355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Нилин » Знакомое лицо (сборник) » Текст книги (страница 26)
Знакомое лицо (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:55

Текст книги "Знакомое лицо (сборник)"


Автор книги: Павел Нилин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 39 страниц)

21

Жур сидел в дежурке один. Он что-то записывал левой рукой. Егоров вошел почти бесшумно и остановился у дверей, как бы стараясь не помешать Журу. Но Жур вдруг поднял на него веселые глаза и, точно ему уже все известно, сказал:

– Так, так. Значит, вот так и заканчиваешь свой испытательный срок?

Егоров вновь с особой остротой почувствовал себя виноватым.

– Никаких происшествий не было, – пожал он плечами, словно стараясь все-таки хоть как-нибудь смягчить свою вину.

– А что ж ты такой унылый? – улыбнулся Жур. – Ты же не виноват, что не было происшествий. Мы же сами их не делаем. Стараемся не делать...

– Нет, я просто так, – опять пожал плечами Егоров.

Жур продолжал улыбаться.

– Деньги казенные не проиграл?

– Нет, что вы! Они при мне. Вот, пожалуйста...

Жур взял смятую трехрублевую бумажку, разгладил ее пальцами на столе, прочитал номер кредитки. Задумался. Потом опять улыбнулся.

– Что же не сыграл на казенные? Они, говорят, счастливые...

Егоров молчал.

– Не хотел, что ли? – допытывался Жур. – Боялся рисковать?

– Не в этом дело, – сказал Егоров, готовый признаться Журу во всем, во всех своих помыслах. Но не знал, как начать. И, затрудняясь, повторил: Не в этом дело...

– Не в этом, – подтвердил Жур. – Это ты правильно говоришь, не в этом. Я тоже точно так считаю.

Егоров все-таки хотел признаться Журу в том, как он чуть было не соблазнился. Надо сказать, как встретил у кассы будто знакомого нэпмана. И зачем сам подходил к кассе, тоже надо сказать.

Егоров начал уже рассказывать, как смотрел на механических лошадок. Но на столе зазвонил телефон. Вот он всегда тут звонит в самое неподходящее время. И так будет, может быть, постоянно.

Жур снял трубку.

– Хорошо, – сказал он в трубку, – хорошо, сейчас пришлем. – И повесил трубку. – Вот что, Егоров, ты можешь сейчас съездить на Голубевку?

– Могу. Отчего же я не могу? Сейчас?

– Сейчас.

Егоров посмотрел на свой башмак без подметки.

– Только я, Ульян Григорьевич, должен на минутку выйти...

– Выйди, конечно, выйди, – засмеялся Жур. – Законное дело...

Жур не понял Егорова. Умный, сообразительный Жур, а все-таки не понял.

Егоров надеялся найти в коридоре веревочку или лучше проволоку и хоть как-нибудь прикрепить подметку. Нельзя же так ехать на происшествие. А сообщить Журу об аварии с башмаком не решился. Жур, чего доброго, тогда скажет: «Ну, в таком случае не езди». И так никогда для Егорова не кончится испытательный срок.

В коридоре, на свое счастье, Егоров встретил Зайцева, вернувшегося с происшествия. Зайцев, узнав, в чем дело, сперва захохотал, потом моментально достал, словно из земли вырыл, моток проволоки, не очень толстой и не очень тонкой, как раз такой, какая нужна. И Егоров тут же, в коридоре, стал не только прикреплять оторвавшуюся подметку, но и укреплять еще не оторвавшуюся.

– Ты смотри-ка, Егоров, у тебя и карман оторвался, – заметил Зайцев и опять захохотал. – Ты что, в переделке был?

– Да так, глупость одна получилась, – смутился Егоров и пошел в дежурку, где, наверно, уже сердится Жур.

– Ты погоди, – задержал его в дверях Зайцев. – Ты Воробейчика на «Золотом столе» не видел?

– Видел. А что?

– Я хотел тебя предупредить, но не успел. Они хотели тебя разыграть. Для этого и послали на «Золотой стол», выбрали вроде легкое задание. Я слышал, они тихонько сговаривались в дежурке, Воробейчик и Усякин. Ты Усякина не видел?

– Видел.

– Ну вот, они сговаривались, чтобы тебя разыграть. Они многих тут разыгрывают новичков. Я хотел тебя предупредить, но не успел. Значит, они тебя разыграли?

Егоров утвердительно мотнул головой.

– Ну и как? – спросил Зайцев.

– Ничего. Вот видишь, карман оторвали...

– А ты?

– А я ничего.

– Жалко, что они не на меня напали, – сокрушенно пожалел Зайцев. – Я бы им показал кузькину маму... Не Воробейчику – он мужик в общем неплохой, а этому Усякину. Он дрессирует тут служебных собак, ну и пусть дрессирует. А комсомольцы – это ему не служебные собаки. Я бы его сразу отучил от этих штук...

– Он больше, наверно, не будет разыгрывать нас, – сказал Егоров. – Я думаю, что он больше не будет. Это они еще по старинке делают...

– Но тебя-то они правда разыграли?

– Разыграли, – опять мотнул головой Егоров.

– А как? – загорелся Зайцев. – Ты расскажи мне все подробно. Воробейчик был в маске?

– Ага.

– Я видел у него эту маску на столе. Вот такие большие глаза. И фосфором намазанные, чтобы светились в темноте. Это действительно можно испугаться с непривычки. А Усякина ты раньше не видел?

– Никогда.

– Усякин – он и без маски страшный, – засмеялся Зайцев. – Он походит на сумасшедшего. Я его сам тут, в коридоре, чуть не испугался, когда увидел в первый раз. Он многих пугает. Ты мне расскажи, как это они начали тебя разыгрывать. Я сам хотел пойти за тобой на «Золотой стол», чтобы тебя предупредить и посмотреть. Но меня Жур послал на происшествие. Я уже сегодня на два происшествия съездил. А мне было бы интересно посмотреть, что они с тобой будут делать...

– Ты понимаешь, я дал слово никому про это не рассказывать, – вздохнул Егоров. – Тебе-то, конечно, можно. Но меня сейчас вызывает Жур...

В дежурку он вошел заметно повеселевший. Все-таки это большое дело хорошо укрепить подметки.

Жур сказал ему, куда ехать, как ехать и кого взять с собой.

– Да, еще вот что, самое главное: я тебя так и не успел поздравить, остановил Жур Егорова уже в дверях. – Ты приказ-то видел?

– Какой?

– Да вон висит. С нынешнего числа ты зачислен в штат...

– А Зайцев как же?

– И Зайцев зачислен. Я его еще час назад поздравил. А тебя не успел. Поздравляю. – И Жур протянул ему левую руку.

– Спасибо, – сказал Егоров очень тихим голосом, стараясь не выказать радости. Да и радость как бы не дошла еще полностью до его сознания.

Никогда не думал он, что это долгожданное событие произойдет так просто. Ему казалось, что его еще долго будут испытывать, проверять. А вот, оказывается, уже проверили и вывесили приказ. И наверно, сам Курычев подписался.

Егорову хотелось своими глазами прочитать приказ. Но он не мог задержаться. Надо было ехать.

– Поздравляю, – повторил Жур. – Это очень приятно, что ты уже закончил испытательный срок. Но все главные испытания впереди. Нас теперь с тобой будет испытывать сама жизнь. До самой смерти, однако, будет испытывать. Со всей строгостью...

Жур еще что-то говорил, но Егорова сильнее всего тронули слова «нас с тобой».

Жур, казалось, приобщал его этими словами к чему-то необыкновенно значительному и важному – более важному, чем уголовный розыск, куда так старался поступить Егоров. Вот он и поступил. Но это еще не все. Далеко не все.

Жур вышел с Егоровым во двор.

Во дворе уже трещал, кряхтел и пофыркивал старенький автобус «Фадей».

– Ты сейчас едешь, Егоров, на происшествие в первый раз не как стажер, а как работник. Ты это учти, – сказал Жур во дворе. – Вся ответственность на тебе. Кузнецов и Солдатенков должны слушать тебя. Я их предупредил. Ну, счастливо тебе, Саша...

Автобус уверенно зафыркал и, медленно набирая скорость, выехал из ворот в темную ветреную ночь.

Переделкино, ноябрь 1955 г.

Только характеры. (Эпизоды из жизни Бурденко Николая Ниловича, хирурга)

Большой породистый петух с массивным, сизоватого отлива клювом важно вышагивал по просторной кухне среди пестрых суетящихся кур.

И тут же ползал по земляному полу, ненужно собирая подсолнечную шелуху, годовалый голенький Николка.

Одно семечко прилипло к потному лбу.

Это привлекло внимание петуха. Хорошо нацелившись, он клюнул Николку чуть повыше правой брови.

На лбу академика навсегда сохранился довольно глубокий шрам, напоминавший безоблачную пору детства.

– ...И если вглядитесь, то увидите, что я несколько косоголовый. Не заметно? Ну как сказать? В свое время, особенно в ранней молодости, мне это было очень заметно. И доставляло немалые огорчения. Моя покойная мама, светлой памяти Варвара Маркиановна, народившая и выкормившая нас восьмерых, в простодушии своем полагала, что и в косоголовости моей повинен тот петух. Хотя едва ли. Были, вероятно, и другие прискорбные обстоятельства... Только не пишите, пожалуйста, как это уже было однажды напечатано, будто бы я выходец из беднейшей крестьянской семьи (кстати, слово-то какое – выходец!), что предки мои чуть ли не по миру ходили. Нет, это неправда. А жизнь, мне думается, всякую жизнь следует описывать в единственном случае, когда есть надежда, что в описании непременно будет присутствовать правда. И, стало быть, люди узнающие эту жизнь, смогут что-нибудь почерпнуть из нее. И чему-нибудь даже научиться. Не только на ее достоинствах, но и на ошибках и недостатках. У меня их, кстати сказать, немало. И с возрастом недостатки мои, к сожалению, не становятся менее заметными. Хотя косоголовость вот как будто сглаживается. Во всяком случае, фотографы уже не так реалистично изображают меня, как раньше. И вы тоже тут добавили в вашем очерке кое-что хорошее о моей внешности. Нет, нет, я не возражаю. Мне даже приятно, что вы меня так представили читателю, в таком выгодном, я бы сказал, свете. Однако, откровенно говоря, есть все-таки и в вашем очерке какой-то недобор, потому что жизнь, когда ее вот так добросовестно взвешиваешь,– Бурденко протянул свою короткопалую руку ладонью вверх, будто в самом деле взвешивая на ладони что-то не очень легкое,– оказывается значительно весомее, острее, противоречивее, чем это удается изобразить даже самым талантливым очеркистам. И остроту, по-моему, не надо бы сглаживать.

О себе в добром самочувствии он говорил весьма охотно, выбирая, однако, из воспоминаний не самое выгодное для себя и даже вовсе не выгодное. Бывало похоже, что на старости лет он вглядывается в собственную жизнь с некоторым удивлением и иногда как бы с досадой.

– Вот вы еще совсем молодой,– чуть толкнул он меня однажды в грудь.– Если вам повезет, вы переживете меня. Ну да, конечно, переживете. Вот тогда вы сможете еще раз написать обо мне. Если, конечно, будет желание и смысл. Вот тогда вы сможете, так сказать, максимально приблизиться к истине. Не надо будет делать мне комплименты. Можно будет рассказать и что-нибудь такое: – Он усмехнулся и тотчас же посуровел.– У меня будет к вам только одна просьба. Не пишите, пожалуйста, ничего излишне слезливого о моем якобы несчастном детстве и моей ранней юности, как пишут некоторые. Им, видимо, надо это для контрастов. Вот, мол, глядите, из какой трясины нищеты и бедности выбрался к свету некий профессор. И что это за нелепое у нас обыкновение теперь – во имя контрастов до и после – изображать наше прошлое в столь мрачных тонах, что даже противно. Во-первых, даже лживо это, а во-вторых, унизительно для самой нашей родины. Уж если до такой степени была дремуча и дика Россия, так непонятно, откуда взялись Пушкин и Сеченов, Менделеев и Толстой, Чайковский и наш незабвенный Пирогов. Нет, тут явно перехватывают некоторые. И в моем детстве все было вроде так, как описывается, и в то же время не так. Не совсем так. И больше всего не так. Был и петух, памятно клюнувший меня в лоб. Была и бедность. Но сверх того – прежде всего – была в моем детстве поэзия, без которой невозможна жизнь. Была моя тетка Лариса Карповна – замечательная певунья и мастерица шить дамские платья, моя веселая бабушка Матрена Ивановна – удивительная рассказчица и всепросмешница. Был певец маляр Одрайон и художник-самоучка Иван Васильевич Жуков, у которого в раннем детстве я учился петь и рисовать. Были интересные книги и журналы, которые выписывал мой отец. Была вечно деятельная и неунывающая моя родня. Были луга и речки, леса и холмы, среди которых мы жили. Были веселые и таинственные святки, шумные, весенние базары и народные карусели. Да мало ли что еще было. И был наш уютный домик в живописной Каменке, в Пензенской губернии, в Нижне-Ломовском уезде, где отец мой служил у помещика Воейкова сперва, кажется, писарем, а потом управляющим небольшой экономией.

Бурденко возбуждался, вспоминая прошлое. Ходил из угла в угол большими шагами. И сейчас, когда я снова хочу написать уже о покойном Бурденко, мне снова видятся его, то угрюмо-задумчивые, то несердито-насмешливые глаза за стеклами очков в старомодной оправе. И опять я отчетливо слышу его глуховатый настойчивый голос, еще не расстроенный и не заглушённый тяжким нездоровьем.

– ...Много и горького и хорошего было в нашей жизни,– говорил он.– Но хорошее обязано забивать горькое. Иначе невозможна жизнь. Иначе она просто бессмысленна. Не знаю, как вам, а мне до сих пор сладостно снится детство. И я с удовольствием вспоминаю наш домик в Каменке.

БУДТО Я ТОЛЬКО НАЧИНАЮ ЖИТЬ

Из домика этого, зимой доверху заваленного снегом, по утрам выходили дети: мальчики и девочки, братья и сестры. Они были в стареньких шубейках, в шапках, в валенках. За плечами у них болтались ученические сумки, в руках на веревочках они держали пузырьки с чернилами. Осторожно держали, чтобы не расплескать. И гурьбой шли в школу.

А через минуту или две после ухода малышей на крыльце появлялся уж совсем маленький мальчик, лет пяти, в огромных отцовских закатанных валенках. В таких огромных, что можно было бы свободно обходиться без штанов.

Заплаканный, он минутку стоял на крыльце, деловито кулаком вытирая слезы, потом смотрел в ту сторону, где, все уменьшаясь и уменьшаясь, еще чернели на нежно-белом пушистом снегу шубейки братьев и сестер, и бежал за ними, охваченный волнением невыразимым.

Вдруг братья пойдут скорее, и он потеряет их из виду...

Иногда валенки, как на грех, застревали в глубоком снегу. Мальчик бился, как птичка, попавшая в силок, кричал. Валенки держали его. Но, на счастье, встречался прохожий.

Почти всегда на свете на всякий случай, на счастье наше, существует такой прохожий. Он, смеясь, извлекал из снега тщедушного мальчика, затем, держа его под мышкой, вытаскивал валенки.

И мальчик снова бежал, задыхаясь.

Вот так или почти вот так он будет задыхаться и потом, много лет спустя. И все-таки будет спешить все дальше, все вперед – уже не по снегу, а, торжественно говоря, по долинам жизни, по ее косогорам и многочисленным буеракам. Будет задыхаться от того, что слабеет сердце. Будет терять слух и зрение. И даже дар речи. И все равно будет неуклонно продвигаться вперед.

И впереди неизменно ему будет светить истина или только брезжить, соблазняя почти у края могилы неотразимо жгучим своим откровением.

Учитель, старый человек в очках, встречал маленького мальчика у самых дверей школы.

– Это что же такое! – вздыхал учитель.– Ты опять пришел, Коля? Ведь я сказал тебе ясным русским языком, что для школы ты еще, к сожалению, слишком молод...

Но Коля, прижавшись к косяку двери, так убедительно сопел, собираясь заплакать, что учительское сердце смягчалось.

– А, кроме того, у нас сегодня не будет занятий, Коля,– однажды сказал учитель.– У нас сегодня будет богослужение о в бозе почившем государе нашем императоре. Ты можешь, пожалуй, остаться.

Его убили, этого императора, первого марта 1881 года, в воскресенье, в третьем часу пополудни, в Санкт-Петербурге, на набережной Екатерининского канала, против сада Михайловского дворца.

Это после уже прочел в газете «Губернские ведомости» дедушка Карп Федорович Бурденко, приехавший в Каменку погостить из города Верхнего Ломова.

Мама Варвара Маркиановна, испуганно осенив себя крестным знамением, заправила и затеплила лампады у образов.

– Ах ты горе мое и несчастье,– встретила она в дверях заплаканного Николку, раньше всех вернувшегося из школы.– И где же ты был, прохвост? И отчего ревешь?

– Царя убили,– выдохнул Николка.

Впервые так гигантски и так катастрофически тревожно расширился мир его первоначальных представлений. И на него повеяло ужасом из этого необъятного мира, где могут убить даже такого, как царь, о всеобъемлющем могуществе которого так много говорили.

– ...Этот факт тогда как бы пришиб меня, напугал невероятно,– вспоминал Николай Нилович.– А теперь, когда я думаю об этом, мне удивительным кажется, что и такое, уже совсем давнее событие, как убийство царя Александра Второго, тоже, оказывается, вместилось в мою жизнь. Значит, я очень давно живу – с одна тысяча восемьсот семьдесят шестого года, с мая – по старому, с июня – по новому стилю. Значит, я действительно очень стар. А у меня порой – и даже часто – бывает такое ощущение, особенно по утрам, будто я только начинаю жить. Будто я только-только приближаюсь к чему-то главному, для чего, собственно, и стоило огород городить.

ПО СОВЕТУ ДЕДУШКИ

Это обсуждалось на большом семейном совете. Во главе стола сидел дедушка Карп Федорович. В ту пору он уже собирался умирать. Но раньше чем перейти в мир, «где несть ни печали, ни воздыхания», он хотел изложить потомкам с исчерпывающей полнотой все свои взгляды на жизнь, поделиться, как сказали бы теперь, опытом, накопленным за многие годы труда, в том числе и крепостного.

Правда, дед был не просто крепостным. Он, как и его отец, служил бурмистром, управлял помещичьим имением. А бабушка, супруга управителя, состояла в услужении у помещицы, водила ее, старенькую, по субботам в баню, провожала в церковь, угадывала по утрам значение ее печальных снов, ворожила ей на картах и ждала, не могла дождаться, когда же судьба разлучит ее с госпожой. Бабушка была шустрее, смекалистее деда.

Накануне освобождения от крепостного права и накануне собственной смерти помещик Павлов выдал деду вольную и сто рублей.

Деду было тридцать шесть лет, а бабушке – тридцать два. Из Саратовской губернии, из Кузнецкого уезда, из имения Павлова на собственной, только что приобретенной пегой кобылке они направились в Пензу, где знакомый купец Пастушков обещал деду хорошую должность подотчетного приказчика.

Лет двенадцать дед проработал в этой должности и оставил ее по настоянию бабушки, пожелавшей быть «вольной совсем» и вести свое хозяйство. В заштатном городе Верхнем Ломове деду опять же было предложено место подотчетного приказчика у купца Четверикова.

Дедушка гордился своей безукоризненной репутацией. Уж он-то твердо знал, усвоил, догадался с малых лет, к чему надо стремиться в этом хлопотном мире и чего следует остерегаться пуще всего.

– Пуще всего, Николушка, надо остерегаться пьянства, картежной игры и баб, остроглазых, бесприютных, коих не только на ярмарках, а повсюду большое множество можно встретить. Вот это, Николушка, нужно держать в уме...

– Ты хоть подумай, про что ты говоришь-то,– пыталась остановить дедушку его своевольная супруга Матрена Ивановна.– Позвали тебя дать совет ребенку. Ведь Николке – всего-то ничего – девятый год. Для чего это ему еще про баб разговор и про пьянство, кроме того? Слишком, по-моему, рано...

– Вот и надо опасаться, как бы не было слишком поздно, как вот в нашем случае получилось,– наставительно поднял палец дедушка.– Сей момент поманил меня господин Воейков и горькие слова произнес...

– И это неправильно, позвольте вам заметить, папаша. Неправильно при детях моих обо мне говорить непочтительно или даже тем более намеки делать,– вскипел отец Николки Нил Карпович.– Для этого в крайнем случае, если вы желаете мне что-то такое заметить, можно найти другое время и другое место.

– Вот в том-то и дело, что другое-то место предстоит тебе выбирать, если опять господин Воейков выскажет свое неудовольствие,– нахмурился дедушка.– И дети твои останутся без куска и приюта. А ты их вон ведь сколько натворил-напек. И всех ведь надо устроить.– Дедушка гневливо пошевелил скулами.– Так вот я и говорю: Николка, слушай меня. Священник, или просто сказать, поп – это есть самое почтенное лицо на свете после, конечно, начальства. И если выпадет тебе такое счастье, Николушка, надо держаться за пего руками и зубами, потому что будешь ты сыт всегда и ухожен. И никто не посмеет окоротить тебя, кроме духовных же лиц, кои свыше. А ты и выше стремись...

Николка, глядя на дедушку большими грустными глазами, вдруг заплакал.

И у академика увлажнились глаза, когда вспомнился ему тот теперь далекий предосенний день тысяча восемьсот восемьдесят шестого года. И снова в памяти зазвучал хрипловатый подрагивающий голос дедушки.

– Поп,– говорил он, сидя, напряженный, торжественный, на черном стуле с высокой резной спинкой,– поп, или же, скажем просто, священник, обязан быть честный, болезный за людей. И еще, я скажу, смирный. Попы такие теперь большая редкость. А ты, Николушка, такой и есть. И здоровье у тебя не для того, чтобы конями торговать или лес рубить. Вот тебе и самое дело – в попы. А тут при родительском доме ты можешь только лишнее... испортиться...

И дедушка опять сурово посмотрел на своего сына, на отца Николушки.

Но ни взглядом, ни словами уже нельзя было устранить несчастье, от которого страдала семья. Весьма разумный, все как будто понимающий, Нил Карпович пил запоем или впадал в забвение, как это жалкое занятие деликатно называлось в те далекие, отошедшие в историю времена.

...Холодеет сердце, когда думаешь, сколько хороших, умных, талантливых людей в нашем отечестве преждевременно сошло в могилу, подталкиваемые рюмкой или стаканом,– говорил Николай Нилович, вспоминая отца.– Конечно, этот порок, как и некоторые другие, во многом связан с социальным неустройством,– иной раз он служит ярчайшим показателем социального неустройства,– но немалое здесь продиктовано и простейшим слабоволием и первоначальной, с самого детства, распущенностью. Наш отец, довольно образованный для своего положения, выписывавший и читавший прогрессивные журналы, отличался поразительным слабодушием. Он плакал, когда ему не давали вина. Добрый, любивший семью, он готов был, однако, нас всех продать за рюмку водки, когда у него начинался запой. Он тогда не владел, не управлял своими действиями...

И все-таки при всех обстоятельствах дома в Каменке было лучше, чем в духовном училище в Пензе, куда увезли девятилетнего Николку по совету дедушки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю