Текст книги "Воспоминания (1859-1917) (Том 2)"
Автор книги: Павел Милюков
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 27 страниц)
"До сих пор народ нападал на династию и на чиновничество. Затем не замедлят стать на очередь проблемы экономические, социальные, религиозные, национальные. С точки зрения войны это – страшные проблемы... Пока они не будут разрешены, общественное мнение будет захвачено ими.
Но мы не должны желать, чтобы это разрешение было ускорено, так как оно не осуществится без глубоких потрясений". Причину этих потрясений Палеолог видел в том, что "славянское воображение" не "конструктивно", подобно англосаксонскому, а, наоборот, "чрезвычайно анархично и разрушительно", – что предсказывает "довольно длительный период" кризиса.
Этим соображениям нельзя отказать в глубине и проницательности. Ход процесса, его темп и его результаты были, действительно, таковы, и предвидеть их, при знании России, было возможно. Возможно ли было предупредить их, предвидя? К этому, в сущности, сводился основной вопрос русской внутренней политики. И в этом отношении мои взгляды и намерения близко подходили к прогнозам Палеолога. Совпадение было фактическое, так как об этих вещах мы с ним не говорили.
Ближайшей темой моих переговоров с Бьюкененом был вопрос о судьбе отрекшегося императора. Из Пскова он вернулся в ставку – и потерял несколько дней в колебаниях относительно дальнейшего своего пребывания: уехать в Англию, или поселиться в Ливадии. В эти дни в Петербурге правительство решило, под очевидным влиянием Совета, арестовать его в Царском Селе. Решение мотивировалось соображениями его безопасности, но Совет хотел, столь же очевидно, предупредить этим всякую попытку реставрации.
Керенский...? (так в книге!, ldn-knigi) Керенский еще 7 марта в Москве заявил: "сейчас Николай II в моих руках... Я не хочу, не позволю себе омрачить русскую революцию. Маратом русской революции я никогда не буду... В самом непродолжительном времени Николай II под моим личным наблюдением будет отвезен в гавань и оттуда на пароходе отправится в Англию". А 10 (23) марта Бьюкенен ответил на мою просьбу о содействии этому отъезду, что король Георг, с согласия министров, предлагает царю и царице гостеприимство на британской территории, ограничиваясь лишь уверенностью, что Николай II останется в Англии до конца войны.
По свидетельству Палеолога, я был очень тронут этим сообщением, но печально прибавил: "увы, я боюсь, чтобы это не было слишком поздно"! Действительно, Керенский, узнав, что Совет посылает вооруженную стражу в Царское Село, сразу изменил свое благое намерение, спасовав перед Советом. В связи с дальнейшими событиями, и английское правительство взяло назад свое согласие. Перед самой моей отставкой Бьюкенен смущенно сообщил мне, в ответ на мое напоминание о крейсере, который ожидался, что его правительство "больше не настаивает" на своем приглашении. Из воспоминаний дочери Бьюкенена мы знаем, как тяжело перенес сам он этот отказ.
Как бы то ни было, мрачные перспективы, разделявшиеся осведомленными людьми, не могли, конечно, изменить самого дружественного отношения союзников к новому русскому правительству.
Тут не обошлось даже без некоторого соперничества. Посол Соединенных Штатов, милейший Фрэнсис (но никакой не дипломат) непременно хотел, чтобы Америка признала первою русский переворот. И я охотно вошел с ним в маленькую конспирацию. 9 марта Фрэнсис был принят правительством в торжественной аудиенции. Через день, 11 марта, мы выслушали заявления признания нас главными союзниками, Францией, Англией и Италией; в третьей очереди присоединились к ним Бельгия, Сербия, Румыния, Япония и Португалия.
Когда в Париже и Лондоне узнали, что между "социалистическим" Советом и "буржуазным" правительством возникает конфликт, то, естественно, явилась идея при помощи заграничных "товарищей" устроить между ними некое "священное единение". Мысль эта могла быть подана и из Петербурга. По крайней мере, уже под 19 марта (1 апреля), находим запись в дневнике Палеолога: "нужно, чтобы социалисты союзных стран объяснили своим товарищам в Совете, что политические и социальные завоевания русской революции будут потеряны, если Россия не будет спасена". Наверное об этом они совещались и с Бьюкененом. Может быть, заграницей тоже вспоминали Дантона и Гамбетту.
Забыли только, что – как я ответил Палеологу – политическая фразеология и идеология были разные. Если "социал-патриоты" союзных стран говорили одним языком, то русские "циммервальдцы" говорили совсем другим, и научить их уму-разуму было невозможно. Вместо сговора могло произойти лишь столкновение, и которая-нибудь из сторон должна была уступить. Из двух тем циммервальдской формулы военная была для союзников, очевидно, гораздо важнее дипломатической, хотя обе и были тесно связаны. Надо было постараться, чтобы "революция" не "убила войну", а вдохновила ее новым энтузиазмом. Соглашение и состоялось – на моей особе.
Но тут понадобились и другие жертвы. На следующий же день (20 марта 2 апреля) Палеолог получил из Парижа известие, что в Россию командируется с чрезвычайной миссией Альбер Тома, министр вооружений.
Задачу миссии он уже сам определил, как желание "внушить Временному правительству и Совету несколько строгих истин". Он прибавляет в дневнике: "с другой стороны, Тома увидит поближе русскую революцию – и наложит сурдинку на странный концерт лести и восхвалений, которые она вызвала во Франции". Однако, Палеолог догадывается и о другом мотиве – он "пользовался доверием старого режима и не верит в новый". Три дня спустя (23 марта – 5 апреля) он телеграфирует Рибо о своей готовности уступить место своему заместителю. Он угадал: Альбер Тома вез в кармане приказ о его отставке. Несколько позднее, член британского кабинета Гендерсон повезет такой же приказ о смене Бьюкенена (Уже после моей отставки Гендерсон спросил моего совета, что делать с этим. Я ему сказал, что нет основания отставлять Бьюкенена. Он ответил: "я сам того же мнения". (Примеч. автора).).
27 марта – 9 апреля Палеолог узнал, что "между Временным правительством и Советом, – точнее говоря, между Милюковым и Керенским, завязалась оживленная полемика по поводу целей войны". Речь идет о моем воззвании 28 марта, принятом правительством. Палеолог энергично убеждал меня, что "требования Совета равносильны измене России и, если они осуществятся, это будет вечным позором для русского народа".
Я ответил ему: "я настолько согласен с вами, что если бы требования Совета восторжествовали, я тотчас ушел бы в отставку". Но выше сказано, что дело обошлось благополучно, и Совет признал воззвание. Через четыре дня приехали левые депутаты: Муте, Кашен и Лафон от Франции, О'Греди и Торн от Англии. Степень их левизны была неизвестна Палеологу, и на следующее утро (1 – 14 апреля) он поговорил с приехавшими французскими социалистами по-хорошему. "По первому впечатлению, – записал Палеолог, – ничего лучшего нельзя и желать... Главным образом они беспокоятся о том, сможет ли Россия продолжать войну и можно ли надеяться, что ее усилие позволит нам осуществить нашу программу мира". Палеолог ответил, что русская армия сможет еще сыграть важную роль, если они добьются доверия Совета и убедят его, что судьба революции зависит от судьбы войны. "Что касается нашей программы мира, мы должны будем, очевидно, ее приспособить к новым условиям... На Западе нет оснований отказываться от наших претензий и сокращать наши надежды... Но в восточной Европе и Малой Азии нам, несомненно, придется кое-чем пожертвовать из наших упований". Как видим, центр тяжести перенесен здесь с дипломатической стороны на военную: намек на уступки на Востоке, очевидно, имеет в виду "тайные договоры".
Увы, Палеолог ошибся в расчете. 2 – 15 апреля французские депутаты были приняты Советом "холодно, – так холодно, что Кашен потерял самообладание и, чтобы сделать переговоры возможными, счел нужным "выбросить балласт". Jeter le lest отныне становится классической фразой: балласт – это дипломатия, – и в первую голову Эльзас-Лотарингия, возвращение которой принимается не как право, а как результат плебисцита! "Если это и есть вся та поддержка, которую принесли мне наши депутаты, восклицает Палеолог, – то лучше бы уж они не трудились приезжать"! А "Милюков мне говорит: как вы хотите, чтобы я противился претензиям наших максималистов, если сами французские социалисты проигрывают партию"? Тщетно Палеолог убеждал своих компатриотов, что, "ориентируя демократическую политику в сторону интернационализма", они разнуздывают русскую революцию, тогда как "движение пока еще только начинается,... еще можно замедлить его, маневрировать, выиграть время: для исхода войны отсрочка на несколько месяцев имела бы огромное значение". Но "скоро я замечаю, что проповедую в пустыне. У меня нет велеречия... Керенского"!..
Действительно, в эти дни Керенский торжествует. 6 – 19 апреля на приеме этих депутатов в Мариинском дворце он открыто противопоставляет свой взгляд официальному мнению правительства, излагаемому мною. Я развивал мысль, что, "несмотря на переворот, мы сохранили главную цель и смысл этой войны" и что "правительство с еще большей силой будет добиваться уничтожения немецкого милитаризма, ибо наш идеал – уничтожить в будущем возможность каких бы то ни было войн". Этому пацифистскому взгляду Керенский противопоставил свой циммервальдский, открыто заявив притом, что он "один в кабинете" и его мнение не есть мнение большинства. "Русская демократия – хозяин русской земли" и "мы решили раз навсегда прекратить в нашей стране все попытки к империализму и к захвату...
Энтузиазм, которым охвачена русская демократия, проистекает... даже не из идеи отечества, как понимала эту идею старая Европа, а из идеи, что мечта о братстве народов всего мира претворится в действительность... Мы ждем от вас, чтобы вы в своих государствах оказали на остальные классы населения такое же решающее влияние, какое мы здесь оказали на наши буржуазные классы, заявившие ныне о своем отказе от империалистических стремлений". Всего курьезнее – и унизительнее для меня – было то, что я же был принужден переводить речь Керенского на английский язык для английских депутатов!
К этому же времени относился и упомянутый выше эпизод с фальсификацией Керенского, которую я заставил опровергнуть от имени правительства (14 апреля). Он форсировал положение, обещав печатно, что в ближайшие дни Временное правительство опубликует ноту к союзным державам, в которой разовьет подробнее свой взгляд на цели войны, чем это было сделано в декларации 28 марта.
Никакой ноты тогда я не подготовлял; но дым был не без огня. Керенский, очевидно, уже подготовил свой тыл и выступил не спроста. Вопрос об обращении к союзникам был поднят в самом правительстве, как предрешенный – и весьма спешный. Кто же стоял тут за Керенским и придавал ему смелость? Тогда я не мог знать об этом; но воспоминания Бьюкенена заставили меня придти к заключению, что источником этим были переговоры за моей спиной в английском посольстве.
Бьюкенен устроил у себя ряд совещаний с Керенским, Львовым, Церетели, Терещенко. Прекрасно образованный, владевший английским языком в совершенстве, притом очень ласковый и вкрадчивый в манере разговора, Терещенко был в фаворе у Бьюкенена. Он служил переводчиком для других. Союзники нуждались от России в продолжении войны, Палеолог сомневался в возможности этого, Бьюкенен был не менее пессимистичен; но отчего не попробовать? Керенский обещал возродить "энтузиазм" армии! Он давал так много разных обещаний раньше и позже.
Отчего не дать это, – когда оно было в порядке дня, служило к продвижению его карьеры и соответствовало, как он был уверен, его талантам? Я могу ошибаться в нескольких днях относительно даты этого заверения; но что оно было дано собеседниками, – и дано именно, как условие перемены в правительстве, – это доказывается последовавшими событиями. Керенский при этой перемене намечался в военные министры вместо Гучкова, Терещенко – в министры иностранных дел вместо Милюкова. Оба ненавистные "демократии" министра должны были оставить свои посты. Было ли это условленно вчерне или окончательно, сказать трудно; но это было условленно именно в эти две-три апрельские недели.
В воскресенье 9 (22) апреля мы с Палеологом, Коноваловым и Терещенко пошли на Финляндский вокзал встречать Альбера Тома. Я хорошо запомнил этот момент. Вокзал был расцвечен красными флагами. Огромная толпа заполняла двор и платформу: это были многочисленные делегации, пришедшие встретить кого? Увы, не французского министра! С тем же поездом возвращались из Швейцарии, Франции, Англии несколько десятков русских изгнанников. Для них готовилась овация. Мы с трудом протеснились на дебаркадер и не без труда нашли Тома с его свитой. Хотя овация не относилась к нему, он пришел в восторженное настроение. "Вот революция – во всем своем величии, во всей своей красоте", передает Палеолог его восклицания. Когда он привез Тома в Европейскую гостиницу, он с места в карьер начал информировать приезжего: "Положение осложнилось в последние две недели. Милюков в конфликте с Керенским.
Надо поддерживать Милюкова, который представляет политику альянса". Тома сразу охладил своего собеседника. "Мы должны обратить серьезное внимание на то, чтобы не оттолкнуть русскую демократию... Я приехал сюда специально, чтобы отдать себе отчет во всем этом... Завтра мы продолжим беседу"...
10 (23) апреля состоялся завтрак для Тома во французском посольстве, с участием моим, Терещенко, Коновалова, Нератова. "Милюков, с обычным добродушием и значительной широтой взгляда, объясняет свой конфликт с Керенским. Альбер Тома слушает, ставит вопросы, говорит мало, но воздает русской революции огромный кредит доверия и горячую дань восторга". По окончании завтрака он уводит Палеолога в его кабинет и передает письмо Рибо о его отставке... 11 (24) апреля Палеолог собирает своих коллег, Бьюкенена и Карлотти, на завтрак с Тома, и здесь происходит обмен мнений, который открывает карты. Я приведу отчет Палеолога об этом свидании целиком.
"Карлотти вполне присоединяется к моему мнению, что мы должны поддерживать Милюкова против Керенского и что было бы тяжкой ошибкой не противопоставить Совету политического и морального авторитета союзных правительств. Я заключаю: с Милюковым и с умеренными членами Временного правительства у нас есть еще шанс задержать процесс анархии и удержать Россию в войне. С Керенским – это верное торжество Совета, то есть разнуздание народных страстей, разрушение армии, разрыв национальных уз, конец русского государства. И если крушение России отныне неизбежно, то по крайней мере не будем прилагать к нему руки". Альбер Тома, поддерживаемый Бьюкененом, категорически объявляет себя за Керенского: "Вся сила русской демократии – в ее революционном взлете. Керенский один способен создать, вместе с Советом, правительство, достойное нашего доверия".
Вечером 12 (25) апреля Тома пришел к Палеологу, чтобы сообщить ему свой продолжительный разговор с Керенским. "Керенский энергично настаивал на пересмотре целей войны в соответствии с резолюцией Совета; союзные правительства потеряют весь кредит у русской демократии, если они не откажутся открыто от своей программы аннексий и контрибуций". Тома заявил, что он и находится под впечатлением силы его аргументов и жара, с которым он их защищал". И он повторил фразу Кашена: "мы будем принуждены выбрасывать балласт". Палеолог убеждал его, что русская демократия слишком молода и невежественна, чтобы диктовать свои законы демократиям союзников. Но Тома только повторял свое: "ничего не значит; мы должны выбрасывать балласт".
На следующий день утром я говорил Палеологу "меланхолически": "ах, ваши социалисты не облегчают мне моей задачи". Теперь я вижу, что в то самое время, когда я собирался вынести последний бой с Советом за неприкосновенность общих принципов нашей внешней политики, видный представитель этой политики готов был меня предать. У меня оказывались противники с тыла! Палеолог, правда, сделал последнюю попытку. Он тогда же телеграфировал Рибо, настаивая на энергичной защите прежних соглашений об основах мира, если русское правительство потребует их пересмотра. Он еще раз пытался защищать мою политику. Иначе, писал он в его телеграмме, "мы, лишим всякого кредита Львова, Милюкова" и т.д. и "парализуем силы, которые, в остальной части страны и в армии еще не затронуты пацифистской пропагандой.
Эти силы слишком медленно реагируют против деспотического преобладания Петрограда, потому что они рассеяны и плохо организованы; тем не менее, они составляют резерв национальной энергии, который может иметь на дальнейший ход войны огромное влияние". Мы не сговаривались с Палеологом.
Но это был, приблизительно, и мой собственный аргумент в пользу моей политики. Тома, однако же, ознакомившись с этой телеграммой, заявил Палеологу, что она будет "последней", и телеграфировал Рибо, что отныне он будет осведомлять правительство под собственной ответственностью. А свой спор с Палеологом он резюмировал в одной фразе: "вы не верите в доблесть революционных сил, а я верю в них безусловно". Дальше спорить было, очевидно, бесполезно...
С приездом иностранных социалистов совпало и возвращение из тюрем, из ссылки, из-за границы – Швейцарии, Парижа, Лондона, Америки представителей русской эмиграции. Они представляли традицию русской революции, между ними имелись громкие имена – и люди, заслуживавшие всяческого уважения. Мы встречали их не только "с почетом", но и с горячим приветом.
В первое время мы надеялись найти среди них полезных сотрудников; для Плеханова, например, мы готовили министерство труда. Но, когда он приехал, мы сразу увидели, что это – уже прошлое, а не настоящее. Приезжие "старики" как-то сами замолкли и стушевались. На первые роли выдвинулись представители нового русского максимализма.
В начале апреля приехал через Германию Ленин с своей свитой в "запломбированном вагоне". Перед отъездом из Цюриха он объявил Керенского и Чхеидзе "предателями революции", а 4 апреля в собрании большевиков пригласил социал-демократов "сбросить старое белье" и принять название "коммунистов".
Даже большевистская "Правда" была сконфужена и писала 8 апреля по поводу требования Ленина о переходе власти к Совету: "схема т. Ленина представляется нам неприемлемой, поскольку она исходит от признания буржуазно-демократической революции законченной и рассчитана на немедленное перерождение этой революции в социалистическую". Однако расчеты многих, что Ленин сам себя дискредитирует своими выступлениями, далеко не оправдались. Позднее приехал Троцкий, и меня очень обвиняли впоследствии, что я "пропустил" его. Я, действительно, настоял у англичан, у которых он был в "черном списке", чтобы они его не задерживали. Но обвинявшие меня забывали, что правительство дало общую амнистию. К тому же, Троцкий считался меньшевиком – и готовил себя для будущего. За прошлые преступления нельзя было взыскивать. Но когда Ленин начал с балкона дома Кшесинской произносить свои криминальные речи перед огромной толпой, я настаивал в правительстве на его немедленном аресте. Увы, на это Временное правительство не решилось.
С приездом русских циммервальдцев, давление их взглядов на Совет сильно оживилось. При этом агитация была перенесена теперь в рабочую и солдатскую среду, и крайние требования предъявлялись Совету от имени фабрик, заводов, частей гарнизона, почтово-телеграфных служащих и т.д. И очередным лозунгом был поставлен тот, которому я отказался следовать в обращении к гражданам 28 марта. Совету предлагали требовать от правительства немедленного обращения к союзникам с предложением отказаться в свою очередь от "аннексий и контрибуций". Этим усиленным давлением надо объяснить, очевидно, и речь Керенского к английским социалистам, и его фальшивое сообщение о готовящейся ноте – и, наконец, поднятие вопроса о такой ноте в среде самого правительства. Начиналась новая кампания против меня, – на этот раз на более широком фронте.
Совершенно отказаться от всяких уступок было, очевидно, невозможно. Но я выбрал путь, который все еще ограждал меня и мою политику.
Я согласился отправить союзникам ноту, но не с нашими требованиями от них, а с сообщением им к сведению о наших взглядах на цели войны, уже выраженных в обращении к гражданам от 28 марта. Правительство согласилось удовлетвориться этим. Оставалось придумать повод к такому обращению и составить препроводительную ноту. Эта нота и должна была служить предметом обсуждения в правительстве. Мой предлог заключался в опровержении слухов, будто Россия собирается заключить сепаратный мир с немцами. Я опровергал их тем, что уже "высказанные Временным правительством (в воззвании 28 марта) общие положения вполне соответствуют тем высоким идеям – об освободительном характере войны, о создании прочных основ для мирного сожительства народов, о самоопределении угнетенных национальностей, – которые постоянно высказывались многими выдающимися государственными деятелями союзных стран", особенно же Америки.
Такие мысли, продолжал я, могла высказать только освобожденная Россия, способная "говорить языком, понятным для передовых демократий современного человечества". Подобные заявления не только не дают повода думать об "ослаблении роли России в общей союзной борьбе", но, напротив, усиливают "всенародное стремление довести мировую войну до решительного конца"; общее внимание при этом сосредоточивается "на близкой для всех и очередной задаче – отразить врага, вторгшегося в самые пределы нашей родины".
Я повторил далее вставку Кокошкина: "Временное правительство, ограждая права нашей родины, будет вполне соблюдать обязательства, принятые в отношении наших союзников, – как то и сказано в сообщенном документе". В заключение, нота повторяла, во-первых, уверенность в "победоносном окончании настоящей войны в полном согласии с союзниками", и, во-вторых, и в том, что "поднятые этой войной вопросы будут разрешены в духе создания прочной основы для длительного мира и что проникнутые одинаковыми стремлениями передовые демократии найдут способ добиться тех гарантий и санкций, которые необходимы для предупреждения новых кровавых столкновений в будущем". Слова "гарантии и санкции" были вставлены мною по настоятельной просьбе Альбера Тома, который, очевидно, не хотел все-таки выбрасывать всего союзного "балласта". Они были опасны (например, в случае понимания их в смысле гарантий и санкций Франции от Германии при заключении мира). Но зато они обеспечивали мне согласие союзного социалиста на мою ноту.
18 апреля моя нота была готова, одобрена правительством и на следующий день сообщена Совету. День 18 апреля соответствовал 1 мая нового стиля, и Совет готовил на этот день празднование рабочего праздника. Центром торжества было Марсово поле; туда с утра потянулись со всех концов столицы рабочие, солдатские и т.д. процессии с плакатами и красными знаменами. Из своего министерского помещения я имел удовольствие видеть на крыше Зимнего дворца надпись огромными буквами: "Да здравствует интернационал". В числе плакатов были и такие, как "долой войну", а резолюции заводских рабочих уже заранее требовали отставки Временного правительства и передачи власти в руки Совета. Но эти большевистские выступления тонули в общем характере праздника; Совет напечатал в "Известиях", что они "не отвечают его взглядам". Шествия были хорошо организованы и прошли в полном порядке. Многочисленные речи уличных ораторов и общее настроение толпы отнеслись к ленинцам неодобрительно. Альбер Тома мог восхищаться грандиозностью празднества и восклицать:
"Какая красота, какая красота"! Это был советский праздник.
На следующий день, 19 апреля (2 мая), в Михайловском театре был устроен "концерт-митинг", на котором должны были выступить я и Керенский. Я тогда не обратил внимания на последовательность событий и опять должен прибегнуть к наблюдательности Палеолога, описавшего этот митинг подробно и красочно. "После симфонической прелюдии Чайковского, Милюков произнес речь, вибрировавшую патриотизмом и энергией. От райка до партера ему сочувственно аплодировали". Затем, после пения Кузнецовой, из бенуара выскочила всклокоченная фигура с криком: "Я хочу говорить за мир, против войны"!-Кто ты такой?-Человек колеблется, потом, "как бы бросая вызов залу", кричит с надрывом: Я из Сибири, я каторжник! – Политический? – Нет, но мне велит совесть! – Ура, ура, говори, говори! – Его выносят на плечах на сцену. "Альбер Тома в упоении". С восторженным лицом, он хватает за руку Палеолога и шепчет на ухо: "Это – несравненное величие! Это – великолепная красота"!
Каторжник начинает читать письма с фронта: немцы хотят брататься с русскими товарищами. Публика не желает его слушать. В этот момент, при аплодисментах публики, появляется Керенский (он всегда "появляется". – П. М.). Каторжника убирают со сцены, – Керенский выходит на сцену: он "бледнее обыкновенного, – кажется измученным от усталости". В нескольких словах он отвечает каторжнику. "Но у него, как будто, в голове другие мысли, – и неожиданно он формулирует странное заключение". Это – слова Палеолога, но мы знаем, что это – манера Керенского, становящаяся обычной: впасть в истерику, чтобы высказать интимную мысль, гвоздящую мозг.
Он восклицает: "Если не хотят мне верить и за мной следовать, я откажусь от власти. Никогда я не употреблю силы, чтобы навязать свое мнение... Когда страна хочет броситься в пропасть, никакая человеческая сила не сможет ей помешать, и тем, кто находится у власти, остается одно: уйти"! И "с разочарованным видом он сходит со сцены". Палеолог в недоумении: "Мне хочется ему ответить, что когда страна находится на краю бездны, то долг правительства – не в отставку уходить, а с риском собственной жизни удержать страну от падения в бездну". Он не знал, – и я еще не знал, – что выходка Керенского воспроизводит метод Бориса Годунова. Он "уходит" – перед возвышением.
Это – повторение сцены в Совете, чтобы вынудить разрешение войти в правительство, сцена отказа в совещании в Малахитовом зале, сцена истерики на Московском совещании... Но все это скрыто пока от наблюдения, и я не помню, чтобы я обратил тогда внимание на заявление о необходимости ухода правительства – для прихода Керенского... Я теперь только вижу, что это было так: невольное и преждевременное откровение о состоявшемся соглашении (неизвестном Палеологу). Оно устанавливает дату.
На следующий день, 20 апреля, большевики взяли свой реванш за мирный советский праздник 1 мая. В этот день была опубликована моя нота, и она послужила поводом для первой вооруженной демонстрации на улицах столицы против меня и против Временного правительства.
К 3-4 часам дня к Мариинскому дворцу пришел запасный батальон Финляндского полка с плакатами: "долой Милюкова", "Милюков в отставку". За ним подошли еще роты 180 запасного батальона и около роты Балтийского флотского экипажа. Большинство солдат не знало, зачем их ведут. "Ответственным" признал себя в письме 23 апреля в "Новую жизнь" член совета Федор Линде.
Кроме войск, в демонстрации участвовали рабочие подростки, не скрывавшие, что им за это заплачено по 10-15 рублей. Руководителей Совета обвинять не приходилось уже потому, что Совет тогда вовсе не собирался занимать место правительства, ограничиваясь "давлением" на него. Между большевиками и моей нотой он оказался в затруднительном положении. Исполнительный комитет Совета ограничился предложением Временному правительству обсудить происшедшее сообща. К состоявшемуся впервые такому собранию, в составе около 70 человек, я сейчас вернусь. Предварительно скажу о ближайших последствиях демонстрации для меня лично. Большинству Совета и публике прикосновение к составу Временного правительства, обязавшегося довести страну до Учредительного Собрания, еще представлялось недопустимым.
На смену демонстрантам появились многолюдные процессии с плакатами: "Доверие Милюкову!", "Да здравствует Временное правительство!" Местами доходило до столкновений, но уже к вечеру 20 апреля – и особенно в течение 21 апреля – настроение, враждебное ленинцам, возобладало на улицах. В ночь на 21 апреля многотысячная толпа наполнила площадь перед Мариинским дворцом с выражениями сочувствия мне. Меня вызвали из заседания на балкон, чтобы ответить на приветствия. Одна фраза из моего взволнованного обращения повторялась в публике. "Видя плакаты с надписями: "Долой Милюкова!", говорил я, я не боялся за Милюкова. Я боялся за Россию".
Я указывал на вред дискредитирования власти, на невозможность заменить эту власть другой, более авторитетной и более способной – довести страну до создания нового демократического строя. Однако, 21 апреля большевики попытались начать вооруженную борьбу. Из рабочих кварталов двинулись к Марсову полю стройные колонны рабочих с отрядами красногвардейцев во главе с плакатами "Долой войну!", "Долой Временное правительство!". К вечеру на улицах началась стрельба и были жертвы.
При таком настроении состоялось упомянутое совещание правительства с исполнительным комитетом Совета вечером 21 апреля. Ряд министров, включая и меня, выступили перед собранием с разъяснениями о трудностях положения в разных областях государственной жизни. Доклады произвели впечатление, и отношение исполнительного комитета к правительству было примирительное. Церетели, взявший к тому времени руководящую роль в исполнительном комитете, после моего отказа публиковать новую ноту, согласился ограничиться разъяснениями только двух мест, вызвавших особенно ожесточенные нападки. На другой день (22-го) текст разъяснений был обсужден в правительстве и одобрен Церетели. В одном из них было заявлено, что "нота министра иностранных дел была предметом тщательного обсуждения Временного правительства, причем текст ее принят единогласно" (впоследствии Керенский пытался отрицать это). Далее, фраза "решительная победа над врагами означает достижение задач, поставленных декларацией 28 марта", а ссылка (Тома) на "санкции и гарантии имеет в виду такие меры, как ограничение вооружений, международные трибуналы и проч.". Исполнительный комитет 34 голосами против 19 решил признать эти разъяснения удовлетворительными и инцидент исчерпанным. Резолюция исполнительного комитета гласила, что разъяснения "кладут конец возможности истолкования ноты 18 апреля в духе, противном интересам и требованиям революционной демократии".