355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Патрик Ковен » «Вертер», этим вечером… » Текст книги (страница 7)
«Вертер», этим вечером…
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:11

Текст книги "«Вертер», этим вечером…"


Автор книги: Патрик Ковен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

Орландо Натале покачал головой. Эта женщина была властительницей дум многих поколений, она была той, ради которой сводят счеты с жизнью. Самой чистой, самой страстной, самой нежной из возлюбленных и самой строгой из женщин. Образчик совершенства. Она нашла воплощение в чертах и во внешности самых известных оперных див, самых именитых певиц. И она же, безумная старуха, одинокая и всеми забытая, угасла в комнатушке приюта-тюрьмы, прикованная к стене цепью. Прообразы не всегда столь блистательны – это следующие поколения приукрашают миф. Несчастная, безумная Шарлота.

Куртеринг и Натале сокрушенно покачали головой. Кафе уже почти опустело. Видимо, некоторые посетители зашли сюда лишь для того, чтоб укрыться от дождя, а поскольку тот уже закончился, они разбрелись восвояси по мокрым улицам.

Карола потянулась и улыбнулась профессору.

– Простите, я, кажется, чуточку вздремнула.

Куртеринг скрестил свои фарфоровые пальцы в свете лампы.

– Шиллер как-то сказал что-то вроде этого: если спящая женщина волнует меня, значил бег моих дней еще не закончен… Я не был бы таким оптимистом, как он, но, когда вы на минутку задремали, я почувствовал себя счастливым. Могу ли я задать вам один вопрос, который вы наверняка сочтете нескромным?

– Прошу вас…

– Тот дом, где все это случилось, по-прежнему принадлежит вашей семье?

Карола улыбнулась.

– Да, мы все еще живем в Сафенберге.

Орландо мягко выпрямился на своем месте.

– Кстати, – продолжала она, – господин Натале несколько последних дней занимал ту комнату, в которой был убит Вертер.

Куртеринг взглянул на тенора, и, несмотря на тень, скрывавшую его лицо, ему показалось, что черты певца неуловимо изменились.

А за стеклом на город обрушились миллиарды серебряных кинжалов, пронзая черный асфальт.

Над Веной снова шел дождь.

Маргарет приподняла голову Петера Кюна, тяжелый камень, примявший своим грузом подушку. Может быть, стоило усадить его повыше. Она вспомнила: кажется, после очередного сердечного приступа доктор настаивал на том, чтобы больной оставался сидеть в подушках. Но тело было слишком тяжелым.

Из коридора донесся голос Людвига, звонившего врачу. Нужно подождать, пока тот приедет из Шорфестена, и все закончится. Ей почудилось, что на лицо Петера легла печать смерти, и одновременно показалось, что он не умрет никогда.

Парик старика-художника съехал на лоб. Она подумала было снять его, но одернула себя. Не для того Петер жил с шевелюрой, чтобы умереть лысым. В этом было что-то уж слишком унизительное.

– Как он?

Она не ответила Людвигу, и тот замер на почтительном расстоянии от кровати, словно боялся подойти к умирающему. Грудь Петера вздымалась слишком часто: смерть – это всего лишь ускоренная жизнь, перегрузка, последний рывок, который уже ничто не может сдержать и который за несколько секунд сжигает все остатки энергии. Вся предыдущая жизнь была рачительной экономией, и вдруг организм решил все растратить одним махом. Последний всплеск крови и кислорода.

И как на зло, нет ни Каролы, ни Крандама. Я не любила своего деда, мы никогда не обменивались более чем десятком слов за раз, но мне еще больше не нравится смотреть, как он умирает…

Наступило какое-то подобие успокоения, и Людвиг приблизился к изголовью. Старик выдержит и на этот раз.

– Сейчас приедет доктор.

Они говорили все вместе и лишь бы что. И больше всех – старухи-сестры…

– Он хочет что-то сказать.

Она заметила, что Людвиг отстранился, словно не хотел слышать того, что пытался сказать его отец. Губы цвета мела шевелились, но голоса не было слышно. Маргарет провела рукой перед глазами умирающего – они не мигали. Она никогда не обращала внимания на их цвет, но в этот миг они были так близко, что она не могла не заметить эту странную ржавчину вокруг зрачка. Может быть, раньше они были другими, живыми глазами оттенка стали, и лишь время покрыло ее ржой.

– Карола.

Наконец ему удалось выговорить. Старик звал не ее. И это было в порядке вещей. С чего бы это ему звать ее в такой момент? Карола всегда была тут как тут, Карола никогда не покидала Сафенберг, она была последним оплотом жизни среди теней… Карола всегда была любимицей.

Его кадык заерзал, словно под натянутой кожей пряталось раненое животное, насекомое с маленькими бессильными ножками. Маргарет наклонилась, и одна из ее сережек коснулась костистого выступа. Она уловила шепотом произнесенную фразу и медленно выпрямилась.

– Что он тебе сказал?

В этом голосе был страх, вполне осязаемый страх. Людвиг Кюн машинальным жестом поправил очки на переносице, и девушкой овладело нечто похожее на жалость.

– Какая-то бессмыслица, – ответила она. – Он бредит.

– Что он тебе сказал?

Это было неважно. Для нее всё всегда было неважно, и даже эта агония ее не трогала.

Над комодом, лицом к кровати, висел один из портретов человека, которого Петер Кюн рисовал постоянно. И именно на эту картину она бросила взгляд, перед тем как ответить.

– Он сказал: «Это не я убил Вильгельма Тавива».

ДНЕВНИК АННЫ ШВЕНЕН
Отрывок VI, 14 июня

Она произнесла несколько слов. Не бог весть какая победа. В первые годы своей практики в Гейдельберге я безумно радовалась, когда пациент начинал говорить, неважно, была это осознанная речь или бессвязное звуки. Простое бормотание – и, опираясь на различные теории, я уже видела, как перед нами расстилается длинная дорога, ведущая к выздоровлению. Опыт показал, как я ошибалась. Нарушение молчания отнюдь не означает, что больной наконец уловил потерянную мысль, – в большинстве случаев это лишь усугубление болезни. Или, лучше сказать, один из возможных вариантов развития извечно неразрешимого ментального конфликта.

Приезжал отец Каролы. Ничего из сказанного им мне не помогло. Его поведение и выражение лица вызывают ассоциации со старым бюро или с застекленным коридором. Мне показалось, что он больше всполошился, видя свое имя в газетах на протяжении той долгой недели, когда их семья постоянно фигурировала в хронике происшествий, нежели узрев свою дочь в одной из комнат приюта для душевнобольных.

Послушать его, так она была ничем не примечательным ребенком. Но что знает бедный господин Людвиг Кюн о детях? Смерть его жены внешне на нем никак не отразилась, и он по-прежнему убежден, что она была с ним счастлива.

В устах серых личностей все люди предстают серыми. Даже не серыми, а бесцветными. Господин Кюн, не отличаясь широтой взглядов, никогда не замечал широты окружающего его мира. Жизнь в форме реестра. Ему пришлось потрудиться, чтобы не замечать в чертах Каролы и других окружающих все неровности и шероховатости, которые превращают их в живых людей. Он делает бесцветным частности, инстинктивно возводя их на уровень общего. Он рассказывал мне о ее хороших оценках в колледже в Бад Годесберге, о той самоотверженности, с которой она поддерживала дом и его обитателей. И ни одно слово не добавляло в обрисованный им портрет Каролы мазок жизни. Скорее, это была самая что ни на есть безжизненная, гравюра сухим пером. Они с дочерью встретились в парке. Она с ним не заговорила. Для нее, видимо, важнее была ее порция риса с молоком. Не думаю, что она его узнала. Уходя, он лишь у ворот надел шляпу. Несмотря на сгущавшиеся серые сумерки, его лысина блестела.

Карола, моя загадка. Из-за тебя я снова было вернулась к тезису Ньюкастла о наследственности. Но все это невероятно.

VII
былого блеска знак

Орландо оглядел свой костюм на одном из контрольных экранов, развешанных за кулисами. Теперь они заменяли зеркала. Странно петь в окружении всех этих изображений. Публика ничего не подозревает, ей кажется, что актер на сцене один-одинешенек. Так оно и есть, но со временем все меньше и меньше. Однако никакая техника не могла помочь за мгновение перед тем, как поднимется занавес. В такие секунды на тебя наваливалась дикая тревога: а вдруг пропадет голос или слова застрянут комом в горле? Натале уже довольно давно заметил – надеясь, однако, что это известно лишь ему одному, – что на каждом спектакле его голос звучит по-разному. В нем то появлялись металлические нотки, то носовой призвук, то чрезмерная открытость. Внутренний слух певца от спектакля к спектаклю улавливал мельчайшие различия. Кто еще это замечал? Только горстка специалистов могла бы сказать, что его вибрато было более звучным двенадцатого сентября, нежели семнадцатого, а низкие ноты более уверенными или наоборот. Голос неуловимо менялся. Это зависело от настроения, от волнения. Каким он будет сегодня вечером? Орландо узнает это лишь по первой ноте, когда поднимется занавес. Иногда он был в голосе, иногда нет, и это были неудачные вечера. Тем не менее такое случалось редко.

В зале темно.

Орландо ослабил галстук, освобождая шею, и сквозь вельветовую куртку помассировал живот. Спиральная лестница поднималась до самых лесов. Там, вверху, было царство мостиков и прожекторов; над сценой, словно над старым трехмачтовиком, свисали снасти. Головокружительная высота, на глаз и не определишь, сколько здесь метров. И все тот же запах – древесной пыли и клея. Завод и собор в одном лице с металлическими стропилами…

Внизу, на палубе этого огромного корабля, поднималась волна аплодисментов. Только что за пульт встал Джузеппе Саноли. Он подавал большие надежды, кое-кто даже считал его новым Тосканини, настолько он умел взметнуть оркестр в яростном вихре или подчеркнуть медлительность адажио, когда смычки виолончелей словно наливаются свинцом. С этим дирижером Орландо дважды пел «Тоску», и они вырывали друг из друга душераздирающе жалобные мелодии. Саноли гнался за рыданием, как за нотой. К концу спектакля он был весь измотан, его волосы липли ко лбу, словно у теннисиста после финала Уинблдона.

До слуха певца донеслась музыка, пока еще заглушенная массивным занавесом, отделявшим его от оркестра и зрителей.

– Господа Натале и Уолтон, пожалуйста, на сцену.

Орландо поднялся по ступенькам, толкнул фанерную дверь, и перед ним за стеклами и слуховыми окнами распростерлись крыши Парижа. Он был на втором этаже мансарды. Внизу спиной к публике стоял Уолтон, повернувшись к огромной картине, которую он якобы рисовал. Баритон поднял голову и подмигнул тенору. Орландо прошел мимо корешков старых книг, громоздившихся на бутафорской полке, уселся лицом к видневшемуся за окном собору, за древний стол, заваленный бумагами, и взял в руки перо. В чернильнице были даже настоящие чернила. Томби умел окружить себя высококлассными реквизиторами. Так, всё, теперь я Рудольф. Увертюра подходила к концу. Оставалось четыре такта, Саноли налегал на духовые, обрушивая на слушателей ураган звуков. Нескольку секунд спустя они отправлялись в путешествие. Орландо увидел, как вертикальный обрыв занавеса в тридцати метрах от него задрожал и начал подниматься. Он закрыл глаза. Теплый воздух ворвался из зала на сцену, из софитов хлынули потоки прожекторного света. Корабль покидал порт. Он набрал полные легкие воздуха, и, как всегда, его шея взмокла при первых же нотах.

 
Угрюмый небосвод
Затянут пеленой…
 

Ну вот, теперь он знал, какой у него сегодня будет голос. Все должно пройти хорошо. В высоких нотах чувствовалась даже какая-то горячность. И вот он уже очертя голову бросился в это бушующее море духовых…

 
Приветствую тебя, Париж!
 

Сегодня вечером в Мюнхене дают Пуччини…

Эльза и Людвиг шли следом за катафалком, возглавляя процессию. Супруга и сын покойного. Карола и Маргарет с двух сторон поддерживали Ингрид Волленхаус: та несколько раз чуть не упала на посыпанной гравием аллее, словно отсутствие рядом сестры нарушало ее равновесие. Прабабка осталась сидеть дома, одна в огромном салоне. Ханс Крандам идет один, возглавляя группу соседей и зевак. На нем костюм металлического оттенка – в точности такого же цвета, как и это туманное утро. Дорога идет вверх, вдоль гранитных надгробий, к первым пихтам, чьи вершины укрыты клочками развеивающегося тумана. Чувство холода усиливается из-за ветра, от которого черные юбки женщин липнут к ногам. Цвета нет. Все вокруг словно сговорилось против цвета: мрачное свинцовое небо, кресты и статуи, которые под плотно нависшими тучами кажутся высеченными из того же, похожего на гипс, материала, что и надгробные монументы. Тусклые лица, траурные ленты, темные пальто – все укрыто покрывалом тумана, разорванным горными пиками и ветвями безмолвных лесов. Даже венки из цветов в этом болезненном свете сделались какими-то одинаковыми и выглядят теперь всего лишь аляповатыми нагромождениями увядающих лепестков. Пройдя половину пути, процессия минует мавзолей: гранитный кирасир, застывший в массивной неподвижности, с саблей наголо яростно бросается в туман.

В своих ботинках на высоком каблуке Маргарет спотыкается. Кожа натирает ей щиколотки. Сегодня утром она специально для церемонии одолжила обувь у Каролы. Разыскивая бумаги, они перекинулись парой-тройкой слов. Старик оставил завещание. К тому же возникла проблема: что делать со всеми этими картинами, со всеми портретами Вильгельма Тавива?

Предводитель процессии останавливается. Все вокруг неподвижно, словно приколотый кнопками рисунок школьника на стене времени. Рисунок тушью и карандашом на серой бумаге. Людвиг говорит что-то своей матери, но та его не слушает. Они держатся в сторонке от остальных, возле катафалка, с которого уже спускают гроб… Ханс Крандам подходит к группке из трех женщин и встает возле Каролы… Он прилетел самолетом сегодня рано утром. Орландо тоже хотел приехать, но Карола ему запретила. Это было незачем. И потом, для чего провоцировать конфликт, а может быть, даже и скандал? Ведь она еще не знает, что известно и что не известно ее мужу. Она не питает иллюзий на этот счет. Эльза, Ингрид, а может, даже и Маргарет все ему расскажут. Бабушка, двоюродная бабушка, младшая сестра… Когда нет взаимной привязанности, все эти слова – пустой звук. Они будут рады обо всем нашептать Хансу. «Карола уезжала с этим артистом, с этим певцом. Они великолепно провели время в Вене…» Мне все равно… Я уеду, покину эти холодные земли, в которых теперь суждено гнить Петеру. Да и остальные очень скоро последуют за ним. Хильда первая в очереди.

Кому будет лучше, если я зачахну в сафенбергских туманах? Орландо, я хочу жить, забери меня отсюда! Даже это кладбище – и оно не для меня. А ведь остальные все здесь, в этом погребе, весь род со времен Шарлоты. Однажды мама сказала, что для меня тоже найдется место среди Кюнов. Никогда не забуду ее взгляда в тот момент. В ее голосе сквозила гордость и торжественность. Кажется, Эльза только что закашлялась.

От этого гуляющего по холмам ледяного ветра можно ждать чего угодно. По возвращении нужно будет дать ей антибиотики. Я знаю их всех, как свои пять пальцев. Как странно думать о встрече с мертвыми! Я не верю в жизнь после смерти, но всегда воображала себе небытие как отражение реального мира. Существует иной Сафенберг, до мелочей похожий на наш, и когда один пустеет, другой наполняется людьми. Петер присоединится к остальным в большом салоне, где почетное место в кругу сидящих женщин занимает Шарлота Хард. Именно она, как и в былые времена, управляет домом. Ничего не изменилось – то же небо над теми же в точности лесами. Даже одежды у всех похожие. Именно это имела в виду мама, говоря мне о моем месте.

Веревки натягиваются, трутся о спускаемый в яму гроб. Группа людей неподвижна, словно на фотографии. Кароле вдруг приходит в голову, что она впервые видит Маргарет в платье. Она берет кропило, поданное Эльзой, делает над могилой крестное знамение, потом протягивает кропило мужу. Почему-то в этот момент ей вспоминается, что усопший и Ханс были, кажется, связаны каким-то тайным сговором. Иногда по вечерами, когда Эльза пела, эти двое устраивались рядом, и в паузах Карола замечала, как они шепчутся. Что общего могло быть между стариком с накрашенными бровями и этим технократом в сером костюме? Они сидели в полумраке, свет выхватывал лишь тапочки старика и начищенные туфли мужа, шнурки на которых были завязаны настолько туго, что, казалось, их никогда уже не развязать. Отныне, слушая пение Эльзы, в глубоком кресле будет сидеть лишь Ханс. Комья земли застучали о крышку гроба, присыпав латунное распятье… Requiescat in расе…

Губы Маргарет коснулись волос Каролы.

– Это не он убил Тавива.

Карола подскочила.

– О чем это ты?

– О том, что он сказал мне перед смертью.

Карола уже собирается что-то ответить, как вдруг замечает Эльзу: та отделилась от группы и неподвижно застыла совсем рядом с ямой, которую могильщики закопали уже почти доверху. Она видит ее со спины. Дрожащий, до смешного тонкий и неуместный голос доносится вдруг сквозь равномерный стук разбивающихся комьев. Это финальная ария, та самая, из последнего акта. Слишком высокая нота всхлипом разлетается в холодном воздухе.

Эльза Кюн поет предсмертную арию из «Вертера».

Мюнхен, Национальный театр. Орландо чувствует, как зал охватывает напряжение. Бескрайнее и неприметное пока волнение, словно вызванное надвигающейся опасностью, морская зыбь перед штормом. Мой голос, мостик, переброшенный между ними и мной… Эмилиана Партони бежит на носочках, словно балерина, ее платье колышется в свете луны. Мими пока еще избегает любви, но чувства уже влекут ее к Рудольфу. Они в конце концов ее и погубят. Как всегда, в финале опер герои только и делают, что умирают. Он приближается к ней, хватает ее за руку, чтобы она не убежала, музыка затихает, и их руки медленно взмывают вверх в лучах прожектора. Эмилиана разжимает пальцы, и свет отражает белизну ее ладони. Внизу, под крышами, Париж уже уснул. Сквозь распахнутое окно врывается летняя ночь, угадывается ветка сирени и скрывающийся за нею купол базилики на Монмартре. Ладони Рудольфа и Мими соприкасаются, переплетаются между собой… «Пальцы, Орландо, ты должен целовать ее даже кончиками пальцев. Все внимание сейчас обращено на них».

 
Che gelida manina
Se la lasci ricordar…
 

Великая ария из «Богемы». Они пришли сюда в основном из-за нее. Опера частенько напоминала Орландо языческий ритуал: уберите позолоту и люстры в зале – и эта публика будет выглядеть совсем по-иному, исчезнет лоск и белизна манишек, и перед вами предстанет племя в доисторической ночи. Если не брать во внимание нескольких специалистов, большинство зрителей пришло сюда только для того, чтобы послушать блестящие арии, и в этом было еще одно сходство оперы со спортом – точно так же стадион вскакивает после каждого гола или виртуозного вратарского перехвата. В этот момент большая часть зрителей ждала от тенора «до» верхней октавы, от сопрано – верхнего «ре», они пришли сюда в погоне за спортивными рекордами, за самыми сильными и высокими нотами. Своеобразный атлетический подход к опере.

 
Chi son? Sono un poeta.
Che cos a faccio? Scrivo.
E come vivo? Vivo…
 

Партони медленно высвободила пальцы, и Орландо незаметно выступил на свет, тогда как она скрылась в тени. Пот проступил на его висках, скатываясь по гриму. Тенор на два шага приблизился к авансцене. Краем глаза он мог видеть свое отражение в спрятанных за кулисами видео-экранах.

Свет от пюпитра выхватил скулы дирижера, и на взмах его палочки тут же откликнулись виолончели. Пуччини… Он умел затронуть струны всей любви мира, он переложил страсть на язык музыки, и мелодия бушевала, словно море, уносящее в ненастье корабль с раздутыми ветрилами. Орландо почувствовал, как дрожат мышцы его ног. В который раз ему показалось, что он никогда не споет лучше, чем в этот вечер. Его голос был обнаженным мечом, женской лаской, гневом и нежностью. Голос-Карола.

Он почувствовал, как зал перед ним замер, и его голосовые связки напряглись.

La speranza!

Верхнее «до». Он приготовился к нему заранее, и теперь лишь контролировал вибрации связок, словно пилот – режим двигателя. Нота, ослепительная, как вспышка света. В нарастающей мощи оркестра Орландо вложил все свои силы в звук, и тот засиял, словно раскаленная добела лампочка. Зал в оцепенении ловил эту неповторимую высокую ноту, чистую, как алмаз в прозрачной оправе. Она горделиво взмыла под самые своды и, уже готовая, казалось, вырваться наружу, внезапно оборвалась. Орландо расслабил напряженные мускулы и как будто упал с небес на землю.

Несколько секунд ошеломленной тишины – и палочка Саноли взметнулась вверх в крещендо восклицаний и аплодисментов.

Орландо выдержал паузу – это могло продолжаться долго. Слегка наклонив голову в сдержанном поклоне, он почувствовал, как вдоль ребер катится пот. В бушующем море криков, наводнивших зал, он, все еще глубоко дыша, закрыл глаза. Он осознал, что, несмотря на усилия и сосредоточенность, которых требовала партитура, ни на секунду не забыл о Кароле, он пел в зеленом сиянье глаз той женщины, которую любил.

Саноли улыбнулся ему и поднял палочку; повернувшись, Орландо подошел к Партони – сейчас была ее очередь. Следуя замыслу постановщика, он присел на вторую ступеньку лестницы у ног певицы.

– Si… Mi chiamo Mimi…

Еще более бархатистый и нежный, чем обычно, ее голос трепетал. Поговаривали, что у нее новый любовник, скульптор-перуанец, что она скупает все его произведения и складывает у себя на вилле, в Сиракузах. Орландо не был в этом уверен, он знал, что она способна пустить самый невероятный слух, чтобы поддерживать скандальную славу женщины свободных нравов. Это ее забавляло. Однажды он познакомит ее с Каролой: у них есть кое-что общее – открытый взгляд, устремленный в будущее, расцвечивающий его бесчисленными солнцами. И однако, иногда в их глазах сквозила печаль, отголосок былой раны, воспоминания из неизвестного прошлого. Словно тяжелая мрачная конница внезапно налетала на залитые солнцем луга, таща за собой занавес ночи.

Если все пойдет, как он задумал, то в этот вечер он последний раз поет вдали от нее. Они встретятся после спектакля и пойдут ужинать в какой-нибудь отель или харчевню. В Риме он поведет ее в заведение Манторелли – узенькая дверь в стене за Пьяцца Новара, шесть столиков, накрытых застиранными скатертями в клеточку, засаленные стены, но при этом лучшие спагетти на земле, и тут же хозяин, сам, в своей худобе, смахивающий на макаронину, наливает из бочки лучшее «Кьянти» во всей Тоскане. В Нью-Йорке они пойдут к Сарди, а потом в его гастролях наступит перерыв и они вдвоем куда-нибудь уедут: остров в Тихом океане; может быть, яхта. Время вдали от Сафенберга побежит быстрее, и никто не отнимет у них это море и теплые ночи. Там сотрутся даже воспоминания о мрачных немецких холмах и о драме, не угасающей за стенами старого дома; там ничто не потревожит их в эти долгие часы под лазурным небом и палящим солнцем.

 
Sono la sua vicina
Che lo vien fuori d'ora
О importunare…
 

Ария Мими подходит к концу, Орландо вскакивает, бежит к актрисе, обнимает ее, та отстраняется, Дверь распахивается, и на сцену высыпают Марсель, Коллен и Шонар.

Скоро начнется праздник. Партони смотрит на тенора, никогда еще она не видала в его глазах столько радости и силы.

– Почему он больше никого не рисовал, кроме этого Тавива?

Людвиг поднимает глаза на Каролу. Его зрачки мечутся за толстыми стеклами очков, слишком больших для узкого лица.

– Не знаю.

Они в мастерской художника. За витражами веранды уже опустилась ночь.

– Почему перед смертью он сказал, что не убивал его?

Людвиг Кюн глядит на дочь. Ему знакомо нынешнее выражение ее лица – выражение упрямого ребенка, присущее ей в определенные минуты, пугающее всех своей жестокостью и непреодолимым упрямством, против которого любые средства бессильны. Он вспоминает день, когда она отказывалась произнести заученное поздравление ко дню рождения Эльзы. Перед ним снова этот дикий ребенок, стоящий с поджатыми губами в кругу взрослых, это замершее воплощение неистового бешенства, которое ничто не в силах унять. Тогда Карола восемь дней провела взаперти в своей комнате; мать даже поколотила ее, и когда он вмешался, чтобы предотвратить драму, его поразили глаза дочери: на них не проступило ни слезинки, они ни разу не моргнули под градом оплеух. И в этот раз она вновь не ослабит хватку, она желает знать и она своего добьется. Однако он не сможет признаться, у него не хватит ни сил, ни… нет, это безумие, столько лег хранить тайну, чтобы теперь…

– Не знаю.

Никогда он еще не видел ее глаза такими светлыми два огромных, пустых, неумолимых изумруда.

– Я хочу знать.

– Есть вещи, о которых лучше не знать.

Людвиг почувствовал, как забилось его сердце. Некоторые слова лучше не произносить; едва сорвавшись с губ, они оживают, словно кошмарные насекомые из фильмов ужасов категории «В». Липкие слова, личинки и тараканы, атакующие людей и оставляющие после себя незаживающие укусы.

Карола села на кровать. Ее рука легонько коснулась отцовского плеча.

– Он был любовником твоей матери, ведь так?

Людвиг вздрогнул. Теперь комната наполнилась неистовыми ползучими тварями. Его глаза метались за линзами очков.

– Что же произошло на самом деле?

Беспорядок. Самая ужасная вещь, которая только может произойти. В то время он был не таким уж и маленьким, но ему казалось, что в доме завелось какое-то животное. Оно обгладывало обои, ножки мебели в салоне, и все жесты людей, все их поступки сделались вдруг насквозь лживыми. У причины этого медленного распада было имя – Вильгельм Тавив. Мальчик не часто встречал его, но присутствие Вильгельма чувствовалось в каждой вещи, в каждом закоулке дома, в каждом, даже самом незначительном слове. И особенно в безмолвии ночи, когда Людвиг знал, что за закрытой дверью родительской спальни отец и мать всю ночь не сомкнут глаз. С их лиц исчезли улыбки, в их отношениях уже не было прежней теплоты… Может быть, именно это и подтачивало стены дома. Ведь чтобы оставаться прочными, и фундамент, и крыша должны подпитываться, излучением счастья, а от лжи, казалось, в легких обитателей дома скапливался горящий кислород, который, извергаясь, убивал все цвета вокруг. Воздух стал слишком тяжелым и непригодным для жизни. Людвиг помнил, как летом 1937 года две ночи провел в парке, лишь бы избежать давящей атмосферы комнаты… Так Сафенберг выживал инородца, вселившего безумие в разум и тело его матери, пожелавшего вырвать с корнями из этого дома прекрасную Эльзу, некогда беззаботно порхавшую по лестницам особняка.

– Почему же они не бежали?

Они уже здесь, несметные полчища, проворные и кровожадные, хрустя панцирями, ползут по полу; под ковром, под стульями – повсюду шевелятся их ядовитые смертоносные челюсти.

– Они бежали. Правда, на несколько дней…

Он так и не узнал, куда же бежала мать с этим человеком, которого она любила. Он помнит те летние солнечные дни. Отец по-прежнему рисовал в мастерской. Кресло прабабки прочно обосновалось под каштаном. Теперь Людвигу казалось, что ей все было известно наперед, что она ждала возвращения Эльзы и что возвращение было неминуемо.

А потом Эльза вернулась. Он был всего-навсего мальчишкой, но каждый раз, причесываясь утром перед зеркалом, находил между зубцами гребня пряди выпавших волос; эти светлые тонюсенькие трупики усеивали подушку и воротнички его рубашек, и от этого раннее облысение вселяло в него ужас. Что-то ускользало, и процесс биологического упадка был необратим. Его зрение тоже слабело, буквы, которые он выводил в школьных тетрадках, дрожали под его пером, превращаясь в расплывчатые символы; наделенные своей собственной жизнью, можно сказать, живые, они напоминали моллюсков под толщей морской воды, гонимых неведомыми морскими течениями…

Не было никакой ругани и слез… Однажды вечером, возвращаясь из колледжа, он пошел в обход через деревню, чтобы явиться домой как можно позже, и на одной из улочек увидал машину, которую замечал уже неоднократно. Это была машина Тавива, мамин любовник вернулся, и ядовитые насекомые вновь расползлись по паркету комнат.

– И что же было потом?

Теперь Карола уже сидит перед отцом на коленях; она хочет знать и она узнает. Но лицо Людвига Кюна вдруг сделалось непроницаемым, и никакие уговоры, никакие угрозы не могли уже заставить его говорить.

За ее спиной отворилась дверь. Людвиг поднял голову. Карола обернулась.

– Это я убила его, – сказала Эльза.

Ее птичий голосок щебечет. Кокетливая бабушка, престарелая девчонка, расфуфыренная и смешная.

– Почему? – вырывается у Каролы.

Мелодичный смех старой дамы звучит короткой и острой нотой.

– Он настаивал, чтобы мы уехали, – говорит она.

Помешанная. Точно, буйно помешанная. Кароле было известно продолжение, она уже слыхала историю о самоубийстве… Тавив был найден мертвым за рулем автомобиля, в руке он сжимал пистолет. Петеру пришлось перетащить тело в машину и усадить его. А на следующий день он принялся писать портрет человека, убитого его женой.

Карола встает. Она улыбается в темноте, под припухшими веками ее детские глаза излучают невинность. Если ее муж умрет, она не будет рыдать. А вот польются ли слезы из-за другого?

Карола выходит из комнаты. Я хочу к Орландо. Сегодня вечером он поет в Мюнхене. Нужно уезжать, бежать из этих мест, от этих людей. Я должна вырваться на свет из мрака и тени. Он один может мне помочь, именно в нем чувствуется необходимая мне жизненная сила.

Позолота отеля сияет в лучах двух прожекторов.

Возле камер становится жарко, и Орландо отходит в сторонку. Техники выставят свет и без него. Джанни отвел на съемки один час, и времени все меньше. С этими европейскими телеканалами всегда одна и та же история. Майкл Уолколф флегматично перебирает бумаги, сваленные на подлокотнике кресла. Интервью не должно превышать семи минут, а ему предоставили тридцать страниц абсолютно ненужной машинописной документации. Изначально передача должна была сниматься в фойе оперы, однако возникли осложнения с администрацией. Натале согласился дать интервью в холле отеля. Глубокие кресла XVIII века, белая и золоченая резьба на комодах, чьи витые ножки утопают в алых коврах. За витринами холла собралась группка любопытных, которые узнали певца. Уолколф вытирает ладони и осторожно прикасается к своему крупному носу, как будто бы его ноздри сделаны из хрупкого фарфора. В университете его пренебрежительно величали Трубой. Но те времена канули в лету, и теперь он вращается в кругу великих мира сего. Публике нравится его манера задавать вопросы: устав от белозубых улыбок и витиеватых речей красавцев-телеведущих, она полюбила этого неопрятного недоноска, этого клоуна, чьи неряшливо завязанные и постоянно съехавшие набок галстуки стали притчей во языцех. Впрочем, все эти детали были загодя тщательно продуманы. Публике известно, что Уолколф может быть беспощаден, что он способен загнать в угол даже министра, чемпиона мира и звезду эстрады. Рейтинг его передач неуклонно ползет вверх, и каждый гость его программы с первых же секунд понимает, что если и существуют вопросы, на которые он не желал бы отвечать, то именно их и задаст Уолколф, этот боксер, чьи реплики непременно попадают прямо в челюсть собеседнику. Журналист пожал руку Орландо Натале, но их общение за камерой этим и ограничилось: он не любит, когда реальное знакомство происходит до записи, ведь оно должно быть сюрпризом для обеих сторон. К тому же, это позволяет нападать первым, особенно если у тебя хорошие осведомители.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю