Текст книги "Знакомое лицо (сборник)"
Автор книги: Павел Нилин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 39 страниц)
ГИБЕЛЬ НАДЕЖДЫ
Впрочем, все это произошло не вдруг.
– ...Очень легко охаивать прошлое,– говорил профессор Бурденко.– Я и сам порой теперь, изображая среди молодых друзей архиерея Аписа, преподавателей вроде Ксеныча, Троицкого, Успенского, рассказывая о нравах семинарии, внушаю, наверно, моим слушателям этакое безотрадное представление о моей юности, о семинарских годах. Однако все не так уж безотрадно было. Я, пожалуй, действительно бы стал попом, не будь среди моих воспитателей наряду с недобрыми, даже подлыми людьми людей глубоко порядочных и честных, умных и образованных. Всегда, всю жизнь с восхищением вспоминаю, например, ректора семинарии протоиерея Петра Николаевича Позднева и инспектора Владимира Никифоровича Протопопова, сменившего в этой должности злобного Успенского. Им и особенно преподавателю истории раскола Хвощеву, а также библиотекарю Попову я обязан многим в моем образовании, в том числе и ранним знакомством с творениями таких умов, как Добролюбов и Чернышевский, Дарвин и Сеченов... Может быть, я несколько старомоден в своих выражениях. Теперь не принято говорить: добрые люди. Теперь говорят: сознательные, культурные или что-то в этом роде. Но я все-таки по-прежнему считаю, что люди и особенно воспитатели раньше всего должны быть добрыми. Хотя, конечно, и такие добрые и умные наши преподаватели, как Позднев, Протопопов, Хвощев, не могли серьезно смягчить семинарских нравов. Добрыми, наверно, должны быть не только люди, но – главное – законы, установления, правила. Установления семинарии были недобрыми. Однако наряду с мертвящим и смердящим догматизмом, наряду с нудотой и скукой богословских наук, существовал еще пленительный мир свободной мысли, общаться с которым помогала великолепная для той поры библиотека имени Лермонтова. Бронзовый Лермонтов уже возвышался в те годы в городском сквере Пензы. Лучшую из пяти городских библиотек не напрасно здесь назвали его именем. В ней, в собрании ее книг, в поведении ее сотрудников и особенно в широте взглядов ее добрейшего директора Попова всегда чувствовался бодрящий и окрыляющий дух свободомыслия и доброжелательности. Здесь не только читали книги, но и спорили о них. Здесь сходились учащиеся всего города: из двух гимназий – мужской и женской,– из женского епархиального училища и женской прогимназии, из реального и землемерного училища, из школы садоводства и техническо-железнодорожной школы, с фельдшерских курсов и из школы сельских повитух. Здесь однажды на субботнем собрании кружка любителей чтения я прочел наизусть почти всего «Евгения Онегина». Здесь меня часто просили читать вслух Некрасова, Гоголя, Гончарова и Чехова. Но с особым наслаждением я читал тогда Лескова. Я увлекался Лесковым на протяжении всей моей жизни. Читал и перечитывал его. И многие его рассказы мог без затруднения читать наизусть. Здесь, в этой главной пензенской библиотеке, заводились полезные в смысле умственного развития знакомства и необыкновенно расширялся круг моих знаний, официально ограниченный семинарским богословием. Впрочем, о богословии надо сказать более точно. Их было в программе семинарии четыре: богословие основное, богословие догматическое, богословие нравственное и, наконец, богословие обличительное, которое, чистосердечно скажу, принесло мне немалую пользу. Платон и Плиний, Сократ и Спиноза, Декарт и Гегель, Бэкон и Дарвин, Ньютон и многие другие светочи человечества были справедливо представлены нам в семинарии как противники богословия, которых мы должны были изучать, чтобы затем их же опровергать или, точнее, пытаться опровергать с помощью логики и философии, с помощью формально логического мышления. Так, семинария вопреки настоянию церкви, вопреки воле самодержавия, дикарски требующих все беспрекословно принимать на веру, а наипаче верить в непогрешимость высочайшей власти, неожиданно прививала нам благотворное сомнение, учила нас, иначе говоря, критическому взгляду, без чего, собственно, нельзя двигаться вперед. И позднее поэтому я все-таки не жалел, что учился в семинарии, что изучал, в частности, обличительное богословие.
А тогда, в девяностые годы, семинарист Бурденко больше мечтал о гимназии, о том, чтобы перейти в гимназию. Но на это не было средств. В семинарии же он продолжал учиться на казенный счет. И как лучшего ученика его направили в духовную академию в Санкт-Петербург.
– Это сколько же тебе еще в академии учиться? – спрашивал дедушка.– Доживу ли я? Хотя что ж... Может, и доживу. Очень бы мне хотелось, Николушка, чтобы... в крайнем случае, чтобы хоть собственный поп отпел меня. В случае чего...
И соседям и знакомым родители охотно показывали письмо из Петербурга, в котором почему-то без особой радости сын сообщал, что все экзамены в духовную академию он уже выдержал. Все, словом, в порядке.
– Поздравляю вас, Варвара Маркиановна. И вас, Нил Карпович,– раскланивались знакомые и соседи.– Боже, какое, наверно, счастье иметь сына-священника! И ведь это, надо попять, не простой священник, если он обучался в духовной академии. И не где-нибудь, а в Санкт-Петербурге. Его и государь там может заметить при отличных успехах. Да мало ли...
И дедушка, и бабушка, и отец с матерью были действительно счастливы и горды. Но вскоре вслед за письмом прибыл из столицы Николай и объявил, что учиться на священника не хочет, тем более что ему стало теперь известно, будто бы и бога нет. Во всяком случае, между учеными естествоиспытателями идут такие рассуждения, что бога, каким его изображает религия, не существует вовсе.
– Переучился,– махнула рукой на внука бабушка Матрена Ивановна.– Да как же это может быть, ты подумай, Николаша? Как же это может быть, чтобы бога не было? Откуда же тогда земля и воды, зверье и рыбы? И мы сами, ты подумай, откуда, если бога нет, как ты говоришь?
– Это я и раньше слышал,– сказал дедушка, нервно покусывая бороду.– С турецкой войны лет этак сколько-то тому назад возвернулся вот этак же, но без руки наш деревенский плотник Сенька Курсин. Так вот он тоже куражился не хуже ваших ученых, что, мол, и бога нет и даже будто бы никогда и не было. И царя, мол, вроде того, что не за что почитать. Ну что ж, отвезли этого Сеньку, теплого дурака-горлопана, в Сибирь. А ты-то уж, Николушка, подумай...
– А я и сам хочу туда поехать,– засмеялся внук.
– Куда это опять?
– В Сибирь.
– Батюшки, глупость какая! Да зачем же это тебе понадобилось, в Сибирь?
– Учиться. В Томском университете. Есть, к сожалению, только три университета, куда принимают семинаристов,– в Юрьеве, в Варшаве и в Томске. Еду в Томск. Уже отправил туда документы. Прямо из Петербурга. Хочу изучать живую природу, естествознание.
Отец хмуро, немигающе смотрел на сына:
– И ты что же, предполагаешь, Николай, что тебя будет кормить это, как ты выражаешься, есте-ство-знанне?
После длительного запоя отец обыкновенно бывал в угнетенном состоянии. Раздражительность и хмурость его вдруг сменялись высокомерием и ложно-театральной многозначительностью.
– Да неужели ты не понимаешь, будущий босяк, что этим внезапным необдуманным поступком своим ты лишаешь надежды не только отца, не только мать, но и вот этого престарелого деда твоего, так сказать, предка] Это же гибель надежды для него. Вдумайся...
– Н-да,– вздохнул дедушка.– Это правда, что так. Хотелось мне очень даже, чтобы это самое, чтобы хоть отпел меня вроде свой поп. Ну-к, что ж, не получилось. Тебе жить, Николаша, тебе и думать об себе. А попа, если надо будет, всегда найдем. За попом дело в случае чего не остановится. Главное, чтобы выбрал ты себе дорогу по душе. Слава богу, у нас уже не крепостное право...
Дедушка считал теперь своим долгом получше приодеть любимого внука перед дальней дорогой. Заметно все обрем-халось на внуке: и кургузая курточка и штаны.
Дедушка повел его на базар, в мануфактурные ряды, в павильоны готового платья, где пензенские купцы каждый год и в год по нескольку раз объявляли широкую распродажу уцененных товаров.
По дешевке, прямо-таки сказочной, как показалось дедушке, удалось приобрести пиджак, брюки, жилет и еще одни очень модные брюки – в полоску. Непонятно даже было, почему такую модную вещь пустили в удешевленную распродажу.
Потом дедушка увидел на распялке черную, отделанную шелком по воротнику крылатку – этакий нарядный плащ-накидку без рукавов с затейливой застежкой на груди в виде двух бронзовых львиных голов, соединенных бронзовой же цепочкой.
– Примерь, Николаша. Не стесняйся. Ежли подойдет, никаких денег за такую накидку не жалко.
– Да зачем? Я не хочу. Смешно...
– Примерь! – распалился дедушка.
И только чтобы не обижать его, внук обрядился во все это великолепие и даже согласился надеть зеленую, сильно уцененную шляпу.
– Грахв! – восхитился дедушка, оглядев его.– Просто чистый грахв! Позвольте вроде того что поцеловать ручку.
– Лучше бы говорить граф,– деликатно заметил внук.
– А почему?
– Ну граф – это, как бы сказать,– граф...
– Молод ты еще меня учить, Николаша,– чуть посуровел дедушка. И передразнил: —«Граф». Граф -это, Николаша, птица, а грахв – это грахв, вроде князь, ваше сиятельство.
Оба, счастливые, вернулись домой на Пески. Дедушка, казалось, уже смирился с тем, что внук уезжает.
А отец, Нил Карпович, по-прежнему сердито смотрел на сына.
– Ничего, ничего, пусть съездит, посмотрит, какая она, Сибирь,– улыбался дедушка.– Был бы я молодой, я, может, тоже съездил бы. Немножко нехорошо, что это все вроде того что неожиданно...
– А я совершенно оскорблен этой неожиданностью,– говорил отец.– И вот, не могу я дать тебе, Николай, моего родительского благословения на такие странные твои дела. И денег на разные там разъезды у меня, ты хорошо знаешь, нет. И не предвидится.
Отца пугала перспектива, которую, может быть, еще не просматривал до конца сын. Ведь заедет молодой человек в эту далекую, холодную, полную страшных легенд Сибирь, останется в легкой вот этой крылатке или в старенькой семинарской шинелишке без всяких средств. Что тогда делать в чужом, без родных и знакомых, Томске?
И кроме того, в аттестате Пензенской духовной семинарии не в шутку ведь записано, что в случае непоступления окончившего на службу по духовному ведомству или на учебную службу в начальных народных школах окончивший обязан возвратить четыреста пять (405) рублей, употребленных на его содержание. Где же отцу взять такие деньги, эти четыреста пять рублей, если Николай, вот так по своему собственному капризу, отказался продолжать образование в духовной академии и пожелал поехать, видите ли, в какой-то Томск? Да ведь нужны еще средства и доехать до Томска. Их, интересно, где взять?
Сын, по понятным соображениям, не сообщил отцу, что товарищи по выпуску из семинарии, зная бедность его, собрали ему семьдесят рублей на дорогу и на первые месяцы жизни в Томске. Двадцать из них он отдал матери.
– Только ты не говори папе, что у тебя есть деньги. И еще я буду присылать тебе каждый месяц. А те четыреста рублей в казну потом как-нибудь выплачу, если потребуется.
– А где же ты возьмешь их, Коленька?
– Возьму. Найду где.
Из Томска наконец пришла телеграмма:
«Пенза Пески дом № 7 Бурденко
Испытанию допущены Приезжайте 20 августа Ректор Судаков».
В самый последний момент, когда сын поднял чемодан, чтобы отнести его в пролетку извозчика, уже стоявшего у крыльца, отец сказал:
– Погоди...
Неторопливо, как бы подчеркивая торжественность и историчность момента, отец отпер ключом коричневый шкаф. Вынул оттуда небольшую шкатулку. Неторопливо же отомкнул ее. Извлек из потайного отделения семи-копеечную марку. И осторожно, как уснувшую бабочку, держа ее между двумя пальцами – большим и указательным – протянул сыну:
– Вот возьми, Николай. Положи в бумажник, храни. На всякий случай. Если уж очень худо тебе будет,– понимаешь, нестерпимо худо? – напишешь, приклеишь эту марку. Может, что-нибудь такое мне удастся сделать для тебя. Все-таки я твой отец. Я все-таки некоторым образом, как бы сказать, обязан...
Чуть помедлив, отец достал из шкатулки еще одну семикопеечную марку.
– Не надо,– сказал сын.– И так большое спасибо.
– Бери, бери,– великодушно настаивал отец.
– Дождик, похоже, начинается, ваше степенство,– крикнул с козел в открытое окно извозчик и стал поднимать кожаный верх.– Может, поедем?
– Дождь – это, Коленька, к добру,– сказала мать, стараясь не заплакать.
Вдоль штакетника, окружавшего маленький домик на Песках, стояла под дождем вся семья. Пронзительно вдруг запахло яблоками. Это мать два яблока, еще не созревших, положила сыну в карман крылатки, накинутой на плечи. А под крылаткой был двубортный пиджак, под ним – белая пикейная сорочка со стоячим крахмальным воротником и черный галстук-самовяз.
– Вид хоть куда, вполне благородный,– еще раз очень пристально и пристрастно оглядел внука дедушка.– А там уж и не наше дело, на кого ты приготовишься. Лишь бы не на жулика. Чтобы нам всем не было обидно. С богом, Николаша. Будь здоровый. Поезжай, извозчик! Не томи душу...
ЧЕРЕЗ СИБИРЬ
Все было новым для Бурденко в этом большом путешествии. И не только для Бурденко.
Вся Россия была взволнована сообщением о пуске первых поездов на только что построенной железной дороге через Сибирь.
До этого все рельсовые пути на востоке страны обрывались в Тюмени, в Миасе и в Оренбурге.
Теперь они должны были протянуться до Владивостока.
Бурденко ехал в Сибирь ранней осенью 1897 года, когда еще не все строительство сибирской дороги было завершено, когда недавно насыпанные путевые откосы еще не успели обрасти травой, когда вагоны и придорожные помещения еще сверкали свежей то желтой, то зеленой, то коричневой краской.
Дорога еще достраивалась в районе Восточной Сибири. Однако в газетах не только отечественных, но и заграничных уже именовали ее не иначе, как Великий Сибирский рельсовый путь. И сравнивали с недавно построенной Канадской. И высказывали восхищение быстротой строительства Сибирской дороги. Правда, сооружение Канадской было осложнено проходкой сорока туннелей. Зато здесь, в Сибири, надо было не только соорудить насыпи, настлать шпалы и рельсы на огромном расстоянии, не только выстроить депо и множество придорожных зданий, но и перекинуть особой прочности мосты через двадцать восемь больших бурных рек, таких, как Иртыш и Тобол, Обь и Томь, Енисей и Ока, Селенга и Хори.
Пуск первых поездов по Сибирской дороге воспринимался как сенсация, едва ли меньшая, чем сообщение о полем первых аэропланов.
Газеты и журналы на протяжении ряда лет то и дело возвращались к этой теме, особо выделяя мнение иностранцев о возможностях, которые открывает этот путь. Подумать только, писали в газетах, впервые можно без всякой опаски и даже в сравнительно комфортабельных условиях пересечь до самого океана баснословно богатую и загадочную Сибирь, побывать в самых глухих и живописных местах, недавно еще доступных лишь кочевникам.
В кармане крылатки Бурденко хранил только что выпущенный путеводитель, подробно описывавший и удивительные удобства путешествия и дикие красоты Сибири.
Нарядную крылатку с блестящей застежкой в виде двух бронзовых львиных голов пришлось снять, потому что условия путешествия были, к сожалению, не для всех так комфортабельны, как описывалось в путеводителе.
Было нестерпимо жарко и душно в новом вагоне, остро пахнувшем свежей краской и до отказа набитом пассажирами, как на подбор бородатыми, в длиннополых домотканых рубахах и лаптях. Бурденко они уважительно называли барином или господином хорошим и просили помочь «хучь чем-нибудь».
Чуть позднее Бурденко снял с себя и галстук бабочкой, и пиджак, и брюки в полоску, заменив все это рубахой и холщовыми штанами, в которых обычно работал дома, помогая матери по хозяйству.
Так будет, пожалуй, проще и легче, и натуральнее, тем более что он не барин и помочь этим людям ничем не может.
Люди эти назывались переселенцами, вернее, ходоками переселенцев. Они ехали с худосочных земель Центральной России как бы на разведку в неведомую Сибирь.
Впрочем, как заметил Бурденко, разговорившись позднее с пассажирами из других вагонов, многие ехали в Сибирь, похоже, с робким намерением попытать-поискать счастья, приглядеться, выяснить, уточнить первоначальные сведения, почерпнутые из газет и разговоров.
Посад составлен был из разных вагонов, разного цвета и разного достоинства. И пассажиры были соответственно разные. В модных шляпах– котелках и канотье. В твердых суконных картузах и форменных фуражках. В лаптях и смазанных сапогах. В длинноносых штиблетах и в очень модных мягких лайковых ботинках на пуговицах. Коммивояжеры и купцы, чиновники и офицеры, иностранцы и священники размещались в просторных пульмановских вагонах, поблескивавших на солнце толстыми, цельными – во всю раму – стеклами окон. Пассажиры попроще теснились в зеленоватых, будто из тонких досок сколоченных вагонах. И вагоны эти тоже делились на классы.
Бурденко, как владельцу роскошной крылатки и галстука бабочкой приличествовало занять свое место, если не в пульмановском, то хотя бы в одном из классных купированных вагонов. Но тогда билет обошелся бы в лучшем случае в два, если не в три раза дороже. Нет, ему было не так уж худо и в вагоне с переселенцами, с ходоками переселенцев. Много лучше, наверно, чем в двух последних вагонах, которые он разглядел на большой остановке, но подойти к которым не успел,– поезд двинулся дальше.
Пассажиры по-разному оценивали железную дорогу. Одни радовались быстроте движения, тому, что несметные богатства Сибири, и в первую очередь ее продовольствие – пшеница и яйца, икра и рыба, мясо и масло – станут доступны всей стране. Другие, соглашаясь с тем, что дорога теперь все оживит и даст большой оборот деньгам и сильный толчок всей коммерции и торговле, огорчались в то же время, что – «глядите, уже сейчас заметно, как серьезно портится народ от этих самых железных дорог, как теряет совесть и приобретает жадность».
– ...Вы представьте себе на минутку, как раньше-то было на тракту при гужевом извозе,– вспоминал полный господин, похожий на не очень богатого купца или на содержателя постоялого двора: – Дашь, бывало, бабе три копейки и хоть шесть кринок топленого молока выпей с хлебом, шаньгами. Она тебе слова не скажет, только поклонится с этакой милой улыбкой. А сейчас та же баба на этой вот железной дороге три копейки за одну кринку молока спрашивает. Тут одну бабочку я хотел было палкой огреть: не поверите, честное слово вам даю,– пятак требовала за шаньгу и кринку молока. Я говорю: «Крест-то, мерзавка, есть ли на тебе?» А она говорит: «Я татарочка, господин веселый, мы без крестов хорошо обходимся». Вот видите, до чего распустили народишко-то с железными дорогами. И, наверно, еще, поглядите, не то будет.
Поезд шел, то как бы раздвигая густой, высокий лес, тесно обступивший полотно железной дороги, то гремел по настилам бревенчатых мостов, то медленно, будто робко, пробирался меж скал. И душистый, хвойный ветер, врываясь в открытые окна и двери, непрерывно прополаскивал внутренности вагонов.
За лесной полосой в небольшом отдалении от железной дороги проносились немногочисленные деревни, удивлявшие пассажиров из России раньше всего размерами новых изб, казавшихся огромными по сравнению с деревенскими избами где-нибудь под Пензой или под Смоленском.
На остановках, в вокзалах, еще пахнущих свежеспиленной лиственницей и сосной, на длинных столах пассажирам предлагались закуски, выглядевшие особенно аппетитными в сверкающей чистоте новых зданий. Мясо и рыба, сыр и колбасы, пышные белые калачи и большие тарелки черного душистого хлеба – все крупно нарезанное.
«И недорогое»,– про себя отметил Бурденко, купив на станции в буфете куриную ногу за восемь копеек.
Выйдя из буфета, он понял, что ошибся. За те же деньги или от силы за гривенник можно было купить целую курицу.
На длинных же столах под открытым небом продавали удивительно ароматное топленое, томленое, с толстой коричневой пенкой молоко, ранние ягоды и опять же мясо и рыбу разных сортов.
– Почем? – робко приценивался молодой человек, вынужденный считать каждую копейку.
– Да ты покушай сперва, милачок, попробовай. Не дороже денег наш товар. А за пробу вовсе ничего не берем.
ПОДРОБНОСТИ ПУТЕШЕСТВИЯ
Чем дальше, тем больше Бурденко нравился этот край, о котором раньше слышал много нехорошего. А здесь, должно быть, сытно, привольно и даже весело люди живут. И люди, заметно, спокойные, пышущие здоровьем. Будто русские и в то время и не совсем русские.
– Пожертвовай копеечку, господин!
Бурденко удивился, увидев женщину, высокую, худую, в окружении троих маленьких ребятишек. Четвертого, самого крошечного, она держала на руках.
– За папаней едем на самый край света.
– А где он?
– Да вон он, наш болезный.
Бурденко понял наконец, для чего предназначены вон те два последних вагона с маленькими зарешеченными окнами, от которых часовые часто отгоняли любопытных.
На одной станции он увидел, как к этим вагонам подвели небольшую партию арестантов в одинаковых халатах цвета пожухлой прошлогодней травы и в такого же цвета круглых шапках. На спинах желтели кожаные четырехугольники – бубновые тузы.
«Все это на крови, на костях,– вспомнил он слова отца своего, рассматривавшего недавно в журнале снимок отрезка Сибирской железной дороги.– Все на арестантиках отыгрываемся, на каторжанах. Все крупные сооружения в последнее время создаем только с помощью арестантов – в буквальном смысле на костях. Кто-то потом поедет по этим дорогам и не услышит, как хрустят под ним человеческие кости несчастных».
Бурденко хотел покормить эту худую высокую женщину и ее детей, подвел их к длинному столу с едой.
– Попейте молока, покушайте вот хлебца. Я заплачу.
– Копеечку у тебя просят. На что нам молоко! – сердито отозвалась женщина.– Что мы, разве нищие какие?
И позднее – уже в самой Сибири – Бурденко замечал, что нищие здесь не называли себя нищими и просили не хлеба, не еды, а копеечку.
Чем дальше он ехал, тем чаще ему встречались несчастные. И чаще всего это были не коренные жители здешних мест, а недавно прибывшие сюда и застигнутые несчастьем. Им или не понравилось в этих местах, или не смогли они приспособиться к здешним, в общем-то суровым условиям. Или их только что выпустили из тюрем, или ездили они навестить своих родственников в тюрьмах. И навещали их всей семьей – <ют стара до млада».
– ...Вы смотрите, что делается,– возмущался все тот же господин, сосед Бурденко по вагону, глядя на перрон из окна станционного буфета.– Наплодили детой и везут их куда-то. Помогни, мол, нам, чужой дядя, дай копеечку. А раньше-то об чем думали, когда затевали детей?
– Это верно вы говорите. В семейной жизни необходимо, надобно соблюдать, так сказать, аккуратность,– сдувал пену с пивной кружки и вытирал пшеничные пышные усы носовым платком другой солидный господин.– Прежде чем производить потомство, необходимо, надобно подумать об его пропитании, воспитании. И дать ему, разумеется, серьезное направление. Два-три ребенка может и должна создать любая супружеская чета. Их можно как-то и воспитать, двоих, троих. Но семь, восемь или тем более девять – это уже извините. Тут и правительству неплохо бы вмешаться со всей строгостью. Это уже извините за выражение, де-ге-не-ра-ция и в некотором роде распущенность утробы...
– Вы разрешите вас спросить, какой национальности будете? По жилету и по сапогам судя, вы не русский.
– Правильно вы угадали. Я человек не русской национальности. Хотя давно живу в России. А что?
– А то, что нам, русским, нельзя запрещать деторождение. Напротив, нам надо его усиливать, – вмешался в разговор мужчина атлетического телосложения в распахнутой черной сибирке.– Иначе где прикажете нам брать народ для заселения хотя бы вот этих пространств? А ведь надо их заселять...
И так всю дорогу.
Молодой человек, от природы очень живой и общительный и сейчас возбужденный всем происходящим вокруг него, жадно вглядывался в людей и вслушивался в разговоры, удивляясь и сетуя, задумываясь и негодуя вместе со всеми по поводу, казалось бы, совсем не касавшихся его обстоятельств. Ну, какое ему дело, например/ до того, сколько надо в каждой семье родить детей, чтобы заселить вот этот край? А и это входило как-то в панораму его впечатлений.
– ...И какие бы ни были впечатления – мелкие или крупные,– они так или иначе формируют нас, наше сознание,– говорил, вспоминая прошлое, Бурденко.– Этот проезд по Сибирскому железнодорожному пути объяснил мне многое даже лучше, пожалуй, чем могли бы объяснить книги. И в чем-то убедил и в чем-то разуверил. Хотя ничего серьезного в пути как будто не произошло. И рассказывать будто бы не о чем...
И все-таки Бурденко находил, что рассказывать.
Память его на подробности тридцатилетней, сорокалетней или даже полувековой давности всегда удивляла собеседников. К тому же, вспоминая прошлое, вот, скажем, эту поездку в Сибирь, в Томск, он не просто рассказывал, но просто вспоминал многое с мельчайшими подробностями, но как бы изображал в образах, в лицах.
– Просто артистически,– заметил кто-то.
– А я, вы знаете, я мечтал когда-то стать артистом,– откликнулся он однажды на такую похвалу. И вздохнул.– Много, о чем я мечтал, по не все, к сожалению, осуществилось. А вот волнение, какое-то странное, прямо обжигающее меня беспокойство, с которым я ехал в Томск, часто посещает меня и до сих пор. И до сих пор по временам вот уже, можно сказать, на склоне лет меня необъяснимо вдруг охватывает дух этакого беспокойства. Что-то я еще не успел сделать из того, что должен был сделать, что-то сделал не так, куда-то преступно опаздываю. Мне кажется иной раз, что этот дух постоянного беспокойства, наверно, сродни таланту. Вы чего улыбаетесь? Вам, может быть, показалось, что я нескромно по стариковской словоохотливости намекаю, что у меня есть талант. Ну что же. Я себя бездарным не считаю. И не считал, когда отправился в Томск. Даже тогда, пожалуй, я считал себя более – ну, конечно, более – талантливым. Не мог только угадать, в каком деле. Но был уверен, что у меня незаурядный талант. Теперь, правда, такой уверенности уже нет.