355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Нилин » Знакомое лицо (сборник) » Текст книги (страница 27)
Знакомое лицо (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:55

Текст книги "Знакомое лицо (сборник)"


Автор книги: Павел Нилин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 39 страниц)

ОЧЕНЬ ВЯЗКАЯ ГРЯЗЬ В ПЕНЗЕ

Много раз описывались в литературе училища подобного рода. И на протяжении столетия или даже двух нравы, однажды угнездившиеся в них, едва ли существенно изменились. Нравы эти, впрочем, свойственные – с тем или иным оттенком – всем закрытым общежитиям, всем интернатам, где при внешнем надзоре воспитателей верховодят силачи старшеклассники, устанавливающие свое право, свои порядки, свой закон.

– Как твоя фамилия?

– Бурденко.

– Как?

– Бурденко.

– Бурденко? Да не может быть! Господа, слыхали? Его фамилия – Бурденко! Это, что же, от бурды вроде фамилия твоя!

– Наверно.

– А бурда от чего?

– Не знаю.

– Вот когда узнаешь, зайди, скажи, будешь тогда пить чай с сахаром. А пока ты неграмотный, я твой сахар беру себе. И не плачь! У нас плакс и доносчиков, знаешь, куда девают? Вниз головой в нужнике подвешивают. Желаешь испытать?..

Необыкновенно милой представлялась теперь мальчику деревенская школа в Каменке, где учителей почтительно звали Гаврила Иванович Барабош или Михаил Иванович Некрасов, где ученики любили учителей. Здесь же, в духовном училище, учителя и воспитатели носили клички: Хорек и Пузан, Сапун и Гульщик, Сикуша и Кукуй. И только два преподавателя – латинского языка и географии – имели не очень обидные прозвища – Цезарь и Лиссабон.

Ученики, разумеется, тоже именовали друг друга по кличкам: Кошкодер, Микадо, Псаломщик.

– Отчего же в сельской школе ученики уважали и любили учителей, а тут, в городском и тем более духовном училище, преподаватели становились как бы врагами учеников?

Об этом позднее задумается Бурденко. И ответит так:

– Наверно, того, что приобретается добротой и любовью, нельзя – ни при каких обстоятельствах – добиться строгостью.

Строгость в училище была почти казарменная.

Нескоро и нелегко привыкал новичок к этим правилам, к постоянным дракам и внутри училища и за пределами его.

– Попы! Кадило! Держи его! – кричали уличные ребята, завидев где-нибудь в районе базара или кладбища маленького мальчика в казинете и в так называемой чертовой коже, в обычном одеянии воспитанника духовного училища.

Хоть не выходи никуда. И маленький Бурденко долго не выходил. Но нельзя же постоянно, всю жизнь просидеть за каменной оградой своего училища, когда в городе столько интересных мест. Два монастыря – мужской и женский,– где у ворот и внутри толстостенных зданий всегда толпятся богомольцы-странники, от которых веет чем-то таинственным. И тут же недалеко от сквера – ночлежный дом, или просто ночлежка, тоже для странников, но немножко других, уже сильно обтрепанных, рваных, сердитых.

Мальчику хотелось если не поговорить с этими людьми, то хотя бы походить среди них, послушать, о чем они говорят, узнать, что случилось с ними, отчего они такие пришибленные.

Все интересно было маленькому Бурденко. И величественные, как сказочные дворцы, каменные конюшни Общества любителей конского бега. И канатный и мыловаренный заводы. И спичечная фабрика. И маслобойня. Везде хотелось побывать.

Конечно, путешествия такие по городу были не очень безопасны. Где и собаки нападут, которых в Пензе водилось немало. Но всего опаснее были мальчишки.

На всякий случай приходилось носить в кармане тяжелую гайку на крепкой веревочке или лучше на длинной цепочке. Такая гайка всегда могла пригодиться и на улице, и в училище, и в общежитии. Она защищала и от многочисленных в трапезной любителей чужого сахара.

Не были только никакой возможности защищаться от вшей. Вши буквально заедали воспитанников, хотя каждую неделю полагалось стричься и посещать баню.

– Только гигиена убивает вошь,– провозглашал трубным голосом гигант протодьякон, учитель пения.– Гигиена – начало и конец всему.

– Вранье,– доверительно говорил, сплевывая, старшеклассник Гусь, обучая в нужнике младших товарищей курению.– Вошь ни от чего-нибудь, а только от тоски. Вот когда кто перестанет тосковать по дому, того и вошь перестанет беспокоить...

А маленького Бурденко всего больше беспокоили домашние дела.

Помещик Воейков наконец уволил отца. Всему семейству пришлось переехать в Пензу, где на Песках дедушка Карп Федорович купил небольшой домик.

Дедушка по-прежнему надсадно кашлял, кряхтел, готовился к смерти, но не оставлял своих хлопотливых дел подотчетного приказчика у купца Четверикова в городе Верхнем Ломове. Там же, в Верхнем Ломове, на берегу реки, на пустоши, он с бабушкой по-прежнему в меру сил обрабатывал «хохлацкий огород», выращивая редкостных сортов малину и вишню, смородину и крыжовник, шпанскую клубнику и яблони.

Дом в Пензе, на Песках, дедушка купил не для себя, а для семейства сына, говоря с укором все одно и то же:

– Не на что надеяться, я гляжу. Не на что уповать. Худает наш род в потомках, хотя мы уже не крепостные...

– Ах, оставьте, папаша, вы этот ваш постоянный разговор,– раздражался снопа Нил Карпович.– Слава богу, вы уж который год не крепостной.

– Вот и радуюсь,– говорил дедушка.– Очень радуюсь, что не крепостной. И хочу наверстать, что упущено было. Хоть пред смертью хочу наверстать. Но не вижу помощников. Вот разве внуки окрепнут. На Николушку большая моя надежда. И домик я купил этот для того, чтобы внукам моим хотя бы на первых порах была какая-то опора. Ведь им покуда надеяться не на что. Даже при живом отце...

Уехав из Каменки, отец долго ходил без работы.

Поэтому, еще не окончив духовного училища, пятнадцатилетний Бурденко, чтобы поддержать семью, как и старшие братья – Иван и Владимир, вынужден был давать уроки купеческим детям, месить холодную осеннюю грязь озябшими ногами в худых башмаках, шагая из одного конца Пензы в другой, то с горы, то на гору.

– ...А пензенская грязь особая, вязкая,– вспоминал Бурденко в старости.– Чернозем! Но я никогда не жалел, что мне пришлось еще в раннем возрасте так старательно месить ее, работая репетитором.– И улыбался.– Лучше усваиваешь знания, когда их надо тут же кому-то передать. Но все-таки слишком вязкая грязь была в Пензе...

БОЛЬШОЕ СУЧКОВАТОЕ ПОЛЕНО

Не очень хотел Бурденко после духовного училища поступить в духовную семинарию. Может быть, думалось, бросить учение, приобрести какую-нибудь простую специальность, стать, допустим, конторщиком или приказчиком? И к тому же ведь можно и дальше давать уроки по арифметике, по грамматике. И семья все время будет сыта, если работать непрерывно и регулярно получать жалованье.

– Да ты что, с ума сошел?! – возмутился вдруг отец, как раз в это время нашедший работу.– Нет, нет и нет. Надо продолжать образование. Были бы мы побогаче, можно было бы определить и тебя, как сестер, в гимназию. Это, конечно, лучше. Но духовная семинария – это тоже неплохо. Все готовое – одежда, харчи, общежитие. И человеком станешь.

– Попом?

– А что же,– почему-то несколько неуверенно говорил родитель.– И в попы не всякий может по нынешним временам. Без образования теперь уже нигде нельзя. Как говорится, век пара и электричества. Вот я сейчас прочел в «Ниве»...

Но сын не очень внимательно слушал, что родитель прочел в «Ниве». Сын вспомнил отца Амвросия из города Верхнего Ломова, который жил по соседству с домом дедушки. Через забор, бывало, ребята – чаще всего летом – видели и слышали почти одно и то же:

– Это ты чего принесла? Яйца? Сколько?.. Неси, неси обратно. Ни за что не пойду. Я же священник, пойми ты, дурья голова, а не шарманщик какой-нибудь. Три десятка и ни одного яйца меньше. И гривенник деньгами. Ты же унижаешь мой сан, пойми. Неужели ты думаешь, что я могу крестить твоего младенца за какой-то десяток яиц?!

Ребята на разные лады переигрывали подобные речи и, выпячивая животы, показывали, как ходит по двору отец Амвросий, похожий на борова. Был, правда, и другой священник – отец Алексей, родной брат матери, красивый и молодой, умный и начитанный, в щегольской шелковой рясе.

– Сан священника, к прискорбию, запятнан ныне мздоимцами и невеждами,– говорил он, поигрывая большим серебряным крестом, висевшим у него на груди.– А сама идея христианства прекрасна и лучезарна. И нет задачи более благородной, чем деятельная и неустанная проповедь общечеловеческой взаимной любви.

Не было, однако, этой «взаимной любви» не только в степах духовного училища, но и в духовной семинарии, куда определился Бурденко в 1891 году.

Все поведение и учащих и учащихся и здесь было пронизано откровенной грубостью. И никакими строгостями, никакими наказаниями нельзя было внушить учащимся уважения к учащим. Да строгостью, наверно, и вообще ничего нельзя внушить.

– ...Позднее, уже в зрелом возрасте, я часто возвращался в воспоминаниях к этим годам,– говорил Бурденко.– И чаще всего мне вспоминались плохие, недобрые люди, такие, например, как Троицкий, протоиерей и преподаватель истории, который годился бы, пожалуй, в тюремные надзиратели или в полицейские. Хотя постоянная болезненная злоба едва ли нужна и там. Любимыми словами протоиерея были «кузькина мать». Он употреблял их по всякому поводу: и читая лекции и грозя воспитанникам. «Здорово Иван Грозный показал татарам кузькину мать под Казанью». Или: «Вот вызову сейчас инспектора, он покажет вам кузькину мать».

Однако Троицкий был не самым невежественным из преподавателей. И не самым злым.

Злее всех был инспектор, старавшийся запугать семинаристов, подавить в них чувство собственного достоинства и добиться рабского повиновения во всем. Ни рукописных журналов, ни самодеятельных кружков, ни малейшего проявления духовной самостоятельности. Все это строжайше истреблял в семинарии инспектор Успенский, насаждая ябедничество и взаимную подозрительность.

И под стать инспектору был духовный священник Овсов. Исповедуя семинаристов, естественно, по одному, он к губам каждого подставлял волосатое свое ухо и спрашивал:

– А не было ли между вамп, скажи, голубок, чего-нибудь такого говорено про инспектора Успенского? Покайся, голубчик любезный, покуда господь не покарал тебя, не опустил на беспечную твою башку суровую свою десницу.

На этот раз священник Овсов действовал по поручению полиции, которая никак не могла дознаться, кто же скинул из окна третьего этажа большое сосновое полено на проходившего внизу по тротуару инспектора Успенского.

Полено сбило только шляпу с инспектора. А ведь могло и убить.

Бурденко долго стоял в толпе семинаристов и почти с ужасом рассматривал тяжелое, суковатое полено, лежавшее у самого подъезда семинарии, у лакированных сапог грузного полицеймейстера, возвышавшегося здесь сейчас в сумерках, как грозное изваяние. В покушении на инспектора полицеймейстер увидел «признаки потрясения основ» и прибыл для строжайшего расследования, приказав три дня не выпускать семинаристов из здания семинарии.

Это событие соединилось в памяти Бурденко с тем далеким, ошеломившим его еще в раннем детстве убийством императора Александра Второго. Но, к удивлению своему, на этот раз молодой человек был только испуган, но не огорчен.

– А мы-то как волновались, Коленька, разузнав на днях про такое,– рассказывала ему мать, когда он пришел домой на побывку.– Безумно, как волновались. Ведь это подумать, до чего же дело-то дошло: священно-учителей-инспекторов и тех пытаются поубивать. Что же это такое начинается?! И большое полено было? Ты сам его видел? Боже мой! Ты уж близко, Коленька, не подходи, где такое делается. У нас и своего-то горя в доме предостаточно..

СВЯЩЕННЫЙ БЫК ИЗ МЕМФИСА

Дела семейства шли все хуже. Запои у отца становились все длительнее. Мать, по словам дедушки, таяла, как свечка. И все-таки дети учились: братья Александр и Владимир – в реальном училище, сестры – в гимназии. Братьям, правда, не удалось закончить училище: оба в одно и то же время заболели чахоткой. Позднее Александр сдал экзамены на аттестат зрелости, а Владимир поступил в фельдшерскую школу.

– Боже мой, как я была бы счастлива, если б могла быть уверенной, что дети мои вышли на правильную дорогу,– говорила мать.

Некогда хорошенькая, веселая, с отличием окончившая прогимназию, она преждевременно состарилась от забот, от тревоги за мужа, за все семейство.

– Сколько я помню свою маму,– говорил Бурденко,– она все время непрерывно только то и делала, что чинила, штопала, нянчила, кормила. И еще помогала каждому из нас учиться – проверяла наши уроки. Никакой радости, казалось, никакого удовольствия от жизни она не получала. Она как бы добровольно пошла на каторгу, выйдя замуж за нашего отца.

– Ах, Коленька, как уж хотелось бы,– вздыхала мать,– чтобы ты хоть поскорее как-нибудь заканчивал свое образование. Женился бы, стал священником. А то, кто знает, может быть, я и не доживу. А как хотелось бы увидеть тебя в черной шелковой рясе, как у брата моего, Алексея, у дяди твоего. И дядя, говорит, мог бы подыскать тебе хороший доходный храм. Истомились мы...

– Слушай, слушай, что мать говорит. Это правильное,– внушал дедушка. И щурился от собственных слов, как от солнца.– А станешь попом, все будет в твоих руках. И деньги, и вещи, и удовольствия. Дело же у попа, понятно, не пыльное, но денежное. И ноги всегда в тепле...

Слова эти в разных вариациях дедушка, давно простудивший ноги, часто повторял, как бы подбадривая внука, приходившего домой на побывку.

Приходил Николай на Пески не каждый день. И чаще под вечер – часа на два, на три. И часы эти постоянно проводил на дворе или в коровнике, помогая матери по хозяйству. Молча носил воду на коромысле, молча чистил коровник. И так же молча, не поужинав, уходил к себе в общежитие.

– Молчит,– говорил про него дедушка.– Все молчит и молчит. Это, я вам скажу, хорошая примета. Оч-чень хорошая. Попы обязаны серьезные быть. А Николушка будет самый старательный поп. Вот увидите...

И в семинарии так же считали.

Среди других предметов в семинарии преподавали гомилетику – науку о духовном красноречии. Это была, пожалуй, одна из самых важных наук для будущих священников, которым необходимо было постичь искусство и самую технику произнесения проповедей.

Попам и дьяконам едва ли потребуется когда-нибудь математика или физика. Да и языки немецкий и французский, латинский, греческий и древнееврейский не так уж до крайности будут нужны рядовым священникам.

А гомилетика – другое дело.

– ...Это в нынешнее время большинство ораторов не стыдятся произносить свои речи по бумажке. И речи, заметно, иной раз не самим оратором приготовленные,– говорил Бурденко.– А во времена моей молодости такое считалось глубоко неприличным. Самому полагалось думать на людях или продумывать заранее.

Гомилетику в семинарии преподавал Николай Ксенофонтович, или Ксеныч, как его звали семинаристы,– маленький, неопрятный, постоянно чесавшийся протоиерей,– летом изъеденный комарами на рыбной ловле, а зимой, должно быть, блохами в собственном трехэтажном домике на Огородной улице.

Всегда полусонный, рассеянный Ксеныч тревожно оживлялся только в те дни, когда у подъезда семинарии останавливалась огромная черная архиерейская карета.

– Бурденко, дорогуша, готовься! Мало ли что может быть,– говорил Ксеныч.– Иначе ты и меня погубишь, дружок. Ну, что ты можешь сказать, если он опять спросит тебя, как в прошлый раз, внезапно?..

– А вдруг он кого-то другого спросит?

– Нет, дружок, он спросит обязательно тебя. Он и фамилию твою уже хорошо запомнил, говорит: «Этот Бурденко – молодец, который прошлый раз слезу было у меня исторгнул. Неужели, говорит, он все произнес тогда экспромтом? А ну-ка мы его в следующий раз спросим..,

Слезу у архиерея, прозванного за тучность и свирепый взгляд Аписом, семинарист Бурденко вызвал проповедью о пожарах.

– ...Деревянная Россия, к сожалению, и по сей день горит очень жарко, особенно в сельских местностях,– говорил профессор Бурденко.– А тогда, в ранней моей юности и в детстве, нагляделся я на деревенские пожары предостаточно. И когда архиерей предложил мне экспромтом произнести проповедь о пожарах, так сказать, поучительное слово к воображаемым селянам, я собрал в памяти все доступные мне подробности этих народных бедствий и, пользуясь приемами гомилетики, преподанной нам Ксенычем, с полчаса взволнованно говорил о бессильной и, пожалуй, бесполезной борьбе с огнем, пожирающим соломенные крыши.

В этот момент, стоя на преподавательской кафедре, семинарист Бурденко, казалось, и в самом деле испуганно вглядывался во взметнувшееся к небесам зловещее пламя, слышал треск и шипение раздираемого жаром дерева, плач детей, рыдания женщин, видел обезумевших лошадей и коров, опаленных ворон, и – кричал, как действительно застигнутый бедой, во весь голос:

– Ой, добрые люди, воды, воды! Поскорее воды...

Тихий Ксеныч был испуган особенно этим криком. Он боялся, что и архиерею не понравится «такая мистерия». И еще он боялся: «Уж не тронулся ли башкой в натуральном смысле очень старательный семинарист».

– Попей, дорогуша,– протягивал он Бурденко стакан с водой, расплескивая ее в дрожащей руке.

А архиерей еще долго после проповеди сидел, задумчиво набычившись, выкатив остекленевшие глаза,– толстый, седой и в самом деле удивительно похожий на изображенного в учебнике Аписа – священного быка из Мемфиса.

– Талант,– наконец сказал он. И, грузно качнувшись, двинулся к дверям.– Большой талант и истинный,– добавил в коридоре, искоса глядя на почтительно семенившего подле него низкорослого Ксеныча.– А ты за мной покамест не беги, не суетись. Я в клозет зайду. Взвинтил он меня. Всего взвинтил, этот Бурденков. Вот именно талант богоданный. Редкостный. Артист – блошиное племя. Или, истинно говорю, будущий иерей...

Не подозревал еще семинарист Бурденко, какие хлопоты на себя и на Ксеныча он навлек тогда этим первым успехом.

Дней пять спустя черная архиерейская карета снопа подкатила к подъезду семинарии. И уже на лестнице архиерей спросил:

– Что, не опоздал ли я на гомилетику? Здоров ли Бурдёнков? Где он?

– Бурденко, беги скорее в класс. Апис уже ищет тебя. Будешь сейчас опять проповедь говорить...

Архиерей прибыл точно вовремя. Урок гомилетики начался через пять минут после его прибытия. И первое, что сказал архиерей, явившись на урок:

– А ну-ка, Бурдёнков, произнесите нам доброе слово на тему, которую мы сами тебе сейчас зададим...

Архиерей сел около кафедры не на тонконогий венский стул, услужливо подвинутый Ксенычем, а на массивную табуретку, с которой вешали на степу географическую карту.

Бурденко встал и замер у своего места.

– Идите сюда, поближе к нам,– позвал его архиерей.– Хочу я послушать вот о чем. Ты и угадать не сможешь о чем. О вреде... о вреде тяжкого порока. О вреде, иначо говоря, пьянства...

Бурденко подошел к кафедре и слова замер, покраснев. Значит, этому важному, толстому архиерею уже все известно о печальной страсти моего отца. И вот он решил поиздеваться надо мной сейчас здесь на глазах у всего класса.

«Как вы смеете!» – хотел было крикнуть Бурденко, защищая честь отца. Пусть будет что будет. Пусть прогонят его из семинарии, но архиерей все равно не вправе смеяться над несчастьем.

Бурденко сжал кулаки и в то же мгновенье подумал:

«А может быть, все это случайно? Может быть, архиерей еще ничего не знает. Откуда бы ему узнать о моем отце?»

– Что-то ты очень долго молчишь, дорогуша? – свистяще прошептал над самым ухом Ксеныч.– Говори же, говори! Что хочешь говори. Владыка же ждет. Говори хоть что-нибудь. Только ради бога не молчи...

– Итак, мы слушаем вас, Бурдёнков,– заправил за уши длинные седые волосы архиерей, с удовольствием глядя на свое отражение в створке окна.– Тема понятна нам?

– Понятна,– кивнул Бурденко.

Уж куда как понятна была ему эта тема. Он, можно сказать, выстрадал ее с самых нежных лет, эту тему. Она преждевременно состарила его мать, наполнила постоянной тревогой их дом, повергла в отчаяние их семью, сделала по временам отвратительным их доброго отца.

Бурденко медленно, как бы неохотно заговорил о горе семейств, пораженных этим тягчайшим пороком, омерзительнее которого едва ли еще что-нибудь можно сыскать,– о нищате и позоре, об унижениях и подлостях, сопутствующих этому пороку. И слезы невольно покатились по разгоряченным его щекам. Он схлебывал их, не замечая. И продолжал рассказывать об ужасе и стыде, которые испытывают, вероятно, все, кроме самого пьяницы.

– ...Вот уже подходит к концу моя жизнь,– говорил профессор Бурденко.– Длинная моя жизнь 1, не свободная от увлечений и, может быть, заблуждений. Однако такого увлечения, как пьянство, в ней не было. Видимо, отец выпил за меня мою порцию и навсегда внушил мне отвращение к выпивке. До сих пор я помню эту проповедь мою о вреде пьянства. Апис был в восторге. Он только требовал, чтоб я стоял недвижимо. Нельзя-де даже двигать плечами, поднимать брови, произнося поучение, а тем более чесаться и покачиваться. Апис не понял, что я уже близок был к обмороку. Добрые люди увели меня в кабинет ректора и отпаивали там чаем. Взволнованность мою Апис отнес на счет робости моей и смущения перед его величественной особой.

Не было теперь недели, когда бы архиерей не вспоминал о Бурденко. То ли хотелось архиерею развить и усовершенствовать проповеднический талант этого семинариста, то ли просто занимала его стеснительность молодого человека. Как бы там ни было, но архиерей каждую неделю посещал уроки гомилетики и требовал к кафедре Бурденко:

– А нуте-ка, нуте, послушаем комментарий к заповеди: «Чти отца своего и матерь свою и да долголетен будеши на земли...»

Кончилось тем, что Бурденко извелся и наотрез отказывался произносить проповеди.

– Ага, не можешь?! Значит, ты мастер большой говорить только, что заранее заучено? Как же ты священником собираешься быть?

«А я не собираюсь»,– хотел было сердито ответить семинарист Бурденко. Но не ответил, не решился. Да и как можно было решиться. Это был бы скандал. Человек уже заканчивал -духовную семинарию, на него возлагали надежды и в учебном заведении и дома. Больше того, он, как говорится, многое обещал. И вдруг...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю