355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Милюков » Воспоминания (1859-1917) (Том 2) » Текст книги (страница 24)
Воспоминания (1859-1917) (Том 2)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:05

Текст книги "Воспоминания (1859-1917) (Том 2)"


Автор книги: Павел Милюков


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)

Из основных актов, изданных уже в течение первого месяца деятельности правительства, упомяну опубликование программы и всеобщую амнистию (6 марта), отмену прежней администрации (7-е), отмену смертной казни (12-е), обращение к крестьянам (17-е), отмену всех национальных и религиозных ограничений (20-е), создание особого совещания для выработки избирательного закона в Учредительное Собрание (25-е); затем, по национальным вопросам отмену всех нарушений финляндской конституции (6-е), провозглашение независимости Польши, первые меры для удовлетворения украинских стремлений (19-е). К некоторым из этих актов придется вернуться. Здесь я остановлюсь только на одном, связанном с деятельностью министерства внутренних дел.

В своем ведомстве кн. Львов был особенно угнетен и растерян. Ему предстояло изменить всю систему управления Россией. А сделать это сразу было, очевидно, невозможно. Тем не менее, кн. Львов на это решился.

5 марта он разослал по телеграфу циркулярное распоряжение Временного правительства: "устранить губернаторов и вице-губернаторов от исполнения обязанностей", передав временно управление губерниями председателям губернских земских управ, в качестве правительственных комиссаров. Пришлось сразу же признать, что мера эта была крайне необдуманна и легкомысленна даже с политической точки зрения. Председатели управ были часто реакционерами, а иные губернаторы – либералами.

Кроме того, отмена на местах законной власти вызывала путаницу во всех низших органах управления. В министерство посылались запросы: как быть? Приехали новые начальники за инструкциями, что делать. Кн. Львов был застигнут врасплох. Никаких однообразных инструкций он дать не мог. И он прикрылся своей идеологией. Через день (7 марта) он дал интервью печати. "Назначать никого правительство не будет... Это – вопрос старой психологии. Такие вопросы должны решаться не в центре, а самим населением... Пусть на местах сами выберут". А дальше следовала обычная идеализация кн. Львова. "Мы все бесконечно счастливы, что нам удалось дожить до этого великого момента, что мы можем творить новую жизнь народа – не для народа, а вместе с народом... Народ выявил в эти исторические дни свой гений!"

Что же это означало? В провинции, вслед за столицей, "народ", вместо самоупразднившейся власти, действительно, уже создал свои самочинные организации, в виде всевозможных "общественных комитетов", "советов" и т. д. Львов усмотрел в них "фундамент" будущего самоуправления и объявил правительственных "комиссаров" не "высшей инстанцией", а "посредствующим звеном" между центральной властью и этими "органами". Такая санкция власти, разумеется, еще усилила и оправдала продукты "революционного правотворчества". Власть на местах – вообще исчезла, как исчезли жандармы и полицейские в Петрограде, Партийные организации приобрели могущественное средство пропаганды самочинных действий.

Я очень подозреваю в этих необдуманных шагах влияние молодого Д. М. Щепкина, сделавшегося из товарища Главноуправляющего Земским союзом товарищем министра внутренних дел. Конечно, так продолжаться не могло. Рядом с Д. М. Щепкиным трудился на помощь кн. Львову более квалифицированный работник H. H. Авинов, родственник по жене И. П. Демидова (они были женаты на дочерях влиятельного земца Новосильцева, у которого собирались первые земские съезды 1905 года). И в конце второго месяца, 25 апреля, правительство могло сообщить, что "уже изданы постановления о выборах в городские думы и о милиции. Будут изданы в самом непродолжительном времени постановления о волостном земстве, о реформе губернских и уездных земств, о местных продовольственных органах, о местном суде и об административной юстиции"... Подготовленное Временным правительством первого состава управление так и осталось недостроенным зданием.

3. МОИ ПОБЕДЫ – И МОЕ ПОРАЖЕНИЕ

Итак, я получил во Временном правительстве первого состава пост министра иностранных дел, давно намеченный для меня общественным мнением и мнением моих товарищей. Мое положение казалось очень прочным, да оно таковым и было – вначале.

Про меня говорили, что я был единственным министром, которому не пришлось учиться налету и который сел на свое кресло в министерском кабинете на Дворцовой площади, как полный хозяин своего дела. Я, кажется, был также единственным, который не уволил никого из служащих. Я ценил заведенную машину с точки зрения техники и традиции. Я знал, что в составе служащих есть люди, не разделяющие моих взглядов на очередные вопросы внешней политики, но не боялся их влияния на меня и полагался на их служебную добросовестность. Я собрал всех служащих при вступлении в министерство и указал им на единство нашей цели и на необходимость считаться с духом нового режима.

Я, конечно, не считал этого министерства "легким", как Штюрмер. Я хотел сам входить во всё, и масса времени уходила на ознакомление с текущим материалом, с ежедневной корреспонденцией, с расшифровками "черного кабинета", не говоря уже о приемах нужных и ненужных посетителей и просителей. Часть дня уходила на ежедневные беседы с послами. У меня собирались Бьюкенен, Палеолог и Карлотти. Сполайкович тоже добивался участия в этих свиданиях, но "европейские" союзники хотели со мной беседовать наедине, и сербу я назначал отдельные свидания. Напомню, что дважды в день я участвовал в заседаниях министров, которые посещал аккуратно, а среди дня еще находил время заехать в редакцию "Речи", чтобы осведомить сотрудников о наиболее важных новостях дня и сговориться о проведении нашей точки зрения.

При всем том, я сам не считал своего положения прочным – дальше скажу, почему – и не собирался переезжать в роскошную квартиру министерского помещения, занимавшуюся H. H. Покровским. Так как иногда приходилось работать в министерстве далеко за полночь, я велел поставить себе кровать в маленькой комнатке для служащих, по другую сторону коридора, и оставался там ночевать, обеспечив себе утренний стакан чая. Так сложилось мое ежедневное времяпрепровождение за эти два месяца моей министерской деятельности.

Перехожу теперь к элементам непрочности положения. Мы все, решительно во всех областях жизни, получили тяжелое наследство от низложенного режима. Об этом достаточно говорилось раньше.

К прежним затруднениям прибавились теперь новые, созданные специальной идеологией нового строя. В области экономической, финансовой, административной, – в особенности социальной и национальной, – нас ждали трудноразрешимые проблемы. Но не все они выдвинулись сразу на первую очередь. На первом плане стоял, напротив, с самого начала революции, коренной вопрос о войне и мире, ближе всего касавшийся именно меня и военного министра.

Мы знали, что старое правительство было свергнуто ввиду его неспособности довести войну "до победного конца". Именно эта неспособность обеспечила содействие вождей армии при совершении переворота членами Государственной Думы. Считалось, что освобождение России от царского гнета само по себе вызовет энтузиазм в стране и отразится на подъеме боеспособности армии. В первые моменты эта надежда разделялась и нашими союзниками – по крайней мере, левой частью их печати и общественного мнения. Но это длилось недолго и у них, и, тем более, у нас. Мы знали, что затянувшаяся война, в связи с расстройством снабжения, утомила и понизила дух армии.

Последние наборы давали материал, неспособный влить в армию новое настроение. Так называемые "запасные" батальоны новобранцев, плохо обученные и недисциплинированные, разбегались по дороге на фронт, а те, которые доходили, в неполном составе, – по мнению регулярной армии, лучше бы не доходили вовсе.

Раньше, чем они прочли номер "Окопной правды", – листка, разбрасывавшегося в окопах на германские деньги с целью разложить армию, и раньше, чем появились в ее рядах в заметном количестве свои, русские агитаторы, процесс разложения уже зашел далеко в солдатских рядах. Десять дней спустя после создания правительства ген. Алексеев уже писал Гучкову, что он не в состоянии исполнить обязательство, принятое перед союзниками на совещаниях в Шантильи 15-18 ноября 1916 г. и в Петрограде в феврале 1917 г.: "Мы приняли обязательство не позже как через три недели после начала наступления союзников решительно атаковать противника...

Теперь дело сводится к тому, чтобы, с меньшей потерей нашего достоинства перед союзниками, или отсрочить принятые обязательства, или совсем уклониться от исполнения их... Уже пришлось сообщить, что мы можем начать активные действия не раньше, первых чисел мая... Придется высказать, что раньше июля они не могут на нас рассчитывать". И, с противной стороны, ген. Людендорф свидетельствовал в своих воспоминаниях: "Если бы русские атаковали нас хотя бы с небольшим успехом в апреле и мае 1917 г., ... борьба была бы для нас необычайно трудной... Представляя себе, что русские успехи в июле имели бы место в апреле и мае, я не знаю, как справилось бы верховное командование с положением... Только русская революция спасла нас в апреле и мае 1917г. от тяжелого положения".

Естественно, возникал вопрос, может ли Россия вообще продолжать войну. А если не может, то может ли она продолжать прежнюю политику? Оба вопроса, военный и дипломатический, тесно связывались вместе. Но так обнаженно они никогда не ставились. Поставить их так – значило бы выйти из войны посредством сепаратного мира. А это рассматривалось, как позор, несовместимый с честью и достоинством России. И когда, в конце восьмимесячного периода существования Временного правительства, военный министр Верховский осмелился намекнуть на возможность сепаратного мира, он вызвал негодование моего преемника Терещенко и должен был немедленно уйти в отставку. Итак, прекратить войну признавалось возможным только путем заключения общего с союзниками мира. Но как настоять на таком мире, не заставив не только нас, но и их изменить свою политику? А это было, очевидно, невозможно, и защитники такого решения, неизбежно, попадали в заколдованный круг. В этом была сила моей позиции, и топтание на одном месте после моего ухода показало ее правильность. Надо было, неизбежно, продолжать и войну, и политику.

Положение таким было и таким осталось бы (оно и оставалось таким фактически), если бы не вмешался новый фактор, который обещал разрубить гордиев узел вопроса. Этим фактором было воздействие русского циммервальдизма. Вместо проблемы: "война или мир" – циммервальдисты (а такими признавали себя вначале и Керенский, и Церетели) провозгласили лозунг: "война – или революция". Циммервальдец Мартов, кажется, первый формулировал этот лозунг в воззвании к трудящимся массам всего мира, принятом на экстренном собрании всех находившихся в Швейцарии единомышленников в Берне, куда был перенесен центр будущего третьего интернационала.

"Или революция убьет войну, или война убьет революцию" – так развертывался этот лозунг. Если война убьет революцию – это значит победит реакция, "контрреволюция".

Если революция победит войну – а это возможно только в международном масштабе, – то, значит, революция достигла своей последней цели. Такая постановка была нереальна, как и мировой переворот; но для русских полуили четверть-циммервальдцев нереальность ее скрывалась в туманной дали, а между тем новая формула открывала возможность какого-то нового решения. Убедить союзников в этой возможности было делом международного пролетариата. Надо было "просто" изменить их взгляд на "цели войны".

В такой постановке циммервальдский лозунг появляется у нас в первые же дни революции. В первом же номере советского органа "Известия", в манифесте ЦК большевиков мы находим его в развернутом виде. "Немедленная и неотложная задача Временного правительства (тогда еще не успевшего создаться), диктуют "Известия", – войти в сношения с пролетариатом воюющих стран для революционной борьбы народов всех стран против своих угнетателей и поработителей, против царских правительств и капиталистических клик, – и немедленного прекращения кровавой человеческой бойни, которая навязана порабощенным народам". Большевики знали, о чем они говорили: это есть превращение войны в окопах во внутреннюю гражданскую войну. Но их подражатели в России не знали – и упрощали. 14 марта Совет р. и с. депутатов выпускает воззвание к народам всего мира с призывом: "начать решительную борьбу с захватными стремлениями правительств всех стран и взять в свои руки решение вопроса о войне и мире". Правда, тут же Чхеидзе ведет упрощение еще дальше: "Предложение мы делаем с оружием в руках, и центр воззвания вовсе не в том, что мы устали и просим мира. Логунг воззвания: долой Вильгельма". Это уже – совсем лояльно, и соответствующее предложение вносится немедленно же в "контактную комиссию" Совета и правительства.

Нас приглашали тут немедленно и торжественно обратиться к стране с заявлением, что мы, во-первых, в духе "мира без аннексий и контрибуций", решительно отказываемся от завоевательных империалистических стремлений и, во-вторых, обязываемся безотлагательно предпринять перед союзниками шаги, направленные к достижению всеобщего мира. Церетели, только что вернувшийся из сибирской ссылки, уверял, что такое обращение вызовет небывалый подъем духа в армии и за нами "пойдут все, как один человек", а я, в частности, сумею своими "тонкими дипломатическими приемами" убедить союзников принять директиву Совета.

Тщетно я пытался убедить самого Церетели, циммервальдца по недоразумению, что соцалисты-патриоты воюющих стран, находящиеся у власти, никогда на циммервальдскую формулу не пойдут и сговориться с ними на этой почве невозможно. Циммервальдизм проник тогда и в наши ряды. В частности, у кн. Львова он проявился в обычном для него лирическом освещении. 27 апреля, на собрании четырех Дум, он говорил: "Великая русская революция поистине чудесна в своем величавом, спокойном шествии... Чудесна в ней... самая сущность ее руководящей идеи. Свобода русской революции проникнута элементами мирового, вселенского характера-Душа русского народа оказалась мировой демократической душой по самой своей природе. Она готова не только слиться с демократией всего мира, но стать впереди ее и вести ее по пути развития человечества на великих началах свободы, равенства и братства". Церетели поспешил тут же закрепить эту неожиданную амплификацию, противопоставив ее "старым формулам" царского и союзнического "империализма": "Я с величайшим удовольствием слушал речь... кн. Львова, который иначе формулирует задачи русской революции и задачи внешней политики. Кн. Г. Е. Львов сказал, что он смотрит на русскую революцию не только как на национальную революцию, что в отблеске этой революции уже во всем мире можно ожидать такого же встречного революционного движения... Я глубоко убежден, что пока правительство... формулирует цели войны, в соответствии с чаяниями всего русского народа, до тех пор положение Временного правительства прочно". Конечно, министр иностранных дел этим самым исключался из циммервальдской страховки.

Одновременно с дипломатической стороной циммервальдского лозунга большевики-циммервальдцы не забывали и военной ("убить войну"), и даже посвятили ей особое внимание. Тут особенно я ожидал сотрудничества Гучкова – и ошибся.

Органом пропаганды служила здесь большевистская "Правда", распространявшаяся в большом количестве экземпляров. Уже в начале марта Петербургский комитет большевиков рекомендовал совету принять меры "к свободному доступу на фронт и в ближайший его тыл для преобразования фронта" "наших партийных агитаторов" "с призывом к братанию на фронте".

12 марта в контактной комиссии, где тогда, до приезда Церетели, царил Стеклов, он требовал "не приводить к опубликованной правительством присяге", – на что правительство ответило отказом. Это не помешало ему в каждом заседании контактной комиссии выкладывать целый ряд жалоб из армии на неподготовленность командного состава к усвоению начал нового строя и к соответственным отношениям к солдату. Он даже потребовал объявить вне закона "мятежных генералов, не желающих подчиниться воле русского народа", и права для "всякого офицера, солдата и гражданина убивать их".

Мне приходилось одному отбиваться от подобных выходок, так как Гучков, к большому раздражению депутатов Совета, просто не показывался в этой комиссии. Циммервальдцы, конечно, скоро нашли другие пути к проникновению в армию своих пропагандистов, и уже 1 апреля ген. Алексеев жаловался: "ряд перебежчиков показывает, что германцы и австрийцы надеются, что различные организации внутри России, мешающие в настоящее время работе Временного правительства,... деморализуют русскую армию".

Наконец, 14 марта появилась в печати "декларация прав солдата", забившая, по выражению ген. Алексеева, последний гвоздь в гроб русской армии. Солдатская секция, составившая этот проект, выдала его за решение Совета р. и с. депутатов, и Гучков передал его в комиссию ген. Поливанова, которая санкционировала его через полтора месяца, когда все содержание декларации уже было осуществлено фактически. "Гибельный лозунг: мир на фронте и война в стране", по выражению Гучкова, уже привел тогда "отечество на край гибели".

Я все-таки считал возможным бороться, в уверенности, что "первый месяц или полтора после революции армия оставалась здоровой". Но борьбу мне приходилось вести не в этой области, а в моей собственной. Там, из-за моего "упорства", как говорили, возникали новые и новые препятствия, отчасти совсем не с той стороны, с какой я мог их ожидать. Вернусь к продолжению моего рассказа. Первая роль в нем теперь переходит к Керенскому.

После поворота Чхеидзе в сторону против "Вильгельма" и моего отказа в контактной комиссии обратиться к союзникам с увещаниями, меня, как будто, оставили в покое. Но не надолго. Керенский скоро перенес наш спор в заседания кабинета. Я совсем забыл было о начале этого похода, которому суждено было развернуться в большую историю, если бы не напомнил о нем в своих воспоминаниях В. Д. Набоков. Началось с того, что Керенский напечатал интервью о целях русской внешней политики. Тогда, в противовес ему, я поместил в "Речи" (23 марта) свое сообщение на ту же тему. Продолжаю по воспоминаниям Набокова. "Ничего, конечно, нельзя себе представить более противоположного друг другу, чем эти два документа... Керенский был приведен... в состояние большого возбуждения...

Я живо помню, как он принес с собой в заседание номер "Речи" и – до прихода Милюкова – по свойственной ему манере, неестественно похохатывая, стуча пальцами по газете, приговаривал: "ну нет, этот номер не пройдет". Он, очевидно, предвкушал победу надо мной на почве обвинения, уже раздававшегося среди сочленов, что я веду свою собственную, независимую политику. Это и было верно в том смысле, что никто, доверяя мне, до тех пор подробностями внешней политики не интересовался. Теперь Керенский "в очень резкой форме доказывал Милюкову, что если при "царизме" у министра иностранных дел не могло и не должно было быть своей политики, а была политика императора, то и теперь... есть только политика Временного правительства. Мы для вас – государь император!"

"Милюков (я продолжаю цитировать Набокова), внешне хладнокровно, но внутренне сильно возбужденный, на это отвечал приблизительно так: "я и считал, и считаю, что та политика, которую я провожу, – она и есть политика Временного правительства. Если я ошибаюсь, пусть это мне будет прямо сказано.

Я требую определенного ответа, и в зависимости от этого ответа буду знать, что мне дальше делать". На этот "вызов", вспоминает Набоков, "Керенский спасовал. Устами кн. Львова Временное правительство удостоверило, что Милюков ведет ... политику, которая соответствует взгляду и планам Временного правительства". А так как я ссылался на то, что моя статья была ответом на интервью Керенского, то решено было "на будущее время не давать никаких отдельных политических интервью". Вместе с тем, у моих коллег пробудился интерес к вопросам внешней политики, и они просили меня сделать подробный доклад и, в особенности, ознакомить их с так называемыми "тайными договорами". Я, конечно, с удовольствием согласился, извлек "договоры" из архива министерства и иллюстрировал мой доклад подробными картами. Помню, особенный интерес ко всем этим данным, до тех пор ему неизвестным, проявил Терещенко. Владимир Львов, долговязый детина с чертами дегенерата, легко вспыхивавший в энтузиазме и гневе и увеселявший собрание своими несуразными речами, объявил тайные договоры "разбойничьими" и "мошенническими" и требовал немедленного отказа от них.

Возвращаясь к заседанию (24 марта?), в котором решено было не делать индивидуальных деклараций, надо заключить, что именно здесь был поставлен на очередь вопрос об общей декларации правительства по внешней политике, возбужденный Церетели в контактной комиссии. Набоков вспоминает, что уже 25 марта мы вдвоем обсуждали с ним проект этой декларации в Европейской гостинице, возвращаясь с открывшегося в этот день съезда партии Народной свободы. В тот же день комитет с. – д. напечатал резолюцию, провозглашавшую лозунг, формулированный лидером циммервальдцев, Робертом Гриммом: "самая важная и совершенно неотложная задача русской революции в настоящий момент – борьба за мир без аннексий и контрибуций на основе самоопределения народов, – борьба за мир в международном масштабе". Комитет с. – д. признал необходимым побудить Временное правительство, во-первых, "официально и безусловно отказаться от всяких завоевательных планов" и, во-вторых, "взять на себя инициативу выработки и обнародования такого же коллективного заявления со стороны всех правительств стран согласия".

Как и в контактной комиссии, я ничего не имел в принципе против первого пункта, но решительно возражал против второго. Я вполне разделял тогда идейные цели "освободительной" войны, но считал невозможным повлиять на официальную политику союзников. В этом смысле я и составил требуемую декларацию правительства, опубликованную 28 марта. Я не хотел только вставлять в текст ее циммервальдскую формулу "без аннексий и контрибуций" и заменил ее описательными выражениями, не исключавшими моего понимания задач внешней политики. После долгих пререканий с Набоковым, это место приняло такой вид: "Предоставляя воле народа (т. е. Учредительному Собранию. – П. М.) в тесном единении с союзниками окончательно разрешить все вопросы, связанные с мировой войной и с ее окончанием, Временное правительство считает своим правом и долгом ныне же заявить, что цель свободной России не господство над другими народами, не отнятие у них их национального достояния, не насильственный захват чужих территорий, но утверждение прочного мира на основе самоопределения народов. Русский народ не добивается усиления внешней мощи своей за счет других народов, как не ставит своей целью ничьего порабощения и унижения", При обсуждении проекта в правительстве Ф. Ф. Кокошкин, к моему большому удовольствию, провел следующие оговорки: "Русский народ не допустит, чтобы родина его вышла из великой борьбы униженной, подорванной в своих жизненных силах", и правительство будет "ограждать права нашей родины, при полном соблюдении обязательств, принятых в отношении наших союзников". Это же и были "тайные договоры"!

Представители Совета находили эти формулировки неприемлемыми и грозили завтра же начать в печати кампанию против Временного правительства. Но изворотливость Некрасова их успокоила: им выгоднее толковать уклончивые выражения, как уступку правительства, и поддержать "заявление". С своей стороны, и я выговорил себе право, в случае неблагоприятного толкования заключенного компромисса, толковать его в своем смысле. Но этого не понадобилось. 29 марта съезд р. и с. депутатов признал декларацию 28 марта "важным шагом навстречу осуществлению демократических принципов в области внешней политики", и Церетели заявил, что, хотя "пока не все достигнуто", но и достигнутое "есть факел, брошенный в Европу, где он разгорится ярким огнем". Моя декларация так и осталась, до конца существования Временного правительства, исходным пунктом дальнейших усилий моего преемника.

Ее недостатком в глазах "революционной демократии" было, однако же, то, что я как раз отказался бросить этот "факел в Европу", т. е. адресовать декларацию, как прямое обращение к союзникам. Я настоял на том, чтобы она была обращена к русским гражданам, т. е. предназначена для внутреннего употребления. На этот пробел и была направлена, как увидим, дальнейшая борьба. Но прежде чем перейти к ней, я остановлюсь на том новом факторе, который совершенно изменил мое личное положение, а, в связи с этим, вообще на моих формальных отношениях к союзникам. Я должен здесь снова обратиться к появившимся позже источникам, особенно к воспоминаниям английского посла сэра Джорджа Бьюкенена и французского Мориса Палеолога. Без них я не мог бы распутать той сложной ткани влияний, которая привела к последнему фазису моей дипломатической борьбы и сыграла роль в моем уходе из правительства (Sir George Buchanan, My Mission to Russia, vel. II; Maurice Paleologue, La Russie des Tsars pendant la Grande Guerre, tome III, (Прим. автора).). Дневник Палеолога особенно важен. Дипломат старой школы, хорошо осведомленный о России, и в то же время талантливый писатель, владеющий пером, Палеолог экспансивнее своего сдержанного коллеги, его настроения более гибки и красочны и лучше отражают, день за днем, получаемые им впечатления о русской революции. Он предвидит, что французская печать и общественное мнение отнесутся с энтузиазмом к перевороту, -и не одобряет эту излишнюю экспансивность. Сам он полон мрачных предчувствий.

В частном письме из Парижа его уже обвиняют, что он слишком "легитимен" и не подражает Бьюкенену, которому уже приписывают нелепую легенду, будто он – автор русской революции. Главная причина скептицизма Палеолога – это неизбежное ослабление военной мощи России после переворота. Он с огорчением отмечает братание петербургских солдат с восстанием, "измену присяге" великого князя Кирилла Владимировича, приведшего свой отряд к Таврическому дворцу, и процессию Царскосельского гарнизона, покинувшего охрану царя, по тому же адресу. Он доволен, что, наконец, создалось новое правительство, но разочарован его составом. Хорошие люди, эти Львовы, Гучковы, Милюковы: "серьезные, честные, разумные, незаинтересованные".

Но... "ни у кого из них нет политического кругозора, духа быстрой решительности, бесстрашия, дерзания, которых требует грозное положение". Палеолог сравнивает их с Моле, Одилоном Барро июльской революции 1830 года, тогда как "нужен, по меньшей мере, Дантон!" "Однако, мне называют одного из них, навязанного Советом, как человека действия: Керенского". "Именно в Совете надо искать людей с инициативой, с энергией, со смелостью... заговорщиков, ссыльных, каторжников: Чхеидзе, Церетели, Зиновьева, Аксельрода. Вот истинные протагонисты начинающейся драмы". Все это записано под 4 (17) марта, два дня спустя после появления Временного правительства. Отказ Михаила Палеолог также объясняет влиянием Совета: "отныне Совет командует". И в моем соглашении с Советом Палеолог усматривает одно "позорное пятно революции": мятежные войска не пойдут на фронт.

При первом нашем свидании Палеолог меня спросил: "прежде чем говорить на официальном языке, скажите мне откровенно, как вы думаете о положении?" Я ответил: "в двадцать четыре часа я перешел от самого глубокого отчаяния почти к полной уверенности". Он тогда перешел сразу к требованию, чтобы правительство немедленно провозгласило торжественно о своем решении продолжать войну a outrance (До крайнего предела.) и заявило о своей верности союзникам. "Нужно тотчас же ориентировать новые силы", особенно в виду германофильских тенденций Штюрмеров и Протопоповых.

Я отвечал: "вы получите в этом отношении все гарантии". Через день было опубликовано воззвание правительства, датированное 6 марта; в нем заявлялось, что первой своей задачей правительство ставит "доведение войны до победного конца", и давалось обещание "свято хранить связывающие нас с другими державами союзы и неуклонно исполнять заключенные с союзниками соглашения". Я думал, что это удовлетворит Палеолога, но ошибся. 7 (20) марта Палеолог прибежал ко мне и набросился на меня с "негодованием" и с жестокими укорами. "Германия вовсе не названа! Ни малейшего намека на прусский милитаризм! Ни малейшей ссылки на наши цели войны!..

Дантон в 1792 г. и Гамбетта в 1870 г. говорили другим языком!" Я не мог ответить Палеологу, что приведенные фразы были максимумом, какого я добился от правительства, которое не хотело вовсе упоминать о войне в своем манифесте. Я ответил только, что он предназначается для внутреннего употребления и что вообще политическое красноречие теперь употребляет иную фразеологию, нежели в 1792 и 1870 гг. "Дайте мне срок, – говорил я ему, – я найду другой повод вас успокоить".

Донесения Палеолога в Париж в эти дни показывают, что его заботило в первую голову. 5 (18) марта он телеграфировал Бриану, что "решения последней конференции (см. выше заявление ген. Алексеева) были уже мертвой буквой", что "беспорядок в военном производстве и в транспорте возобновился" и что он не верит в "способность правительства быстро осуществить необходимые реформы". "На что мы можем рассчитывать при наибольшем оптимизме", спрашивает он, – и отвечает: "С меня свалилось бы тяжелое бремя, если бы я был уверен, что армии на фронте не будут заражены демагогическими эксцессами и что дисциплина будет скоро восстановлена во внутренних гарнизонах.

Я еще не отказываюсь от этой надежды. Я хочу также верить, что с. – д. не превратят своего желания кончить войну в непоправимые действия. Я, наконец, допускаю, что в некоторых местностях страны может возродиться чувство патриотизма. Тем не менее, останется ослабление национального усилия, которое уже было достаточно анемично. И кризис восстановления рискует оказаться продолжительным". Я также разделял подобные надежды и был "оптимистом" в этих пределах. Должен прибавить, что я усматривал и пределы этого оптимизма там же, где указывал их Палеолог в своей следующей телеграмме к Рибо, посланной 10 (23) марта. Он находил там невозможным предсказать, как развернутся силы революции, которым "суждено играть решающую роль в окончательном результате". Предсказания людей, "суждения которых заслуживают доверия", прямо противоположны. "Для одних несомненно провозглашение республики; другие считают неизбежным восстановление конституционной монархии". "Временно", пока над всем у него доминирует мысль о войне, Палеолог представлял себе дальнейший "ход вещей" в следующем виде.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю