412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Быков » Сверхчеловек. Попытка не испугаться » Текст книги (страница 8)
Сверхчеловек. Попытка не испугаться
  • Текст добавлен: 5 апреля 2026, 16:00

Текст книги "Сверхчеловек. Попытка не испугаться"


Автор книги: Павел Быков


Соавторы: Сергей Шарапов

Жанры:

   

Научпоп

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц)

Можно ли представить, что в будущем появятся протоколы этического сопровождения генетических вмешательств – своего рода лицензии на редактирование, подписываемые «от имени» еще не рожденного субъекта? Это не фантастика, а логический результат движения, уже начатого.

Чтобы понять масштаб происходящего, нужно изменить перспективу: от «мы редактируем гены» – к «мы вмешиваемся в судьбы». Причем эти судьбы еще не реализовались. Это не просто философский вопрос. Это вызов для права, педагогики, биоэтики, для самой идеи субъективности.

Человеческая культура пока только приближается к необходимости признать: вмешательство в геном – это вмешательство в смысл жизни. Сама жизнь становится артефактом. Она всё еще биологична, но уже потенциально спроектирована, заказана, оптимизирована. В этом и состоит сдвиг от природы к интерфейсу.

CRISPR – это не завершение эволюции. Это ее радикальное продолжение, но в режиме прямого редактирования. Мы оказываемся в ситуации, когда можно не просто дожидаться, что отберет среда, а формулировать собственные критерии отбора. Но критерии эти уже не природные, а социальные, эстетические, моральные.

Таким образом, речь идет о биосферной дипломатии – не просто как метафоре, а как новой модели мышления. Мы больше не «властвуем» над природой, но и не «отступаем». Мы становимся посредниками, медиаторами, конструкторами отношений между формами жизни, между желаниями и ограничениями, между возможным и дозволенным.

Биосфера требует представительства – и не только в экосистемной политике, но и в биокультурной. Мы вторгаемся не в абстрактный «генетический материал», а в контуры будущего, в пространство смысла, тела и памяти. Каждое вмешательство – это уже не биологический акт, а культурный жест.

В этом смысле, как бы парадоксально ни звучало, CRISPR ставит нас не перед вопросом технологий, а перед вопросом морали. Не как частного выбора, а как коллективной архитектуры будущего. Что допустимо? Что справедливо? Кто имеет право вмешиваться и от чьего имени?

Мы больше не живем в мире, где всё предопределено наследственностью. Но и не в мире, где всё можно исправить. Мы живем в мире, где ответственность наступает раньше действия. Где проект предшествует субъекту. Где будущее требует представительства – не в духе пророчеств, а в духе договоров.

Управляемая коэволюция?

Это будет долгий и неоднозначный путь, но, возможно, именно он определит будущее человечества. Уже сегодня обсуждаются сценарии, в которых CRISPR может быть использован для адаптации человека к средам, в которых он ранее выжить не мог, будь то открытый космос, океанские впадины или техногенные зоны.

На Марсе, например, человек сталкивается с высокой радиацией и разреженной атмосферой. Один из обсуждаемых подходов – модификация генома с заимствованием фрагментов ДНК у организмов, обладающих высокой устойчивостью к экстремальным условиям. Тихоходки – микроскопические беспозвоночные – способны выживать при воздействии радиации, вакуума, высоких температур. Возможно, их гены станут основой для будущих адаптаций. Ведутся также работы по созданию ГМО-растений, устойчивых к марсианским условиям, – это первый шаг к автономной биосфере за пределами Земли.

Подобные проекты размывают границу между инженерией среды и инженерией самого организма. Мы перестаем быть видом, приспосабливающим среду к себе, – и начинаем корректировать самих себя под параметры новых миров. Это не замена технологии – это ее радикальное продолжение, где сама природа человека становится полем вмешательства.

С другой стороны – океан. Давление в глубоководных зонах превышает земное в сотни раз. Тем не менее рыбы и беспозвоночные живут там, адаптировавшись на уровне генома. Исследуются возможности активации спящих человеческих генов, связанных с кислородным обменом, или даже внедрения чужеродных генов, повышающих устойчивость к гипоксии. Это не просто дайверы нового поколения. Это потенциальные обитатели подводных городов, спроектированных для длительного проживания на глубинах, где сейчас жизнь невозможна.

Да, пока всё это находится на стадии гипотез. Но характерно, что впервые в истории человечество может говорить о таких сценариях не как о фантастике, а как о направлениях разработок. В этом контексте CRISPR не просто лабораторная технология. Это вектор – инструмент, при помощи которого мы начинаем формировать не только новое тело, но и новое представление о месте человека в биосфере.

Именно здесь возникает необходимость переосмысления взаимодействия с окружающей средой. Уже недостаточно говорить о «покорении природы» – этот язык устарел. Мы не покоряем, мы проникаем, трансформируем, сосуществуем, договариваемся. Здесь вступает в силу концепция биосферной дипломатии – идея, которую последовательно развивал французский философ Бруно Латур.

Биосфера, по Латуру, должна быть включена в систему представительства. Живое не метафора, а участник процессов. Земля не объект эксплуатации, а собеседник. Поэтому экологическая этика должна быть преобразована в экологическую дипломатию. Не защита природы, а работа с ней как с другим, со своим правом на голос.

Сегодня, с появлением CRISPR, эта идея выходит за пределы экологии в привычном смысле. Мы вступаем в переговоры уже не с видом, а с его геномом. Мы обсуждаем не последствия действий, а сценарии существования. Это уже не экологическая дипломатия – это генная дипломатия. И если дипломатия требует взаимности, то здесь возникает глубокий этический вызов: что значит договариваться с тем, кого мы редактируем?

CRISPR делает человека не просто инженером жизни, но – при отсутствии этической рамки – потенциальным колонизатором. Там, где должно быть сотворчество, легко возникает подчинение. Где могла быть симфония – появляется директива. Именно поэтому биосферная дипломатия сегодня требует радикального расширения: от защиты лесов и океанов – к защите возможности жизни как таковой, в ее разнообразии, уязвимости и автономии.

Если экологическая дипломатия основывалась на идее сосуществования, то генная дипломатия уже предполагает сотворчество. Мы не просто «не вмешиваемся» – мы участвуем в создании новых конфигураций жизни. Это можно представить как переход от антропоценной вины (человек как разрушитель природы) к биокультурной ответственности (человек как редактор природы).

Но здесь же и риск: дипломатия требует равных. Когда один из «переговорщиков» способен редактировать другого – остается ли это дипломатией или превращается в колонизацию? Ответ на этот вопрос определит будущую моральную географию цивилизации.

С этим связано и главное напряжение современного этико-политического горизонта: как отличить допустимое вмешательство от произвола? Где граница между заботой и контролем? Как различить адаптацию и манипуляцию?

Технологически человек способен спроектировать себя заново. Но политически он пока к этому не готов. Мы живем в мире, где право на вмешательство принадлежит сильнейшему – тому, у кого есть лаборатория, алгоритм, финансирование. Однако если биосфера – это партнер, если геном – это субъект, если будущая жизнь – это политический акт, то возникает необходимость в новой форме договоренности. Она не может быть только научной. Она должна быть политико-этической.

Возможно, в будущем появятся не только этические комитеты, но и институты биосферной дипломатии, включающие представителей культуры, науки, юриспруденции, экологии и биоэтики. Не чтобы запретить, а чтобы выработать язык, на котором можно говорить с биосферой не как с врагом или объектом, а как с собеседником. Возможно, этот язык будет ближе к искусству, чем к праву. Возможно, он будет требовать больше эмпатии, аналогий, эстетического мышления.

Но в любом случае ясно одно: CRISPR и его продолжения —это вступление в новую фазу коэволюции, где агентом изменений становится знание. И именно знание требует дипломатии. Потому что знание без этики – это власть, а знание, оформленное как договор, – это возможность коэволюции, в которой никто не теряет голоса.

10. Инстинкт трансформации: возвращение тела и восстание случайного

Человек – единственное существо на планете, которое вмешивается в себя добровольно. Он изменяет не только окружающую среду, но и самого себя. Не по внешнему давлению, а по внутреннему побуждению. Это делает трансформацию не просто инструментом выживания, а частью человеческой идентичности. Мы не просто хотим жить – мы хотим меняться. И в этом, возможно, самая глубокая черта нашего вида.

Каждое новое поколение технологий обостряет этот инстинкт. Не из-за жадности, не из-за гордыни, а потому, что в нас заложено стремление выходить за границы заданного. Мы не можем не экспериментировать с телом, не искать способы ускорить, усилить, защитить, расширить. Появление генной инженерии, как когда-то хирургии, анестезии или протезирования, – это не внешняя угроза человеку, а результат его внутреннего влечения к изменению. Мы вступаем в новую фазу – не потому, что так захотел кто-то конкретный, а потому, что сама структура человеческой воли к реальности направлена на преобразование.

Это влечение редко осознается как «инстинкт», потому что слишком длинная цепочка рассуждений потребуется, чтобы связать страсть к новизне с базовой выживательной функцией. Но именно так его стоит понимать: трансформация – это не выбор элит, но биокультурный импульс. Мы не просто умеем делать новое. Мы не можем не создавать нового, не создавать ранее не существовавшего. Не умеем не придумывать русалок и минотавров, кощеев бессмертных и кентавров, огневушек-поскакушек и големов, чебурашек и буратин. Нам без этого скучно и, пожалуй, даже пусто в этом мире.

И это «не-неумение» – один из центральных нервов человеческой истории.

Уже на самых ранних этапах становления человеческого общества люди экспериментировали с собой: через татуировки, шрамы, модификации тела, болезненные практики инициации, голодание и ритуалы приема психоактивных веществ, через аскезу, боль и сверхнагрузки – ради измененного состояния сознания, ради выхода за пределы обыденного.

Все эти вмешательства были не только символическими, но и инструментальными: человек проверял, как далеко он может зайти в изменении своей формы – физической, психической, социальной. Позднее это стало называться медициной, хирургией, косметологией, психофармакологией. Но в основе всего этого – древнейшая воля к самоизменению. Мы – вид, который переписывает себя.

На протяжении веков культура пыталась осмыслить эту особенность. В одном из классических тезисов Маршалла Маклюэна говорится, что все технологии – это «протезы», расширения человеческого тела. Костыль – это продолжение ноги. Телескоп – продолжение глаза. Компьютер – продолжение нервной системы. В этом контексте генная инженерия – это нечто более радикальное: это протез, встроенный не снаружи, а изнутри. Расширение, которое становится перепрограммированием. И тем не менее оно вписывается в ту же самую логическую цепочку. Это не сбой, а логичное продолжение хода.

Хайдеггер, исследуя индустриализацию, заметил, что технические изобретения изменяют не просто экономику – они трансформируют само понимание человека. После изобретения паровой машины человек стал восприниматься как нечто механическое. После появления компьютеров – как нечто информационное. После расшифровки генома – как нечто, что может быть сконструировано, оптимизировано, изменено. Но эти сдвиги не внешняя агрессия по отношению к человеку. Это проявления его собственного взгляда на себя. Мы технически создаем лишь то, что готовы признать в себе.

Именно поэтому панические реакции на генную инженерию, несмотря на свою энергию, неустойчивы. За каждым страхом – скрытая зависть к изменчивости. За каждым запретом – неуверенность в том, что мы справимся с новым. Но это не отменяет самого движения: инстинкт трансформации не подавляется страхом. Он может быть замедлен, отложен, искажен, но не исчезает.

Что делает этот инстинкт уникальным, так это его направленность в будущее. Он не возвращает человека в состояние «естественности». Он всегда устремлен вперед, в сторону еще не существующего. И это отличает человеческое преобразование от животной адаптации. Мы не просто подстраиваемся под мир. Мы создаем такие формы, в которых нам интересно попробовать жить. Это не всегда разумно, не всегда безопасно – но всегда по-человечески.

Человечество не просто боится болезни или смерти. Оно боится статичности, тупика, невозможности выбора. Именно поэтому изменение тела становится актом освобождения. Не потому, что тело плохое. А потому что ограничение недопустимо.

Мы не знаем, куда приведет редактирование генома. Но мы знаем, что не-редактирование уже не кажется нейтральным. Оно воспринимается как упущение, как отказ от потенциала.

Отсюда – парадокс нового времени: вмешательство становится не исключением, а нормой. Не нужно специального оправдания, чтобы изменить себя. Нужно оправдание, чтобы этого не делать. Этика трансформации – это не запрет, а выбор ответственности: за траекторию, за последствия, за границы. Но не за сам акт изменения.

Возвращение тела

Возможно, именно здесь проходит водораздел между предыдущими веками и веком XXI: мы больше не живем в мире, в котором просто что-то происходит. Мы живем в мире, в котором мы решаем, что будет происходить с нами.

Эффектный выход на сцену генной инженерии подчеркивает перекос предыдущей эпохи. В эпоху модерна тело было вытеснено из центра внимания. Человек увлекся изменением мира. Многочисленные изобретения – паровая машина, электричество, радио, автомобиль, авиация и прочее – сделали человека почти властелином природы. Человек увлекся инструментами – плодами интеллекта. Разум, воля, дух – вот что признавалось подлинным. Тело – всего лишь сцена, инструмент, оболочка. Оно оставалось объектом воздействия, но не субъектом разговора. Разум был воздвигнут на пьедестал такой высоты, что в рассуждениях философов почти отделился от тела. Но теперь, с приходом генной инженерии, тело возвращается – но уже не как фон, а как центральный игрок.

Генная инженерия вновь делает тело не просто предметом, а сценой – местом действия, пространством выбора, полем для эксперимента. Тело больше не просто имеется. Оно формируется, редактируется, переписывается. И это делает его участником, а не только носителем. Мы перестаем быть жителями тела и становимся его соавторами.

Однако это возвращение нельзя назвать триумфом. Оно скорее напоминает разоблачение. То, что долго скрывалось за абстракциями разума, морали и духа, теперь становится видимым: тело – это не просто оболочка.

Это главный медиум нашего присутствия в мире.

Это не просто форма – это интерфейс, точка пересечения внутренних воль и внешних контуров. Именно потому редактирование тела вызывает такой резонанс. Оно не затрагивает ум, язык, культуру напрямую – но именно через тело бросает вызов всему, что человек привык считать «собой».

Ведь если я могу изменить цвет глаз, структуру мышц, уровень дофамина, склонность к тревоге – то где граница между мной и не-мной? Кто тот «я», который решает изменить «меня»?

Генная инженерия поднимает тело с уровня биологии до уровня философии. Она требует ответа на вопрос, которого раньше можно было избегать: где кончается телесное и начинается личное?

Насколько телесное – генетическое! – определяет меня, мои достижения и провалы, спектр моих чувств и остроту реакций? Вопрос, за ответом на который открывается бездна.

Этот сдвиг делает тело центральной ареной культуры XXI века. И в этом есть некоторая ирония. Век, начавшийся с торжества виртуальности, заканчивается возвращением к материи. Мы снова говорим о плоти. Но теперь – как о тексте, который можно не только прочесть, но и переписать. Это тело не символ. Это тело – код.

Современная культура не случайно все чаще ставит тело в центр внимания: от бодипозитива и травмы до нейроэстетики и нейроэтики. Мы наблюдаем возврат интереса к материальному как к этическому вызову.

Больше нельзя сказать: «это просто биология». Все, что происходит в теле, теперь вовлечено в мораль, право, политику.

Раньше человек спрашивал: что мне делать с собой? Теперь он спрашивает: что мне делать с телом, которое я могу изменить?

Этот вопрос требует новой антропологии. И, возможно, новой метафизики. Тело больше не может быть просто инструментом. Но и возвратить ему статус «священного» невозможно. Оно слишком подвижно, слишком изменчиво, слишком прозрачно. Мы видим, как оно формируется, – и потому уже не можем воспринимать его как абсолют.

Но и это не конец. Возвращение тела означает не только его инженеризацию, но и его сопротивление. Когда мы вмешиваемся в геном, мы вмешиваемся не в абстрактную материю. Мы вступаем в диалог с чем-то, что одновременно ближе нам и непонятнее нам.

И, может быть, главная этическая задача не в том, чтобы ограничить вмешательство, а в том, чтобы научиться слышать ответ. Ответ того, что мы пытаемся изменить – не до конца понимая, что это такое.

Это и есть возвращение тела: не культ плоти, не просто страх перед вмешательством, а признание того, что мы имеем дело с формой, которая больше нас – даже если она в нас.

Мир для нас

Генная инженерия активирует и страх другого рода. Не страх мутаций, не страх эксперимента, а страх утраты случайности как последнего признака свободы. Ведь пока что-то может пойти не так, пока возможна ошибка, пока живы вариации – мир остается живым. А если каждое рождение становится конфигурируемым, каждая черта – выбираемой, каждый исход – контролируемым, то исчезает то, что делает нас уникальными.

Случайность всегда была больше, чем статистика. Она была оправданием любви, трагедии, удачи, биографии. Всё, что мы считали «судьбой», было, по сути, алгеброй вероятностей, обернутой в метафизику. Люди рождались с особенностями, отклонениями, дарами, проклятиями – и именно это делало их историями, а не просто экземплярами. Исключение подтверждало личность.

Генетическая коррекция может всё это разрушить. Не потому, что технологии «злые» или ученые безнравственные. А потому, что сама логика вмешательства стремится к оптимизации. А оптимизация по определению исключает редкость. Она ищет лучший путь, но убивает обходные. А с ними и возможность случайной красоты.

Отсюда интуитивный ужас: в мире без случайности не останется места ни искусству, ни любви, ни настоящей дружбе. Все связи станут социально рациональными. Все люди – функциями своих геномов. Все события – результатами алгоритмов. Мы боимся, что, редактируя себя, мы уничтожим незаданное – то, что не планировалось, но оказалось важным. Мы хотим избавления от зла, боли, болезни, но боимся избавления от хаоса.

Мы интуитивно чувствуем: если убрать все плохое, может исчезнуть и хорошее. Не потому, что оно связано с болью, а потому, что оно производное случайности.

Здесь начинается самое интересное. Возможно, задача не в том, чтобы сохранить случайность любой ценой, а в том, чтобы пересобрать ее статус. Сделать ее намеренной возможностью, встроенной в проект. Не анархией, а функцией. Не провалом, а опцией. Но даже такая перспектива не снимает главного. А главное – не страх перед технологией, а ужас перед самим собой как источником мира.

Человек инстинктивно боится жить в мире, который он создал сам. Он привык к миру, который больше и старше его, который его переживает: к случайной природе, к стихиям, к болезни, к судьбе. Мир, в который человек был вброшен, был жесток, но уже привычен, а главное – не зависел от человеческого произвола.

Теперь же все наоборот. Человек оказывается в положении Творца – не метафизически, а буквально. Он может изменить свое тело, свою психику, своих потомков, свою среду. Но в глубине души он не верит себе.

Он знает, что он не бог. Что он – разумная, но ограниченная обезьяна с термоядерной бомбой в одной руке и CRISPR в другой. Он знает, что он ошибался. Что он создавал утопии, превращавшиеся в концлагеря. Что он ставил эксперименты, которые выходили из-под контроля. Он помнит.

Именно поэтому страх перед генной инженерией – это не страх перед конкретной технологией. Это страх перед необратимой ответственностью. Когда не на кого свалить. Нет высшей воли, которая решит за тебя. Нет стихий. Только ты.

Это уже не наука, не биология – это момент абсолютного экзистенциального одиночества. Ты не просто человек, который живет в мире, – ты человек, который теперь создает его. И создает себя внутри него.

Хайдеггер называл это «поставом» – ситуацией, в которой весь мир становится «сырьем» для человеческого проектирования и сборки Маклюэн уточнял: технологии меняют не то, что мы делаем, а то, чем мы становимся.

Именно это происходит сейчас. Мы перестаем быть теми, кто появился в мире, и становимся теми, кто делает мир – от молекулы до материи, от генома до города.

Мы уже не можем ждать, что кто-то создаст для нас мир. Более того, мы обречены продолжать собирать новый мир для себя. Этот мир станет продолжением и проявлением того, чем мы являемся где-то в глубине себя. Что мы можем попытаться скорректировать методами генной инженерии, но без гарантии того, что нам понравится всё, что с нами произойдет.

ЧАСТЬ II. Биоинформационная геополитика

Масштабность. Когда речь идет о технологиях тела, часто звучат слова: «ну это где-то на далеко», «это будет, но не у нас», «это для лабораторий и крайностей». Но если внимательно посмотреть на цепочку событий, становится ясно: то, что кажется локальной модификацией, приводит к сдвигу целой культуры.

В этой части мы обращаем внимание на масштаб. Не только технологический, но и смысловой. Как меняется общество, если различия между людьми становятся конфигурируемыми? Как меняется язык и этика, когда характеристики тела больше не определяются игрой случая? Как меняются явные и неявные структуры власти? И как всё это связано с развитием ИИ? Мы не утверждаем, что всё будет именно так. Мы следим за направлениями – и пытаемся понять, к чему они могут привести.

11. Россия и атомный проект XXI века

В 2022-2023 годах, когда в Британии обсуждался и проходил утверждение закон о либерализации законодательства по редактированию человеческого генома, в парламенте звучали слова о том, что в течение двадцати лет подобные услуги могут стать не то что значительной, но даже первой статьей дохода государства. Принятие этого закона (Genetic Technology (Precision Breeding) Act 2023) стало отражением внимания, которое британский истеблишмент последние 20-30 лет уделял теме биотехнологий.

В 2002 году на парламентских слушаниях премьер Тони Блэр заявил: «Биотехнология – это следующая волна экономики знаний, и я хочу, чтобы Британия стала её европейским центром». В 2011 году премьер Дэвид Кэмерон произнес: «Науки о жизни – это драгоценный камень в короне нашей экономики. Этот сектор постоянно показывает более высокий рост, чем экономика Великобритании в целом». Британия постоянно оказывается в лидерах по либерализации генетических исследований и технологий, например, летом 2018 года Британский совет по биоэтике признал генетическую модификацию младенцев приемлемой, сделав оговорку, что она «может быть этически приемлемой, только если будет проводиться в соответствии с принципами социальной справедливости и солидарности».

Похоже, что британцы отлично выучили урок «закона красного флага», ставшим классическим примером того, как страх перед новой технологией превращается в законодательное сдерживание прогресса. И чем такое сдерживание оборачивается для экономики страны и ее международных позиций.

В 1865 году был принят Locomotive Act, вошедший в историю как Red Flag Act. Он требовал, чтобы впереди каждого самодвижущегося экипажа шел человек с красным флагом или фонарём, предупреждая пешеходов и лошадей об опасности приближающегося транспорта. Согласно закону: скорость автомобилей ограничивалась до 2 миль в час в городе и до 4 миль в час за городом; впереди машины должен был идти человек на расстоянии не менее 60 ярдов (около 55 м), размахивая красным флагом; транспорт обязан был останавливаться при приближении лошади.

Закон на 30 лет затормозил развитие автотранспорта и промышленности Великобритании (он был отменен в 1896 г.), что позволило Германии, США и Франции, вырваться вперед, хотя до этого британцы были в лидерах в этой сфере. И они не хотят повторить эту ошибку.

Вопрос в том, хотим ли мы, в России, пойти по этому же пути «технологического консерватизма»?

Сегодня когда речь заходит о генетике и биоинформатике, в России часто «с сожалением» говорят: мол, отстаем, догоняем, но куда нам! Реальность же куда сложнее, неоднозначнее и даже парадоксальнее.

Парадокс в том, что генетическая революция на самом высоком уровне признана вызовом уровня атомного проекта. «По масштабу задач, прорыву, значению для страны программа развития генетических технологий, думаю, сопоставима с атомным и космическим проектами ХХ века», – заявил Владимир Путин на совещании по развитию генетических технологий в РФ в мае 2020 года.

В России реально делается очень многое. Существует и работает Федеральная научно-техническая программа (ФНТП) развития генетических технологий на 2019–2030 годы. Принят и с 1 сентября действует очень разумный и передовой по мировым меркам закон о правовых основах функционирования государственной информационной системы «Национальная база генетической информации» (НБДГИ), а оператором этой базы данных является Курчатовский институт, что подчеркивает важность проекта.

В стране разрабатывается система генетического скрининга будущих родителей на риск орфанных заболеваний – это сэкономит бюджету колоссальные средства и сохранит здоровье десяткам тысяч малышей.

Наконец, в этом году в России после многих лет отставания началось серийное производство секвенаторов – устройств для расшифровки генома.

С другой стороны, в России продолжает действовать запрет на патентование способов модификации генетической целостности клеток зародышевой линии человека (ГК РФ, статья 1349 «Объекты патентных прав», пункт 4). Запрет, который, по сути, блокирует приток серьезных частных инвестиций в генетическую отрасль. Складывается парадоксальная ситуация – исследования вести можно, а патентовать нельзя. В результате и российские исследователи, и российский бизнес оказываются в уязвимом положении, хотя разумных аргументов в пользу такой политики нет.

Так, с развитием технологий генного редактирования маркировка ГМО-продуктов, запрет на их импорт, запрет на выращивание – всё это более не имеет никакого смысла. Но в России продолжает действовать закон о запрете на выращивание ГМО-растений и животных, принятый в 2016 году. Тот факт, что подобные нормы сохраняют силу, лишь отражает то, сколь значительно государственное регулирование отстает от темпов развития генетических технологий.

Другой пример: материнский капитал. Его можно потратить на улучшение жилищных условий, на образование детей, на ежемесячные выплаты малообеспеченным семьям, на накопительную пенсию и даже на социальную адаптацию детей-инвалидов. Но направить средства маткапитала на секвенирование генома новорожденного нельзя. При этом в Госдуму внесен законопроект, который предполагает, что средства маткапитала можно будет направлять на получение платных медуслуг, предоставляемых при оказании неотложной медицинской помощи. Хороший, правильный законопроект, но и он показывает, силу инерции мышления: компенсирующее лечение – да, превентивная генетическая диагностика – нет. Хотя с точки зрения будущего ребенка раннее секвенирование генома может иметь большее значение, чем любое из перечисленных выше направлений, куда можно потратить материнский капитал.

Существенным фактором, сдерживающих обновление национальной регуляторной модели в сфере генетических технологий, является закрепленная в правоприменительной практике установка приведение законодательства Российской Федерации в максимально строго соответствие параметрам Картахенского протокола по биобезопасности. При этом протокол разрабатывался в начале 2000-х годов в условиях иной технологической повестки и ориентирован преимущественно на регулирование трансграничного перемещения живых модифицированных организмов классического типа. Его нормативная логика исходила из презумпции повышенной неопределенности и потенциальных рисков трансгенных вмешательств, характерных для того этапа развития науки. В условиях качественного технологического сдвига такая установка объективно формирует избыточно жесткую интерпретацию допустимых регуляторных решений и сужает пространство для гибкой национальной политики в сфере современных геномных технологий.

В то же время практика большинства государств – участников Картахенского протокола демонстрирует отход не только от его первоначального духа, но местами и от буквальной нормативной конструкции применительно к современным технологиям. Национальные системы регулирования были адаптированы к появлению новых геномных техник (NGT), а значительная часть решений в пределах допускаемой протоколом гибкости вынесена на уровень подзаконных актов и процедур лицензирования. При этом ключевым принципом становится риск-ориентированная дифференциация: регулятор оценивает свойства конечного продукта и потенциальный уровень опасности, а не сам факт использования той или иной технологии. Такая модель позволяет оперативно корректировать нормативные параметры без внесения изменений в базовый закон и одновременно сохранять государственный контроль за оборотом соответствующей продукции. Именно этот подход обеспечивает баланс между биологической безопасностью и технологической динамикой.

На этом фоне стремление Российской Федерации к формальному и расширительному соблюдению протокольных параметров фактически ставит страну в положение «святее папы римского», когда внутреннее регулирование оказывается жестче, чем в большинстве юрисдикций, принимавших участие в разработке самого документа. Дополнительным фактором инерции остается базовый закон 1996 года 86-ФЗ «О государственном регулировании в области генно-инженерной деятельности», неоднократно редактировавшийся, но сформированный в условиях принципиально иной технологической эпохи и продолжающий задавать нормативную рамку для сферы, радикально изменившейся за прошедшие десятилетия.

Дополняет картину чудовищная нехватка учебных мест (особенно бюджетных) в вузах на биотехнологические специальности. Россия и так катастрофически отстает от ведущих стран по числу действующих генетиков (2000‒3000 человек). В стране всего порядка 30–40 вузов предлагают программы по генетике или смежным дисциплинам, которые выпускают в год 500‒1000 специалистов по всему спектру генетических и биотехнологических специальностей. Для сравнения: в США – 20 тысяч действующих генетиков и более 200 университетов, выпускающих в год 5000‒7000 тысяч генетиков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю