355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Нилин » Знакомое лицо (сборник) » Текст книги (страница 31)
Знакомое лицо (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:55

Текст книги "Знакомое лицо (сборник)"


Автор книги: Павел Нилин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 39 страниц)

САМОЛЮБИЕ

...Бурденко побывает потом – годы спустя – на войне, даже на нескольких войнах, услышит мистически страшную канонаду, увидит множество смертей, горы трупов. Его самого потом ранят, контузят, оглушат. Но он, наверно, никогда уже не испытает большего страха, чем в тот 8имний, холодный вечер в Томске, на широкой верхней ступеньке, ведущей в глубокий подвал.

«В какое бы помещение ты ни входил, прежде всего надо немедленно снять шапку». Это было внушено еще в раннем детстве. «Потом ты должен поискать глазами икону и перекреститься». Креститься Бурденко уже перестал. А шапку он снял тотчас же, как переступил порог. И тотчас же тяжелая капля скатилась с потолка ему на голову и, холодная склизкая, поползла за шиворот, как гусеница, сообщая всему телу неукротимую дрожь.

Дрожащий, он спустился на четыре ступеньки вниз и остановился на продолговатой каменной площадке, стараясь, как говорится, взять себя в руки. Но дрожь отчего-то усиливалась и даже вдруг застучали зубы.

А в самом низу подвала, как в тумане, горели огни и слышались голоса. Бурденко явственно расслышал раздраженный голос Николая Гавриловича:

– Ничего не знаю, ничего не знаю. Я такой же, как вы, человек...

«Что он, с покойниками там разговаривает? Глупость какая».

Бурденко стоял на площадке, не в силах двинуться дальше и боясь почему-то смотреть по сторонам, где направо и налево белело что-то, внушавшее особый ужас.

– А я считаю, что, если человек пришел работать, он должен работать. И ни на кого не ссылаться...

Это продолжал говорить Николай Гаврилович. И от этого голоса Бурденко становилось легче. Он стал спускаться все ниже, зачем-то про себя считая ступеньки. И от этого счета ему тоже становилось лучше. Он насчитал еще восемь ступенек и, перешагнув через какие-то трубы и шланги, вошел в большое помещение, заставленное белыми длинными ваннами, чанами и еще чем-то, что не сразу удалось рассмотреть в неярком освещении.

– Голубчик вы мой, как я рад! – пошел к нему навстречу из полумрака Николай Гаврилович в темном халате и кожаном фартуке, как мгновение спустя рассмотрел Бурденко.– Боже мой, как вы вовремя! И как вы выручили нас! А я не ожидал.

Бурденко следовало бы тоже что-то ласковое сказать. Или хотя бы вежливое. Например: «Добрый вечер». Но он не мог разжать рот. Бывает же такое. Дрожь чуть утихла. А рот замкнулся, как навсегда.

– Просто бог нам вас сейчас послал. Подумайте, Исидор не явился. Загулял. С ним случается такое. Иван сломал ногу. Сергей Семеныч уехал до субботы в деревню: жена родила. Послал за Костюковым, он в инфлюэнце. Остались мы вот втроем. А нам надо приготовить сегодня два пищевода и еще кое-что самое, между прочим, трудное, для профессора Роговича. Становитесь, голубчик, вот сюда. Я вам сейчас покажу. Попробуйте надеть вот эти перчатки. Надеюсь, у вас руки в хорошем состоянии! Одним словом – ни царапин, ни порезов? Ничего такого? Ну, тогда хорошо. А то, ведь знаете, нужна осторожность. Дело имеем с трупом. Да что я говорю. Примерьте, пожалуйста, сперва халат. И обувь надо сменить. Вот это наденьте.

Бурденко все еще не мог разомкнуть зубы. А Николай Гаврилович все говорил и говорил, задавал вопросы и сам отвечал на них, уже не глядя на Бурденко, но подавая ему черные гуттаперчевые перчатки и халат и показывая место, где Бурденко, видимо, должен работать.

– Тимофеич,– ты будешь помогать господину студенту. Хотя к чему такая официальность. Я помню, вы мой тезка – Николай. Не запомнил ваше отчество...

– Нилович,– наконец-то разжал зубы Бурденко. И, странное дело, открыв рот, он перестал испытывать внутреннюю дрожь и скованность, а почувствовал только сильную усталость, как после долгого напряжения. И еще его беспокоила как будто все усиливавшаяся вонь.

– Вы курите, Николай Нилович? Не курите? Нет? Некоторые считают, что в таких случаях лучше всего в таком месте курить. Но я тоже не курю и работаю здесь почти что с основания. Вот, пожалуйста – пищевод. Его надо освободить. Тимофеич, покажи Николаю Ниловичу, как мы это делаем. Он потом сможет сам... А у меня – голова. Профессор всегда демонстрирует это вместе с головой. И я ему всегда приготовляю. Вы уже проходили внутренние органы? Нет? Ну тогда, надеюсь, вам будет очень интересно увидеть вое несовершенства наших органов. Некоторые даже очень крупные ученые полагают, что нет ничего идеальнее созданного природой. А мы видим здесь, что природа натворила бог знает что. Вот, пожалуйста,– слепая кишка, и на ней висит ни для чего не пригодный придаток. Он есть и у вас и у меня. И у Тимофеича.

– У меня нету,– сказал Тимофеич.

– Откуда же ты знаешь?

– Вырезал мне его Ваксман. Я же чуть не умер тогда. Вот належался бы я тут, как эти,– кивнул Тимофеич в сторону трупов, размещенных на двух мраморных, составленных вместе столах.– И какой-нибудь другой Тимофеич отрубал бы на мне, как вот я сейчас, какую-нибудь часть.

Бурденко невольно взглянул в ту сторону, куда кивнул Тимофеич. И еще дальше взглянул.

Ад с кипящими котлами и шипящими сковородами, на которых, как известно, поджаривают грешников, ад, знакомый Бурденко с детства по лубочным картинам «Страшного суда», выглядел бы в натуральном виде едва ли намного страшнее того, что можно было увидеть здесь.

На цементном полу лежали в разных позах обнаженные покойники и покойницы с оскаленными зубами, с выпученными глазами и распоротыми внутренностями. И в ваннах, залитых чем-то желтым, тоже лежали покойники. А один застыл в сидячей позе на столе – мужчина, но с длинными волосами, как у священника. Интересно, кто он такой.

– Это ассистент Зверев сегодня его тут посадил. Хотел с ним заниматься. Да вот, видишь, не пришел, уехал,– стал закуривать Тимофеич.

– Ну, не будем отвлекаться, Николай Нилович. А то мы сегодня не успеем,– сказал Николай Гаврилович.– Тимофеич, освобождайте вдвоем пищевод – вот этот в первую очередь.

...Какими смешными и нелепыми показались Бурденко уже неделю спустя его прежние страхи и огорчения и тот легкий обморок, случившийся с ним в анатомическом театре! Это было все, как говорится, семечки по сравнению с тем, что он узрел и почувствовал после того, как решился дернуть со всей силой ту забухшую на морозе узкую дверь и вступить с черного хода в этот скорбный мир, в это истинно сумрачное подземелье, где конец человеческого существования чуть приоткрывает пытливому глазу хотя бы некоторые из наиболее сокровенных тайн.

– Нет, меня эти, как вы выражаетесь, тайны сперва не сильно увлекали,– говорил Бурденко десятилетия спустя.– Сперва было только отвращение и неизъяснимый, суеверный страх, который сковывает...

– Но все-таки что-то же заставило вас тогда преодолеть и страх и отвращение и не только дернуть изо всех сил ту забухшую на морозе дверь, не только переступить порог и войти, но и не убежать, остаться? Что же вас все-таки заставило?

– Не знаю, как это лучше, выражаясь по-модному, сформулировать,– улыбнулся Бурденко.– Думаю, однако, что решающей силой в преодолении всего было обыкновенное самолюбие. Говорят, что я по-хохлацки упрям. Не знаю уж, по-хохлацки или по-кацапски, по упрямство, должно быть, не последнее из моих качеств. Уж если я взялся за гуж, то вовсе не для того, чтобы доказать, что не дюж. И доказать не кому-нибудь, а прежде всего самому себе. Доказать, что я если не лучше, то, во всяком случае, не хуже всех. Это было очень важно для меня в то время, потому что большинство моих коллег, казалось, не испытывало никакого особого отвращения, никакого страха в процессе препарирования трупов. А у меня была почти патологическая боязнь. Может быть, оттого, что я учился в духовной семинарии. Как раз в Томске мне попалась удивительная книга, с которой я потом не расставался много лет. Это «Воспитание воли» Жюля Пэйо. В этой книге, мне казалось, были описаны все пороки слабоволия, которые я находил у себя. И я считал, что они мне достались по наследству от моего отца. Мне надо было во что бы то ни стало избавляться от них. Я все время старался укрепить свою волю. Поэтому с юных лет и на протяжении всей моей жизни я привык в критические моменты как бы подстегивать себя, чтобы не превратиться в этакого хлюпика, которых я жалел, но в то же время и ненавидел...

– ...Благодарю вас, Николай Нилович,– пожал Бурденко руку почти что утром, в пятом часу утра, Николай Гаврилович.– Вы нас очень сильно выручили, Николай Нилович...

Вот когда и где Бурденко стали называть по имени и отчеству. Впрочем, санитары из мертвецкой закрепили за ним только отчество. И отсюда, из подвала мертвецкой, это простецкое и уважительное «Нилыч» поднялось в аудитории и общежитие университета. «Нилычем» называли его не только многие студенты, но позднее и некоторые профессора, когда Бурденко стал помощником прозектора. Но это было много позднее. А пока он работал препаратором – чаще все в том же подвале.

– Даже не всякий старый солдат соглашается пойти на наше дело,– говорил Николай Гаврилович.– Люди почему-то боятся мертвых, когда надобно бы бояться живых. Ни за какие деньги иные не соглашаются.

Деньги, необходимость добывать их, поиски заработка уже не волновали Бурденко с прежней силой. Два месяца бессонных ночей и упорной работы привели к тому, что все экзамены он сдал на пятерки и обеспечил себе годовую стипендию в 500 (пятьсот!) рублей. Это были для него огромные деньги! Во всяком случае, можно было больше не бегать в разные концы города – в дождь и мороз – к ученикам. Можно было и не «сшибать рубли с покойников», как это называли студенты, не копаться – «без крайней надобности» – в покойницких внутренностях. Можно было жить с большей беспечностью. Но именно тут началось увлечение.

Анатомия и физиология, химия и физика, гистология и особенно практические занятия по анатомии приоткрыли для Бурденко столь пленительные горизонты, что он «некоторое и довольно продолжительное время, по его словам, жил, как в сказке».

– Боже мой, я же мог умереть и не узнать всего, что я здесь узнаю,– говорил он, плененный все новыми и новыми знаниями о человеке, о его строении и жизнедеятельности, о составных частях его организма, наконец, о самом себе.

Теперь он получал особое удовольствие оттого, что каждый живой человек, встреченный им, каждый его знакомый как бы просвечивался насквозь перед ним, со всеми суставами и костями, мускулами и нервами. И каждое движение людей, каждое сокращение их мускулов можно было обозначить по-латыни.

– И вы перестали испытывать в мертвецкой это ваше первоначальное отвращение и ваш, как вы говорили, суеверный страх?

– Нет, это все не так просто,– сказал профессор Бурденко.– Что-то близкое к суеверному страху я, откровенно говоря,– только вы это не передавайте никому,– улыбнулся он,– испытываю порою и сейчас, особенно когда я подхожу к человеку, который умер после моей операции. Ведь, чего греха таить, бывает и такое. Но мы уже произнесли с вами слово «увлеченность». Желание узнать, понять, рассмотреть в человеческом организме какое-то явление, иными словами, жгучий интерес к человеку был так велик, что мне казалось теперь все это сильнее всяких страхов.

...Есть воспитатели и руководители, которые не устают постоянно напоминать о пафосе дистанции-де очень необходимой и благодетельной, установляемой неестественно между ними и теми, кого они призваны воспитывать и кем поставлены руководить. Иначе-де утратится, слиняет, сойдет на нет авторитетность воспитателей и руководителей в глазах воспитуемых и руководимых.

Дух товарищества, атмосфера непринужденности и даже дружбы, установившаяся между студентами и профессорами в те далекие годы девятнадцатого столетия в омском университете, привычное и довольно близкое общение их не только не снижали авторитет воспитателей, но скорее способствовали его укреплению. Ибо студенты при свободном посещении лекций имели возможность самим фактом посещения выразить свои симпатии и уважение или, напротив, неприязнь к тем или иным профессорам, содействуя этим неизбежному отбору талантливых, знающих, влюбленных в свое дело преподавателей от людей, чьи высокие звания скрывали только бездушие и бесплодность.

– Не всегда и не часто, к сожалению, любовь воспитуемых к воспитателям учитывается в качестве одного из главных измерителей эффекта воспитания,– говорил Бурденко. И еще говорил: – Мне очень повезло, что в Томске моими преподавателями и, прямо скажу, воспитателями были такие люди, как Рогович и Салшцев. Конечно, я благодарен и некоторым другим, давшим мне уже с первого курса громадную, я считаю, общеобразовательную зарядку, которая в совокупности с тем, что я получил в духовной семинарии, как бы расширяла мои горизонты. По-моему, в нынешнее время студенты узко специализированных медицинских институтов во многом проигрывают в общем образовании по сравнению с нами, изучавшими медицину именно в университете, где нас, так сказать, ни в малейшей степени не изолировали от других наук, в том числе гуманитарных. Все-таки любому врачу, пусть даже зубному, надо еще много знать, помимо его специальности. И больше того, в своей сугубо специальной области врач так же, наверно, как инженер, становится сильнее, если ему доступно проникновение в такие, например, области, как литература, живопись, история и философия. Да и многие другие. Рогович и Салищев – первые профессора-хирурги, чьи лекции я слушал и чьи операции потом произвели на меня сильнейшее впечатление, отличались, на мой взгляд, необыкновенно широким образованием. Одна фраза, произнесенная, например, профессором Салищевым в беглом разговоре в коридоре университета, бывало, заставляла меня долго думать. И, наверно, не только меня. Вам покажется, может быть, смешным, но я часто в ту пору видел Салищева во сне и вел с ним пугавший меня разговор. «Вы в самом деле хотите стать врачом? – сурово спрашивал он меня во сне, насупив брови.– Каким врачом? Терапевтом? Ах, даже хирургом? Ну-ка, мы сейчас выясним, можете ли вы им стать!» И я просыпался буквально в холодном поту, так и не выяснив, могу ли я стать врачом. А надо было стать. Во что бы то ни стало. Из самолюбия,– улыбнулся Бурденко.

ДЕВУШКА В СИНЕЙ ШУБКЕ

«.Некоторые люди – правда, очень немногие, уже с самых нежных лет входят в этот мир, как в собственный дом. И действуют в нем всю жизнь соответственно – с уверенностью и самостоятельностью хозяев. Их не особенно затрудняет выбор профессии, выбор специальности. Будто профессия уже заранее назначена им. Другие же как бы робеют всю жизнь до самой... до самой смерти, выжидая, когда им кто-то укажет то или иное место, то или иное дело. И есть еще люди, которым необыкновенно и порой даже несправедливо везет...

– Интересно, Николай Нилович, к какой категории вы относите самого себя?

– А вы как думаете? – блеснул очками профессор Бурденко, надевая в передней коричневый, модный в тридцатых годах, прорезиненный макинтош.

– Я думаю, вы относитесь к тем, кто действует как хозяин и кому в то же время сильно везет.

– Нет,– решительно замотал головой профессор.– Хотя...– Он подумал мгновение. И, надевая кепку, мельком взглянул в зеркало.– Хотя нельзя сказать, что мне не везло или не везет. В выборе профессии мне, пожалуй, повезло. И даже – как бы сказать – не только в самой профессии. Большой удачей было уже в ранней молодости узнать, увидеть, найти человека не то чтобы для полного подражания или тем более для копирования, но как бы для толчка в определенном направлении. Такими людьми для меня на всю жизнь оказались Николай Иванович Пирогов, о подвиге жизни которого я впервые услышал – и как-то по-особенному – от нашего профессора Салищева. И сам Эраст Гаврилович Салищев – человек редкой смелости, редкого энтузиазма и мужества в своем деле. И редкого благородства в жизненном поведении. Правда, я не так уж много общался с Салищевым. (Этот замечательный человек очень рано умер.) Я не могу сказать, что он передал мне что-то очень значительное из своих изумительных приемов. Да это, вероятно, и нельзя передать. Ведь нельзя кого-либо научить созданию таких, например, вещей, как «Для берегов отчизны дальной». Но можно хотя бы примером своей жизни, примером жизни других удивительных людей возбудить в молодом человеке энергию, которая и в старости будет подымать его с кровати в семь утра довольно бодрым и, пожалуй, веселым даже...

– Как это прекрасно,– сказал я,– что, кажется, Сен-Симон в юности приказывал своему слуге будить его по утрам словами: «Вставайте граф, вас ждут великие делай.

– Вот это, пожалуй, и есть наибольшее удовольствие,– точно обрадовался профессор,– каждый день просыпаться с таким ощущением, что тебя ждут пусть не великие, но непременно такие дела, которые тебе интересны и которым, что очень важно, интересен ты. Выбор в юности на всю жизнь именно таких дел есть величайшая, по-моему, удача...

Говоря это, профессор Бурденко уже спускался по лестнице из своей квартиры в Долгом переулке, который еще не назывался улицей академика Бурденко. Было раннее московское утро начала осени.

– Вы можете не стесняясь задавать мне любые вопросы,– сказал профессор.– И я охотно буду отвечать на них, если, конечно, они окажутся в пределах моей осведомленности. Тем более у нас есть время. Мы пройдем до клиники, надеюсь, пешком. Это не так далеко для здоровых ног. Только вам будет немного неудобно. Вы ведь, наверно, хотели бы все это записывать?

– Нет, зачем же все,– сказал я.– У меня хорошая память. Я потом выберу, что мне захочется записать. Пожалуй, и вам будет не очень удобно, если я все время буду за вами записывать. Мало ли что мне захочется спросить...

– Спрашивайте. Спрашивайте, что хотите. У меня секретов нет. Все, что я знаю, могут знать все. Больше того, я считаю, что человек должен освобождаться от своих секретов, рассекречивать себя, чтобы быть здоровым. Конечно, если он не находится на какой-то особой службе,– улыбнулся профессор.

И тут я решился после многих вопросов, как будто непосредственно связанных с его профессией, задать еще такой:

– А женщины вас интересовали?

Мне было уже хорошо под тридцать, а Бурденко – чуть за шестьдесят, когда я задал ему этот вопрос. И сам тотчас же содрогнулся от собственной бестактности.

Знаменитый профессор мог ведь рассердиться, мог даже, не очень выбирая выражения, обругать меня, что обычно не сильно затрудняло его. Но он только остановился и приложил ладонь к уху. Потом я заметил, что он делал так часто. И когда хотел получше расслышать, потому что был уже серьезно глуховат. И когда хотел обдумать ответ. И когда, наконец, хотел со свойственным ему лукавством смутить собеседника.

– Я, как вы понимаете, Николай Нилович, спрашиваю не из праздного любопытства. Мне просто интересно, как...

– А это уж неважно, для чего вы спрашиваете. Важнее другое: почему вы спрашиваете в прошедшем времени? ...«Интересовали. Вы что, уверены, что женщины уже не интересуют меня?

– Я хотел, видите ли...

– Вижу, вижу. Все еще хорошо вижу,– поправил он очки и осмотрел меня очень внимательно.– Молоды вы еще, милостивый государь. Вот поживете с мое, тогда вспомните наш сегодняшний разговор. И только тогда вам, может быть, станет понятно, когда в дубах и ясенях прекращается сокодвижение.

Профессор заметно посуровел, насупился. И даже зачем-то слегка надвинул кепку на глаза, будто защищаясь от солнца, которого не было.

Мы переходили Плющиху. Дворник поливал из шланга еще в те времена булыжную мостовую. Увидев профессора, он придержал пальцем шипящую струю и приподнял картуз:

– Доброго здоровьица!

– Привет,– проворчал профессор.

– Пошли? – то ли спросил, то ли констатировал дворник.

– Пошел,– слегка вздохнув, ответил профессор, как отвечал, должно быть, каждое утро в том смысле, что дело, мол, сам понимаешь, такое, нельзя не идти.

И дворник, надев картуз, согласно кивнул вслед профессору, что, мол, все ясно-понятно: ваши дела особые, никто, кроме вас, их не потянет.

В это утро дворник, подумалось мне, вот так же или примерно так поприветствует еще с десяток знакомых ему значительных людей. Поприветствует с меньшей или большей почтительностью. И присоединит к приветствию большую или меньшую долю еле уловимой фамильярности. Но только в приветствие вот этому профессору он вкладывает, как мне показалось, рядом с почтительностью и еще что-то.

– Оперировал его. В прошлом году. Живой. Ходит.

Это сказал профессор, оглянувшись на дворника, когда мы перешли уже на ту сторону Плющихи.

– Трудный был случай. Чрезвычайно.

И профессор еще раз оглянулся.

– А сегодня, Николай Нилович, вы тоже будете делать операции?

– Почему тоже?

– Ну, я хотел сказать в том смысле, что и сегодня вы, как всегда—

– А как же, разумеется,– вроде подобрел профессор. И, будто порывшись в памяти, добавил: – Во второй половине дня сегодня.

– Ну теперь-то уж вы, наверное, не испытываете особой тревоги перед операцией? Не волнуетесь?

– То есть как это не волнуюсь? Что я – деревянный? – опять нахмурился профессор.– Конечно, волнуюсь. Как студент. И волнуюсь и готовлюсь к каждой операция. Не волнуются, пожалуй, только идиоты. Другой разговор, что волноваться во время операции нельзя. Этого и закон не разрешает,– снова улыбнулся Бурденко.

И, помолчав немного, стал рассказывать, как впервые студентом увидел операцию, как все в нем мгновенно перекипело при виде потоков крови, как сперва просто панически испугался, потом взял себя в руки, а в следующее мгновение уже «во все глаза» наблюдал за действиями хирурга и восхищался его, казалось, сердитым спокойствием.

Операцию делал несравненный Эраст Гаврилович Салищев, которого не очень-то многих хваливший Бурденко буквально с благоговением вспоминал до конца дней своих. Салищев первый в России произвел необычайно смелые и необыкновенно искусные операции – удалил половину таза вместе с бедром, затем – плечевой пояс с верхней конечностью.

Переживший тяжкие визиты в мертвецкую, студент Бурденко именно под влиянием профессора Салищева твердо решил в конце концов стать хирургом. Вот это настоящее, интересное, очень интересное дело, хотя, конечно, оно потребует не только значительного образования, не только огромного труда, но и отказа от многого и постоянно упорного преодоления чего-то, может быть, не всегда преодолимого.

– Но ведь жизнь – это и есть постоянное преодоление, правда? – будто спросил меня профессор Бурденко. И, не нуждаясь в моем подтверждении, продолжал рассказывать, как потом, уже решив стать хирургом, он вдруг утратил интерес к биографии покойников. Даже не то чтобы к биографии – биография человека всегда интересна,– а к некоторым ее подробностям.

Еще недавно студент Бурденко, работая в мертвецком, часто задумывался, кому принадлежала, например, вот эта женская рука с медным витым браслетом на запястье или откуда вот этот мужской труп, весь исколотый фиолетовыми надписями вроде: «Счастья нет на земле», «Работа любит дураков», «Имей всегда на опохмелку».

Трупов одно время было очень много в томских моргах. Их тогда и не очень усердно регистрировали. Потом, например, в Юрьевском университете Бурденко пришлось даже платить за пользование трупами. А в Томске их довольно часто привозили в морг отовсюду – особенно зимой. Это были замерзшие на дорогах безродные пьяницы, или беглые каторжане, или мелкие, никому не известные торгаши, кем-то убитые близ деревень, выставленные полицией для опознания и неопознанные. Да мало ли...

Студент Бурденко, бывало, подробно расспрашивал тех, кто доставлял в морг трупы: где они вот этого взяли, а этот вот откуда? Даже удивлял своими вопросами деловых людей, ничему не удивлявшихся: «Ну умер, да и умер, просто, как обыкновенно, замерз под мостом. Через Ушайку. Утречком глядим, а он – тама. Под мостом. Ну, конечно, заметно был выпивши: запах сивушный и всякое такое. Городовой говорит: – Везите вы его покудова в ниверситет. Если кто из родных хватится, скажем. Тем более ни вида на жительство, ни пачпорта при нем не имеется. Пущай в таком случае послужит для науки... В другой раз не будет где попало выпивать».

Студента, бывшего семинариста, некогда готовившегося в священники, такое отношение к покойникам иной раз возмущало. К тому же не однажды бывали случаи, когда родные являлись в университетский морг уже после того, как их покойный родственник «послужил науке» и когда от него – ну буквально ничего не осталось.

Бурденко долгое время было интересно, кому же принадлежали, например, вот это предплечье или вот эта кисть руки.

И вдруг этот интерес почти исчез, вытесненный, впрочем, другим интересом – более жгучим, иначе говоря, профессиональным.

...В женской гимназии недалеко от морга с вечера играл духовой оркестр Добровольного общества пожарников. Играл очень громко, раскатисто. В женской гимназии шел веселый благотворительный бал не без участия студентов университета.

В музее с помощью особых увеличительных стекол в этот же момент показывали «Натуральные виды Венеции», и знакомый студент, заболевший ангиной, даром отдавал Бурденко свой билет в музей.

Бурденко был приглашен, кроме того,– какая честь для студента! – на пирог к профессору Пирусскому. И ведь не часто студенту выпадает удовольствие есть домашние пироги. Особенно хороши были в Сибири пироги с нельмой.

И, как нарочно, в этот же день, в этот, точнее, вечер, давала свою последнюю гастроль в Томске певица Эльза Старк, о которой так много говорили, но в прошлый раз Бурденко никак не мог попасть на ее концерт, а сегодня ему предложили опять же даром – контрамарку.

Уж всего лучше бы пойти на эту Эльзу. По всему Томску расклеены афиши с ее портретом.

Но студент Бурденко не пойдет никуда.

«Человек, поставивший перед собой крупную цель, отличается от всех остальных, не утруждающихся серьезными задачами и планами, между прочим, еще и тем, что он все время отсекает от себя частные, не главные соблазны, то есть то, что он сам считает не главным, и пресекает в самом себе посторонние помыслы или то, что он считает посторонним».

Это цитата, которую выписал в записную книжку студент Бурденко. И это теперь уже не просто цитата, а правило, которому он решил неукоснительно следовать. И следует. И будет следовать.

А кроме того, ему попался сегодня необыкновенно удачный во всех смыслах труп, на котором он хочет попытаться повторить – вот именно, попытаться повторить – одну из операций Салищева.

– Нельзя доверять врачам, изучавшим анатомию только по учебникам,– постоянно говорит профессор Салищев.– Это не врачи. Это брехуны или сверхчеловеки. А нормальный медик – это человек, прошедший через мертвецкую. И поработавший там самостоятельно и бесстрашно. И главное – самостоятельно. Понятно ли я говорю?

– Понятно,– кивал на лекции студент Бурденко, хотя профессор обращался не только к нему одному.

И вот сегодня очень хорошо, что никого нет в мертвецкой. Никто не отвлекает студента Бурденко праздными, да пусть даже не праздными вопросами. Он один в этом громадном помещении. Один среди множества обнаженных мертвых тел. Но он не думает о них, не отвлекается. Правда, что-то все время пощелкивает около него. Что-то переливается, плещет, шуршит. Шелестит бумага на одном из дальних столов. Ну и пусть шелестит.

Бурденко сожалеет только, что нет Тимофеича. Приходится самому переносить труп на удобный стол под большой лампой. А труп тяжелый, хотя человек был пожилой – лет, пожалуй, за семьдесят. Бурденко никогда не будет за семьдесят. Он всегда будет молодым. Впрочем, и об этом оп сейчас здесь, в мертвецкой, не думает. Он думает, как лучше уложить труп, чтобы можно было вскрыть бедро с левой стороны. И чтобы свет от лампы ничто не заслонял.

А музыку из женской гимназии все еще слышно. Даже удивительно, что ее так хорошо слышно здесь – почти что в подземелье. Хотя что же удивительного – тут есть отдушины и большие слуховые окна.

Гимназистки в коричневых платьях, с белыми узенькими кружевными воротничками и с пелеринками сейчас вот, в эту минуту, наверно, стайками выбегают на широкую парадную лестницу – встречают гостей.

Все это лезет в голову студенту Бурденко. И пирог с нельмой. И натуральные виды Венеции. И Эльза Старк. Она не только поет, по и, говорят, зажигательно пританцовывает. Но какое дело студенту Бурденко до нее? Оп осторожно, как на живом – вот именно, как на живом,– делает надрез на трупе. Однако медлить нельзя. Это завещал великий Пирогов, оперировавший еще в те времена, когда не было никакого наркоза. Чем быстрее совершается операция, внушал он, тем меньше страданий для больного. Но торопиться тоже нельзя. Нельзя допустить, чтобы руки со скальпелем шли впереди головы, продвигались быстрее мысли хирурга. Это внушает уже Эраст Гаврилович Салищев. Хирург должен не только знать, что делает, но и предвидеть, насколько возможно, неожиданности, с которыми, кто знает, придется встретиться, столкнуться в процессе операции. Неожиданности не должны ошеломлять хирурга.

Вот это все держит в памяти студент Бурденко, пытаясь повторить на трупе – какое самомнение – одну из знаменитых операции Салищева. Он это делает по собственной воле, без задания, даже, можно сказать, тишком, пользуясь случаем, что ему попался удачный труп, пользуясь теперь тем, что в качестве препаратора может в любое время входить в мертвецкую. И в анатомический театр. В любое время – вечером и ночью. И очень хорошо, что никто сейчас не наблюдает за ним. Это просто счастье, что никто не наблюдает. Нет, кто-то все-таки наблюдает. Такое чувство, что кто-то наблюдает.

Студенту становится вдруг страшновато. Даже очень. Но это, он думает, мистический страх. От усталости. Его надо подавлять. Некому сейчас тут подглядывать за ним.

А все-таки кто-то подглядывает. Чей-то глаз он все время чувствует на себе. Но продолжает работать. И работа, естественно, увлекает его. Нет, он не думает сейчас над биографией этого мертвого человека. Некогда ему думать об этом. Но что это за странная синева под кожей? Ага, понятно, это угольная пыль. Неизвестный этот мертвый человек был, вероятно, шахтером. Бурденко внимательно рассматривает подкожную клетчатку. И снова чувствует на себе чей-то взгляд. Что за чертовщина! Он старается преодолеть страх, поднимает голову. Оглядывается. Никого нет.

Только под утро, когда приходит с вечера еще пьяненький Тимофеич, становится все ясным.

– Ах, стервы! – говорит Тимофеич сокрушенно.– Ну, хлеб пожрали, я вчерась оставил, это еще ничего. Ты гляди, бутылку опрокинули, почти все разлили. Ты гляди что... Огурцы раскидали. Значит, ни себе, ни людям. Ну что за твари! Никакой управы на них нету. А ты, что, Нилыч, так рано явился? Ах, ты с ночи тут! Что же ты их не попугал, не погонял? Я на них три плашки поставил, хоть бы что. Ведь они и искусать могут. В позапрошлом году, не поверишь, кота загрызли. Вот такую крысищу я на днях шкворнем забил...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю