраснел до корней волос и ответил, что милостыню не принимаю, что я заработал 200 тысяч франков долгу, написав двенадцать или пятнадцать шедевров, которые прибавят кое-что к славе Франции девятнадцатого века, что я уже три месяца потерял на репетиции «Вотрена», и за эти три месяца мог бы заработать 25 тысяч франков, что за мною гонится стая кредиторов, но до тех пор, пока я не могу удовлетворить их, мне совершенно безразлично, будет ли меня преследовать пятьдесят или сто человек, – чтобы сопротивляться им, нужна та же доля мужества. Директор изящных искусств Каве вышел, – как он мне сказал, – проникнутый уважением в восхищением. – Вот, – сказал он мне, – первый раз в жизни я получил отказ. – Тем хуже для вас, – ответил я».
Неуспех «Вотрена» не охлаждает драматургического пыла Бальзака: он пишет пьесу «Меркаде» – комедию, где высмеивает биржевых прожектеров. Рукопись ее он передал Фредерику Леметру, который нашел в ней много недостатков и посоветовал Бальзаку внести исправление. Пьесе этой суждено было увидеть театральные подмостки только через год после смерти Бальзака и Теофиль Готье вспоминает о ней в некрологе: «Мы давно уже знали «Меркаде». Бальзак читал нам его в первоначальном виде в Жарди, где он тогда жил, и с каким смыслом, с каким разнообразием интонаций, с какой комической силой, – ни одно перо не может этого передать. Никакое театральное представление не сравнится с этим чтением. При звуке голоса автора толпами появлялись странные силуэты: костюмы, жесты, позы, гримасы, – вы все угадывали. Кредиторы кишели всюду; хор судебных приставов сопровождал ход драмы, и гербовая бумага падала хлопьями, как нескончаемый снег в полярную ночь. Он влагал в роль Меркаде вихрь чувств, зачаровывающую силу, лиризм, способность к ухищрениям невероятные. Одетый в свою белую рясу монаха, сидя между двумя семисвечными канделябрами, он жестикулировал, встряхивал своими густыми бровями и мощной гривой, тогда еще совсем черной…»
Не насадивши фруктовых садов и ананасов, Бальзак продает Жарди, по-видимому, с правом в течение установленного срока выкупить его у нового владельца, а поэтому несколько лет несет по нему часть расходов. Но выкупить ему Жарди не удается, и Бальзак продолжает жить на новой квартире в Пасси, на улице Басс.
В 1840 году у Бальзака происходит полный разрыв с графиней Висконти, о чем он пишет Ганьской, сетуя на ужасные английские предрассудки, убивающие все свойственное артистическим натурам: непосредственность, искренность. Очень знаменательно для его отношений с Висконти то обстоятельство, что сейчас же после разрыва с ней его письма к Ганьской становятся ласковее, и пишет он их чаще и пространнее. Очевидно, эти отношения были не простым волокитством за знатной англичанкой, и некоторое время перед Бальзаком стоял неразрешимый вопрос: либо она, либо Ганьска. И только теперь, после ссоры с графиней, вопрос был решен.
Он снова стремится в Вишховню, он восхищен видом этого имения, который ему прислала Ганьска: «Я сам принес домой этот ящик, сделанный из северного дерева, которое, расколовшись, распространило пленительное, чудесное благоухание, и оно пробудило во мне какую-то тоску по родине». Опять в этих письмах, как и в ранних, появляются строки, достойные занять почетное место в любом произведении Бальзака.
Так он описывает день 15 декабря 1840 года: «На Елисейскнх полях собралась стотысячная толпа. Можно было подумать, что природа действует сознательно: в тот момент, когда прах Наполеона вносили в Собор инвалидов, над собором появилась радуга… От Гавра до Пека оба берега Сены были черны от народа, и все эти люди падали на колени, когда мимо проплывал пароход. Это величественнее римских триумфов. Императора можно узнать в гробу: кожа белая, рука как бы что-то говорит. За пять дней было сделано 120 статуй, из них семь-восемь великолепных, сто триумфальных колонн, урны высотою в 20 футов и трибуны на сто тысяч человек. Собор инвалидов был затянут лиловым бархатом, расшитым золотыми пчелами».
Быть может, эта «говорящая» рука бывшего властителя и указала творческой фантазии Бальзака на «Темное дело», содеянное императором.
Борьба с разрушением
Как бы желая оглянуться на все, что сделано, как сделано и почему так сделано, Бальзак всему циклу своих произведений дает общее название – «Человеческая комедия». Под этим заголовком укладываются разделы: сцены частной жизни, провинциальной, парижской, политической, военной, сельской, философские и аналитические этюды. В этом плане с 1842 года начинает выходить полное собрание сочинений Оноре де Бальзака.
Чтобы предотвратить недоумение, которое могло вызвать у читателя это ко многому обязывающее название, Бальзак первому тому издания предпослал пространное предисловие. Но напрасно искать в этом предисловии то, что всегда интригует нас в писателе – увидать его самого перед лицом всех своих героев, когда не читатель, а как бы сами они вопрошают своего создателя о своих судьбах, жалуются, благодарят, каются, проливают счастливые или горькие слезы.
У каждого большого писателя остается какое-то сокровенное ощущение после рождения его героя, аналогичное ощущению женщины, родившей ребенка, оно является сокровенной причиной или необычайной любви или дикой ненависти к этому ребенку. Бальзак не открывает нам пути познания самого себя как творца, – он туманно ссылается на случай и называет его самым великим романистом, свою же роль сводит только к свидетельству: «Самим историком должно было оказаться французское общество, мне оставалось быть только его секретарем. Составляя опись пороков и добродетелей, собирая важнейшие случаи проявления страстей, изображая характеры, выбирая главные события из жизни общества, создавая типы путем соединения отдельных черт многочисленных однородных характеров, быть может, я мог бы в конце концов написать историю, забытую столькими историками, – историю нравов».
И он действительно написал историю нравов французского общества первых десятилетий XIX века. Однако, называя себя его секретарем, он только с некоторым приближением к истине определяет характер своего творчества и значение свое, как писателя. Но в основном он прав, и, развивая эту мысль далее, следует сказать, что отличительной чертой творчества Бальзака было именно то, что он, наблюдая жизнь, свидетельствовал о ней, но никогда не учительствовал; изображал жизнь, но не судил ее, отделяя добро от зла, не клеймил неправых, сочувствуя правым. Бальзак никогда не был моралистом, хотя сам себя считал моралистом и пытался это доказать тем, кто обвинял его в отсутствии морали, то есть в безнравственности.
В качестве доказательства Бальзак перечисляет целый ряд добродетельных лиц, изображенных в его произведениях, но в то же самое время, чувствуя и понимая несостоятельность этого аргумента, сам же себе возражает, направляя в сторону критиков горькое замечание: «Если вы правдивы в изображении, если, работая днем и ночью, вы начинаете писать необычайным по трудности языком, – тогда вам в лицо бросают упрек в безнравственности».
Бальзак был правдив в изображении, и был действительно, по его выражению, «смелым писателем». Этой смелостью современные Бальзаку писатели не могли похвалиться: ни Гюго, ни Жорж Сайд, которые оспаривали у него славу, никогда не были правдивы, реалистичны, потому что, с одной стороны, нарочито изображали жизнь не такой, какая она есть, а какой должна быть, а с другой стороны, потому, что в изображаемом хотели видеть самих себя. Жорж Санд часто старалась своими романами оправдать свою очередную страсть и образ своего поведения, Гюго всегда предпочитал учительствовать.
И вот, будучи правдивым и смелым писателем, Бальзак торопится зафиксировать все, что он видит и знает, и дает изображение всего того, чему был свидетелем, – то, что он сам называет сценами, то есть сцены жизни французского общества, начиная с Первой империи до 1850 года, причем по прозрению великого художника становится «творцом тех прообразов-типов, – как говорит Маркс, – которые при Людовике Филиппе находились еще в зародышевом состоянии и достигли развития уже впоследствии, при Наполеоне III».
Называя грандиозную галерею своих типов и их жизни «очерками нравов». Бальзак суживает значение своих произведений, которые не только изображают нравы, но главным образом вскрывают те социальные пружины, которые приводят людей к тем или иным взаимоотношениям и формируют их в определенные законченные типы.
И в этом отношении Бальзак стоял особняком среди современных ему писателей; он и сам это понимал, но когда попытался выразить это теоретически, опять сбился, подчиняясь модному увлечению «абстрактным естественно-историческим материализмом, исключающим исторический процесс» (Маркс). «Не создает ли общество, – говорит Бальзак, – из человека соответственно среде, где он действует, столько же разнообразных видов, сколько их существует в животном мире?»
Биологизм приводит Бальзака к тому, что он пытается провести параллель между развитием общества и развитием отдельного индивидуума. Так, например, он полагает, что сцены частной жизни должны изображать «детство, отрочество, их заблуждения», в то время, как сцены провинциальной жизни – «зрелый возраст, страсти, расчеты, интересы и честолюбие». В сценах парижской жизни должна быть дана «картина вкусов, пороков и тех необузданных проявлений жизни, которые вызваны правами, присущими столице, где существуют крайнее добро и крайнее зло». Сцены сельской жизни представляют собой «в некотором смысле вечер длинного дня», и только почему-то сцены политические являются «жизнью, протекающей вне общих рамок».
Позволительно спросить, почему относящийся к сценам частной жизни «Гобсек» должен изображать детство, а «Лилия в долине», входящая в сцены провинциальной жизни, и где много говорится именно о детстве, – не в пример «Гобсеку, должна изображать зрелый возраст? На этот вопрос вряд ли удовлетворительно ответил бы и сам Бальзак.
Несостоятельность таких аналогий в конце концов приводит Бальзака к тому, что он начинает представлять себе всю «Человеческую комедию» в виде архитектурного сооружения, которое он называет храмом и которое должно иметь вид спирали, причем (в письмах к Ганьской) аналитические этюды попадают на самый верх, а в предисловии к «Человеческой комедии» – на самый низ этой спирали.
План «Человеческой комедии» порождает много недоуменных вопросов, и мы смели бы спросить Бальзака, почему, например, среди его произведений, не нашлось места сценам рабочей жизни? Этот вопрос вполне естественен, так как мы помним молодого Оноре, спускающегося с мансарды на улице Ледигьер, чтобы вмешаться в толпу рабочих и прислушаться к их разговорам-жалобам на нищую жизнь. Но мы были бы правы только в том случае, если бы эти рабочие оказались действительно рабочими. На самом же деле надо полагать, что таким названием Бальзак определял людей, принадлежащих к окраинной бедноте, – мелких чиновников, приказчиков, вожделеющих о собственной торговле, и даже мелких ростовщиков, раскинувших свою паутину в захолустьи Парижа, скупость которых облекала их тела в лохмотья и отребье. Тех рабочих, о которых мы спрашиваем, он не знал, а не зная, не мог о них писать, ибо был правдив в изображении.
Насколько в жизни Бальзак был фантастом и отважился бы броситься в любую страну, с любым неизвестным человеком, для осуществления своих неосуществимых планов, настолько в своем творчестве он был расчетливым хозяином. «Мой труд, – говорит он, – имеет свою географию, так же как и свою генеалогию, свои семьи, свои местности, обстановку, действующих лиц и факты…». Он не уведет своего героя в прерии, чтобы заставить страдать в одиночестве, не создаст маску Квазимодо, чтобы обнаружить трогательное сердце под безобразным обличьем.
Рабочий кабинет Бальзака в его квартире в Пасси
Предисловие Бальзака не ограничивается только попытками теоретизировать и философски обосновать общий план своих произведений. Автор пожелал попутно изложить свои политические взгляды, хотя так еще недавно решительно заявлял о своем намерении оставить политику. Этого ему сделать не удалось и он снова возвращается к изложению своих политических принципов.
Причины такого возврата становятся ясны, если принять во внимание два обстоятельства; первое неугасимое желание играть видную роль среди парижской знати, второе – то, что Бальзак решил совершить путешествие в Россию, для чего ему необходимо стать вполне определенной политической фигурой, ибо в этой стране затребуют самый надежный паспорт, и, конечно, паспорт монархиста и ревнителя церкви.
Муж Ганьской умер, мадам свободна, и Бальзак снова лелеет мечту жениться на «молодой женщине». Письма в Вишховню опять полны нежности, он шлет их туда чаще, чем это было после размолвки в Вене. Бальзак старается привести в порядок свои денежные дела, чтобы они не задержали его, – и вдруг предстанет на пути закрытая для въезда царская застава? Надо это препятствие преодолеть, а преодолеть его можно только сняв с себя подозрение хотя бы в малейшем сочувствии республиканским идеям. В этом не трудно было признаться Бальзаку, – за несколько лет до смерти он сделался полным приверженцем королевского трона и отчасти ханжой.
«Просвещение, – говорит он в предисловии, – или, вернее, воспитание при помощи религиозных учреждений является для народов великой основой их жизни, единственным средством уменьшить количество зла и увеличить количество добра в каждом обществе. Мысль – начало добра и зла – может быть обработана, укрощена и направлена только религией. Единственно возможная религия – христианство…
Христианство создало современные народы, оно будет их сохранять. Отсюда же с несомненностью вытекает необходимость монархического принципа. Католичество и королевская власть – близнецы… Я высказываюсь в защиту двух вечных истин: религии и монархии, необходимость того и другого вызывается современными событиями, и каждый здравомыслящий писатель должен пытаться вести к ним нашу страну.
Не будучи врагом избирательной системы, этого прекрасного принципа созидания законов, я отвергаю ее, как единственную общественную систему, тем более, когда она так плохо организована, как теперь, ибо она не представляет имеющих столь значительный вес меньшинств, о духовной жизни и интересах которых позаботилось бы монархическое правительство».
В своих политико-религиозных рассуждениях Бальзак доходит до явных нелепостей: «Будучи вынужденным сообразоваться с понятиями народа, лицемерного по самой своей сущности, Вальтер Скотт клеветал на все человечество, изображая женщин, ибо его образы принадлежали протестантизму. Женщина-протестантка не имеет в себе ничего идеального. Она может быть целомудренной, чистой, добродетельной, но любовь не захватывает ее целиком, – она всегда остается спокойной и ровной, как выполненный долг…
В протестантизме для женщины падшей все кончено, тогда как в католической церкви ее возвышает надежда на прощение. Поэтому для протестантского писателя возможен только один образ, в то время как писатель-католик для каждого нового положения находит другую женщину.
Если бы Вальтер Скотт был католиком, если бы он взял на себя труд правдивого изображения различных слоев общества, сменявших друг друга в Шотландии, то возможно, что создатель Эффи и Алисы (два образа, за обрисовку которых он упрекал себя в старости) признал бы мир страстей с его падениями и возмездием и с теми добродетелями, к которым ведет раскаяние».
Эта сентенция говорит нам о том, что Бальзак, как истый монархист, был церковен; ревнительство к католической государственной церкви – это необходимая принадлежность светского человека, который по Бальзаку рассуждает так: «Религия всегда будет политической необходимостью. Возьметесь ли вы управлять народом, который склонен рассуждать? Чтобы помешать ему рассуждать, нужно внушить ему чувство; поэтому примем католическую религию со всеми ее последствиями. Если мы хотим, чтобы Франция ходила в церковь, разве мы не должны ходить туда сами? Религия – связующее звено консервативных принципов, которые позволяют богатым жить спокойно, – религия так тесно связана с собственностью. Священник и король – ведь это вы, это я, это олицетворенные интересы всех порядочных людей» («Герцогиня Ланже».)
Это говорит сокровенный безбожник и откровенный циник, которому нетрудно в нужный для него момент прикинуться верующим, что и делает Бальзак, ближе сошедшись с Ганьской. Он пишет ей: «Политически я принадлежу к королевской церкви… Перед богом я принадлежу к религии святого Иоанна, к мистической церкви – единственной, которая сохранила истинное учение. Это – самая сущность моего сердца. Когда-нибудь узнают, насколько предпринятый мною труд глубоко католичен и монархичен».