Текст книги "Закат семьи Брабанов"
Автор книги: Патрик Бессон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
21
Желтоватый туман окутал побережье Франции. Устроившись с Октавом в салоне второго класса между баром и игральными автоматами, Синеситта разглядела в толпе пассажиров Стюарта, увлеченного какой-то электронной игрой. Она ощущала себя с ним одним целым. Впрочем, думала она, наблюдая за Стюартом, который нагнулся к молодой стильной англичанке и одолжил ей несколько шиллингов, чтобы она продолжила игру, разве это нормально, когда два человека, образующие одно целое, не спят вместе? В конце концов, не заниматься же онанизмом, что осуждается и даже наказывается большинством религий.
Мой племянник в белом с голубыми полосками конверте с ненасытной и слепой страстью сосал грудь. Два первых месяца он ел только то, что исходило из его матери. Синеситта чувствовала себя одинокой планетой с собственными источниками и пастбищами. Это она отделяла для своего сына день от ночи, сон от бодрствования, голод от сытости. Она испытывала необыкновенное счастье, какое испытывают только абсолютные монархи. Но ее преимущество, а значит, и преимущество ее счастья состояло в том, что она правила с помощью любви, а не страха. Моя сестра – бывалый, циничный, насмешливый солдат из бухгалтерии «Прентан» – открывала для себя радость материнства. Любить ребенка – единственный способ любить человеческое существо, не ругаясь с ним. Когда младенец кричит, он не злится – он зовет вас. Синеситта после рождения Октава купалась с ним во взаимной любви, находившей свое конкретное воплощение каждые два-три часа. Больше всего ее поразило, когда она начала кормить Октава, что ни один мужчина никогда не сосал ее грудь так долго и так умело. Конечно, она не очень хорошо разбиралась в этом вопросе, признавалась она с упрямым и робким выражением лица, не покидавшим ее даже во время предсмертной агонии. В заключение Синеситта добавляла со своей обычной, бьющей в глаза наивностью, что если бы в ее жизни было больше трех любовников, не считая Коллена – ее мужа, она бы меньше влюбилась в сына.
Стюарт вернулся и сел рядом с ней, раздвинув ноги, свесив руки, опустив плечи и нахмурившись. После эйфории, которую вызвали у него смерть папы (он считал, что родители мужа и жены – единственные враги семейных пар и чем быстрее они исчезнут, тем будет лучше), а также деньги, которые он забрал у полупокойника и благодаря которым они провели два месяца в четырехзвездочном отеле «Кэмберленд», Коллен впал в тоску. Он боялся старости или, вернее самого процесса старения. «Нервная депрессия, – объяснил мне однажды психотерапевт Боба, – это когда человек считает уже исчезнувшим все, что когда-то должно исчезнуть. Например, – уточнял он, – человек видит в тебе старую, умирающую женщину, которую должны похоронить на Пер-Лашез, хотя на самом деле ты – самая блистательная, полная сил девушка, какую я когда-либо видел».
– Ты выиграл? – спросила Синеситта у мужа.
– Да, – сказал Коллен, – один фунт. Выиграть один фунт, рискуя потерять тысячу, это унизительно.
– Значит, ты мало играл.
– Я играл достаточно.
– Вернись.
– Нет, я хочу побыть со своими женой и ребенком.
Он обнял за плечи мою сестру. Она не шелохнулась, следуя правилу, что перед акулой, тигром или змеей – даже если ты и влюблен до сумасшествия в этих акулу, тигра, змею – самое лучшее не двигаться, если хочешь остаться в живых. Коллен, как командир скаутов, целующий кузину из провинции во время семейного обеда, запечатлел на щеке жены жирный, звучный поцелуй. Затем снял с ее плеча руку и отвернулся. Вдруг он побледнел. Его руки задрожали. Синеситта спросила, не началась ли у него морская болезнь. Он ответил, что у него болезнь от жизни. Морская качка, уточнил Стюарт, на него не действует; на него действует земная качка. Он обхватил голову руками и дрожащим голосом, полным ненависти и отчаяния, стал умолять мою сестру прекратить красть у него всю энергию и всю радость. Она поняла, что с милостями покончено, и быстро подсчитала, что у него украла: любезную фразу, руку на плече, поцелуй в щеку. Не так уж и плохо. Бывали и менее удачные моменты, когда ей удавалось выцыганить только дружеский взгляд, либо нейтральный или сомнительный комплимент: «Ты сегодня не так дурно выглядишь, как вчера» или «Лучше все-таки появляться в свете с великаншей, чем с лилипуткой». Нормальным состоянием Стюарта была истощающая смесь тревоги и отчаяния. Женщины, жившие до моей сестры вместе с ним, ошибочно принимали его за могучего, динамичного мужчину, время от времени впадающего в истерику лишь для того, чтобы позлить людей.
Паром накренился на левый борт, потом на правый, потом еще больше на левый и снова на правый. Это вызвало ликование у Октава. Небо стало черным, как после смерти Христа. Недомогание Коллена, вроде бы, прошло. Приближение катастрофы расслабляло его, а сама катастрофа доставляла удовольствие. Это был человек крушений. Отсутствие драм ослабляло его и приводило в уныние. Синеситту, напротив, начал охватывать ужас. В моей сестре все дышало любовью к жизни, включая (до встречи с Колленом) вежливую улыбку человека, не любящего никого. Почувствовав издали приближение болезни или смерти, она напрягала все ресурсы тела и ума, чтобы противостоять им. Стюарт же позволял болезни очаровывать себя, а смерти – завораживать, так как это были старые подружки его заразной и смертельной порочности.
За стойкой бара послышался звон разбитых стаканов. Несколько пассажиров упали на пол. Дети вначале засмеялись, а потом расплакались.
– У детей, – прокомментировал Стюарт, потягивающий, несмотря на страшную качку, «Чинзано», которое он вынудил перепуганного бармена налить ему, – нет никакого достоинства.
Синеситта достала из-под сиденья спасательный жилет и надела его, засунув внутрь Октава, который по примеру своей матери сосредоточился на приближающейся опасности, замкнувшись в воинственном молчании и проявлял беспокойство только судорожным поиском груди моей сестры. Паника началась внезапно, когда автомат, выдающий безалкогольные напитки, перевернулся и покатился по залу. Он обезглавил англичанку, которую совсем недавно соблазнял Стюарт. Синеситта, несмотря на весь этот ужас, испытала чувство облегчения, вызываемое у человека перспективой освободиться от гнета существования, и успела даже подумать, что ее муж снова принес кому-то несчастье. Она ощущала тепло, надежду и безмятежность Октава, прижавшегося к ее телу, и поклялась остаться в живых, даже если для этого ей придется плыть двенадцать часов. Синеситта была первоклассной пловчихой, что при крушении «Брайтона» спасло жизнь ей, Октаву, а также эмбриону, то есть Марсо, который уже был внутри нее. Что касается Стюарта, то он без труда нашел себе место в первой спасательной шлюпке. Он вызвал ужас у других потерпевших, обнаруживших, что во время всей эвакуации и операции по спасению он держал под пиджаком голову англичанки. Стюарт до тех пор утверждал, что это его невеста, пока полиция не выяснила, что у него уже были жена и ребенок, тоже путешествовавшие на «Брайтоне».
– Я очень любил эту девушку, – смущенно произнес Стюарт. – Она хорошо играла на игральных автоматах, и я хотел сохранить о ней воспоминание. Разве это бесчеловечно?
Голова англичанки лежала на столе комиссара в коробке из-под шляпы, которую полицейским с трудом удалось раздобыть в Кале посреди ночи. Когда, перед тем как уйти, Стюарт спросил, не может ли он в последний раз поцеловать голову, ошеломленный комиссар прорычал, что эта просьба кажется ему из ряда вон выходящей и если местная пресса узнает об этом деле, он будет смешан с… Впрочем, он не уточнил, с чем будет смешан. Видимо, он уже наделал немало глупостей, если его собирались с чем-то смешать. Стюарт вышел из кабинета разочарованным – умеренно разочарованным тем фактом, что его жена и сын в результате героического поведения Синеситты остались живыми и здоровыми.
Родители англичанки захотели узнать имя человека, в буквальном смысле спасшего голову их дочери, и потом очень долго писали и звонили Стюарту. А когда того арестовали и посадили в тюрьму, Финли все равно продолжали писать и звонить ему и даже посылать посылки и деньги в центральный комиссариат Клерво, пока их скудные средства им это позволяли. После самоубийства Стюарта в тюрьме они написали письмо Синеситте и приехали на похороны. Они показались нам такими близкими, хотя мы встретились впервые, что мы пригласили их пожить у нас неделю. Потрясенные нашей нищетой, они продолжали помогать нам материально вплоть до кончины Синеситты и до моего брака с Иваном Глозером.
«Брайтон» завалился на борт. Синеситта прижалась к столу, привинченному к полу. Стюарт, подхватив голову молодой англичанки, с веселым видом перебегал от иллюминатора к иллюминатору, находившимся теперь в горизонтальном положении, грациозно петляя, чтобы обойти раненых и мертвых. То, что он развлекался посреди трагедии, заставило мою сестру забыть о том, что она сама переживала трагедию. До конца жизни она была признательна Стюарту за то, что он позволил ей сохранить самообладание, без которого она погибла бы во время кораблекрушения. Когда Синеситта с окровавленным лицом после разборок со Стюартом приходила ко мне, чтобы пожаловаться, и когда я обрушивалась на ее мужа, она искренне начинала защищать его, упорно вспоминая, как на борту «Брайтона» он спас ей жизнь. Однако, едва заметив открытую дверь и первую спасательную шлюпку, Стюарт сразу же ринулся туда, бросив жену с ребенком и даже не предупредив ее, что нашел способ выбраться. Морская вода уже залила половину зала. В этой воде было что-то привычное и домашнее, отчего она выглядела еще ужаснее. Казалось, что кто-то в каюте первого класса не выключил воду и теперь она льется через край. Или вода из всех ванн в каютах первого класса выливается сама собой. То, что так много людей погибает в катастрофах, объясняется тем, что сама обстановка, в которой происходит катастрофа, настолько знакома и нелепа, что люди недооценивают опасность и бездействуют. Октав призвал мать к порядку, укусив ее через пуловер и бюстгальтер за грудь. Синеситта бросилась к спасательному выходу, через который уже выбрался Стюарт. Когда она очутилась снаружи, ей показалось, что Посейдон восстал среди вод и залепил сильнейшую оплеуху «Брайтону», и теперь тот, испуганный и пристыженный, поспешно погружался в морскую пучину, прихватив с собой сотни серых муравьев – человеческих существ. «Когда стихия готова тебя раздавить, – говорила мне Синеситта, – ты начинаешь чувствовать себя крошечным, беспомощным, брошенным на произвол судьбы и смешным». Моя сестра плыла на спине таким красивым, изящным и быстрым кролем, каким не плавала никогда. Она инстинктивно поняла, что в минуту смертельной опасности ее может спасти только совершенная форма. Это навсегда изменило ее восприятие искусства. Она осознала, что стиль – это не что-то лишнее, как ей всегда казалось в ее скучной и трудной молодости, а жизненная необходимость. Она вскарабкалась в лодку, установив (в чем была убеждена до конца своих дней) рекорд Франции или Европы на дистанции, по ее оценке, в тысячу метров. Как утверждали врачи из Кале, ребенок даже перегрелся. Он двигался намного меньше взрослого в аналогичной ситуации, и это сэкономило его силы. Синеситта различила на горизонте первые вертолеты, прибывшие на место трагедии. Она узнала замшевый пиджак и черные брюки Стюарта, ухватившегося за низ веревочной лестницы, и подумала, почему он держится за веревку только одной рукой, а вторую прижимает к груди. Никогда еще она его так не любила, как в это мгновение, когда он, неуклюжий до безобразия, поднимался в небо. Она была переполнена гордостью как за себя, так и за него, тоже выжившего в этом кораблекрушении.
В ее глазах это кое-что значило. Если бы он был таким плохим, – как все, включая ее, считали, – то пошел бы ко дну. Люди недооценивают чувство гордости у переживших катастрофу, поскольку те его не демонстрируют. Но эта гордость горит внутри них и раскаляет, как горн карлика Мима из сказки «Кольцо Нибелунга», поскольку они получили подтверждение, что имеют право на существование. После кораблекрушения остаются не только мертвые и несчастные, но и счастливые, расставшиеся со всеми комплексами неполноценности.
Из комиссариата Коллен отправился в госпиталь. Ему показалось, что он попал в телестудию. Прожекторы, камеры и микрофоны образовывали непроходимые, опасные джунгли, где зоны тишины чередовались с зонами шума, а полосы света с полосами темноты. Коллена засыпали вопросами. Он поделился своими первыми впечатлениями с частным телеканалом из-за ненависти к французскому государству, сказав, что хорошо развлекся и не прочь все повторить. Стюарт понял по злобному взгляду журналиста и по смеющемуся лицу оператора, что репортаж не пойдет в эфир. Правда, в конце года Стюарт на несколько минут появился в какой-то дурацкой шуточной передаче, что принесло ему обильную почту из всех пересыльных тюрем, в которых он побывал, включая психиатрический госпиталь, где через год после своего первого ареста он убил врача-психиатра и дежурную медсестру. Бывшие сокамерники и тюремщики Стюарта были возмущены его пренебрежительным отношением к человеческой жизни, но больше всего их удивило, как он умудрился стать таким толстым.
Стюарт нашел Синеситту сидящей на стуле среди других спасенных, сразу возненавидев их скорбный вид и растерянное выражение лиц. Он считал, что можно жаловаться на все что угодно, кроме несчастья. Супруга бросилась ему на шею и сообщила, что Октав, хотя и провел больше четверти часа в четырнадцатиградусной воде, чувствует себя нормально. Стюарт сказал, что младенцы никогда не сдыхают, так как не знают сомнений, и увел жену из госпиталя. Он испытывал странное, волнующее, почти неприятное ощущение и, только сев под вспышками фотографов в такси, вызванное «Бриттани Феррис», понял, что это желание. Он недоумевал, откуда оно могло взяться, не осознавая, что это было чистое, священное, супружеское проявление его любви к Синеситте, избежавшей смерти от морского бога. Стюарт только через несколько лет согласился признать, что любил мою сестру и никогда не любил никого, кроме нее. Это озарение пришло к нему за два дня или за день до его самоубийства в тюрьме.
Номер, снятый «Бриттани Феррис» в отеле «Формула 1» в окрестностях Кале, походил на каюту с двухместной кроватью и подвешенной над ней, как в поездах, полкой, где должен был спать третий человек. Все это стоило сто тридцать франков в сутки. Телевизор был прикреплен к стене, что напомнило Стюарту тюрьму. Он освежил лицо над раковиной.
– Выключи воду, – попросила Синеситта.
– Почему?
– Я теперь долго не смогу ее видеть и слышать ее шум.
Стюарт закрыл кран. Он делал то, что говорила моя сестра. Но потом мстил ей за свое подчинение в те моменты, когда она ничего не говорила, изводя ее нападками, взглядами исподлобья, мрачным видом, неожиданными исчезновениями или ударами кулаком по лицу и в ребра.
Из окна, узкого, как бойница, и низкого, как иллюминатор, виднелись склады, ресторан «Бюргер Кинг» и дома для рабочих. Синеситта хотела позвонить мне и сообщить, что они живы, но в комнате не было телефона. Честно говоря, я ничуть не волновалась, не имея от них известий уже несколько недель, полагая, что бросив меня одну заниматься репатриацией тела папы и его погребением на кладбище Коломбей-ле-дез-Еглиз, они теперь просто испытывают угрызения совести. Итак, я не знала, что они находились на «Брайтоне». И даже не имела понятия ни о его существовании, ни, тем более, о том, что он затонул. Единственное, что связывало меня с жизнью, это ежегодная речь президента республики после парада 14 июля перед приемом на лужайках Елисейского дворца.
– Мне кажется, – сказал Стюарт, – что здесь мы будем более счастливы, чем в других местах.
– В каких это местах мы были счастливы?
– Везде, но здесь мы будем еще счастливее.
Стюарт был счастлив с моей сестрой, которую, по его мнению, не любил, а Синеситта была несчастлива с ним, хотя его любила. Она упорно оставалась с тем, кто заставлял ее страдать, а Коллен хотел убежать от той, которая доставляла ему радость. Один гнался за своим несчастьем, чтобы удержать его, другая пыталась убегать от своего счастья. Оба искали страданий, и обоим удавалось их найти. Причина, по которой они и оставались вместе.
Они упали на двухместную кровать. Коллен задрал юбку Синеситты – узкую юбку из серой шерсти, подаренную благотворительным католическим обществом Кале, поскольку брюки моей сестры порвались во время кораблекрушения. Все их вещи пропали. Синеситта знала, что Коллен любил хрустящие ткани, чтобы губы одновременно целовали кожу и рубашку (верхняя губа прижималась к груди, нижняя – к одежде); плавки – узенькие и сексуальные, спущенные до лодыжек; замотавшиеся за пуговицы волосы. Это вызывало в нем скрытое, смутное, необъяснимое волнение, за которым следовало, по словам Синеситты, «быстрое, тупое, злобное» проникновение. После чего Стюарт дремал две-три минуты, а затем обалдело вставал и шел мыться. Он ложился рядом с моей сестрой и открывал газету. В отличие от меня, Коллен читал газеты. Причем, он читал их все. Это, по его утверждению, являлось одной из причин, по которой он не работал. Прочитав от корки до корки «Фигаро», «Либерасьон», «Паризьен», «Ле Франсе» и «Ле Монд», он, с одной стороны, уставал, а с другой – день заканчивался. «Согласитесь, – говорил Стюарт, – это неподходящее время, чтобы приниматься за работу». Он поворачивался спиной к Синеситте, и она успокаивалась при виде этой огромной бесчувственной груды жира. Когда по его просьбе она чесала ему лопатку или плечо или ласкала затылок, он с трудом переворачивал страницы. Стюарт читал каждую статью от первой до последней строчки и мог бы стать крупным специалистом по всем проблемам, затрагиваемым журналистами, если бы у него была память. Но она у него начисто отсутствовала. Он следил за новостями, как пенсионеры за вечерними телесериалами: забавляясь сменой слов и картинок, не имеющих между собой никакой связи, забывая, что произошло в последней серии, и не отрываясь от новой.
В общем, если бы он был еще жив и продолжал интересоваться одними новостями, то все равно не смог бы, как, впрочем, и я, рассказать, что произошло на нашей планете за последние семьдесят лет.
В полдень, проспав несколько часов на простынях под газетными страницами, они отправились пообедать в «Бюргер Кинг». Затем пошли в госпиталь, где Синеситта, пока Коллен изучал рубрику «спектакли» в «Вуа дю Нор», нежила и кормила моего племянника. Медсестра сказала им, что Октав чувствует себя хорошо и они смогут забрать его на следующий день, когда будет покончено с анализами. После этого Стюарт и Синеситта возвратились в отель.
Они уже собирались заняться любовью, когда моя сестра не сдержалась и призналась Коллену, что снова беременна.
– Мои поздравления, – произнес он и снова погрузился в газеты.
Синеситта похлопала его по плечу.
– Я не сплю с беременными женщинами, – отрезал он.
– Однако именно это ты сделал сегодня ночью.
– Сегодня ночью я еще не знал, что ты беременна. Сколько раз повторять, что секс – это духовное?
– Нисколько.
Синеситта надела зеленоватую, слишком короткую парку, которую, как и юбку, ей подарило благотворительное католическое общество. Обе вещи явно принадлежали не одному и тому же католику.
– Что ты делаешь? – спросил Коллен.
– Иду звонить.
– Кому?
– Моей сестре.
– Какой еще сестре?
– Моему брату, если тебе так больше нравится.
– Да, мне так нравится. Впрочем, мне это безразлично. Ну и семейка, черт побери!
Синеситта позвонила Алену Коллену из «Бюргер Кинга», найдя его в банке. Она была единственным человеком в мире, с которым он разговаривал во время любых совещаний, признался он ей во время одной из их упоительных любовных встреч. Синеситта сказала, чтобы он зарезервировал номер в отеле «Мёрис де Кале» (улица Е. Рош, 5). Они назначили свое первое свидание на следующее утро, на одиннадцать часов, и спокойно повесили трубки, мысленно предвкушая удовольствие, которое получат друг от друга.
22
Иван снял «Батаклан». Официальным предлогом этого грандиозного приема явилась первая обложка «Харпер Базар Итали» с портретом Марины Кузневич, а неофициальным – неподтвержденные сведения о первом миллиарде (в сантимах), выигранном Глозером. В приглашении указывалось: с 23 часов до утра. «Подтвердите, пожалуйста, свое согласие» Иван не написал, зная, что все и так явятся в «Батаклан», потому что за несколько месяцев они с Мариной превратились в людей, с которыми было престижно появляться на обедах «У Наташи» или во «Флоре». Люди хвастались, что им звонил Иван Глозер, как хвастаются выигрышем на скачках; а статус подруги Марины Кузневич открывал вам кредит во всех модных бутиках столицы. В общем, это была звездная парочка, спаянная вспышками фотографов, уик-эндами, о которых можно только мечтать, и светскими сплетнями. Но сегодня я собиралась разрушить эту идиллию так же легко, как разбивают яичную скорлупу серебряной ложечкой.
Я попросила Глозеров посидеть вечером с Бобом. Они согласились с энтузиазмом, который всегда проявляли, когда у них появлялась возможность сблизиться с Брабанами и облегчить им повседневную жизнь. Кроме того, они пригласили меня на ужин. Я согласилась с радостью, поскольку вот уже тридцать дней готовила для себя и для Боба обеды и начала уставать от своей однообразной, проще говоря, мужской кухни. Мне просто хотелось вытянуть ноги под столом и наесться, как в те времена, когда у меня были мать и отец. Глозеры это поняли. Вот что хорошо было с Глозерами – они все понимали. Иногда слишком много, а это обычно приводит к тому, что понимаешь все наоборот. Они приготовили обед, прямо как во времена моего счастливого детства: тыквенный суп, треску по-провансальски, козий сыр, крем-брюле и кока-колу. Как давно я не обедала с кока-колой! У меня на глазах выступили слезы. Служебная машина, присланная Иваном, подъехала к особняку в одиннадцать часов пятнадцать минут. Я как раз пила кофе с молоком. Наша мама вопреки всем правилам питания давала нам каждый вечер кофе с молоком. От кого Глозеры узнали об этой странной привычке? Конечно, от Синеситты, когда она – как давно это было! – приходила к Ивану. У мамы вошло в привычку пить на ночь кофе с молоком в швейцарском пансионате, где она… В этот момент мы кричали: «О нет! Только не про швейцарский пансионат!» – и не давали ей закончить фразу. Поэтому мы так никогда и не узнали, почему мама пила сама и заставляла нас пить на ночь кофе с молоком. Может, это было в память о ее гипотетической учебе в Швейцарии?
Шоферы служебных машин в отличие от шоферов такси не обращаются к вам невпопад. Они ведут машину мягко, быстро, осторожно. Одеваются скромно и со вкусом, не курят, но позволяют курить вам. Звонок их телефона приглушен и не трезвонит, как в обычных такси, от чего задремавший или задумавшийся пассажир резко подскакивает. Всю дорогу до «Батаклана» я сидела расслабленная, наслаждаясь непривычной роскошью, к которой мгновенно привыкла до такой степени, что просто мучилась, когда через несколько месяцев ехала в такси на встречу с Вуаэль в аэропорт Орли-Сюд, откуда мы собирались вылететь в Грецию на поиски Стюарта Коллена, и шофер изводил меня разговорами об ангинах, загрязнении воздуха в Париже, оскорблял других водителей, резко трогающихся с места или тормозящих. К роскоши человек привыкает мгновенно, а к нищете – целую жизнь. Это прекрасно доказывает, что роскошь – естественная потребность человека, а не привилегия, как пытаются уверять нас капиталисты.
У входа в «Батаклан» прохлаждались белокурые девицы в потертых джинсах и типы с татуировками в кожаных куртках. Предъявив приглашение, вы получали: 1) номер «Харпер Базар Итали» с желтым треугольным лицом Марины Кузневич, украшавшим обложку; 2) новую бритву «Жилетт» для людей, которые, как объяснялось в прилагаемом небольшом послании, «бреются сами»; 3) упомянутое послание, написанное мелким, старательным почерком Ивана Глозера, как и его любовные письма, которые я получала вот уже четыре месяца и на которые отказывалась отвечать не потому, что хотела его обидеть или разозлить, а просто не зная, что отвечать. В послании Иван, безуспешно пытаясь подражать еврейско-нью-йоркскому юмору, объяснял причину и цель праздника (отрывок: «Она была бедной полькой, а я – скромным парнем из пригорода; мы занимались любовью без вас, мы сделали состояние без вас, но мы устраиваем праздник для вас; пусть мы и эгоисты, как все влюбленные, но все-таки мы добрые».); 4) золотистый презерватив с запахом банана для парней и голубой – с запахом мяты для девушек; 5) маленькую аптечку в прозрачном пакете от Красного Креста, включавшую: алка-зельцер, аспирин и новый шприц. Гости с этими дарами толпились возле бара. Марина танцевала посреди площадки в окружении пузатых почитателей в костюмах и стройных, полуголых почитательниц. Наши взгляды встретились, и она даже прекратила танцевать, настолько мой вид ошеломил ее. Она откинулась назад и зашлась от смеха (это черта польских женщин и, вообще, всех славянок: откинуться назад и зайтись от смеха) – смеха торжествующего и ликующего, который рассек музыку как меч, но на который я ничуть не обиделась. Надо мной часто насмехались. Не подозревая, что у Ивана столько знакомых, и оказавшись всего одной из них, я ощутила свою ничтожность и испытала разочарование. К бару невозможно было пробиться, а за столиками сидели люди, которые, казалось, сотни раз ездили вместе на зимние курорты, чтобы позаниматься спортом, но не имели ни малейшего желания танцевать на площадке, где наслаждалась триумфом – в античном и римском смысле слова Марина. Между баром, столиками и танцплощадкой, образовывавшими своеобразный Бермудский треугольник, я нашла свободное полутемное пространство, форму которого затруднился бы определить даже специалист по геометрии, где и попыталась спрятаться.
Какой-то седой, плохо выбритый здоровяк весь в джинсе, как это было модно в семидесятых годах, когда он приехал в Париж с намерением завоевать его красивые кварталы, а теперь таскался по ночным кабакам и редакциям газет, с желтыми сломанными зубами, полными болезненной гордости молящими глазами, грязный, будто вывалялся в пыли, меч тающий, чтобы о нем все еще говорили, а также заставили работать, правда, не слишком много (поскольку он, как и вся богема семидесятых, ничуть не любил работу), а ровно столько, чтобы хватало на оплату жилья, – взял меня за руку и спросил, по какой таинственной, невероятной, чудовищной причине я осталась в уединении. Я ответила, что никого здесь не знаю.
– В таком случае я приглашаю вас за свой столик. Вы пообщаетесь там со всеми, кто слывет в Париже стареющими острословами, а кое-кто – и постаревшими. Меня зовут Оливье Перрон.
На нем были ботинки с грязными шнурками. Он сохранил неопрятный вид юнца, каким отличался в своей праздной, распутной молодости, канувшей в вечность, потраченной впустую на не оправдавшие надежд вечеринки, и у него теперь не осталось ничего, кроме этого неопрятного вида. Он кичился им, как неопровержимым доказательством того, что тоже когда-то был молод и умел одерживать победы. Он стал первым зрителем моего выхода в свет – отверженным, униженным ночным портье, настоявшим на том, чтобы я проникла во дворец, где меня ожидали радости, чудеса, неожиданности, а также богатство, которого мне все-таки удалось достичь, несмотря на препятствия, поставленные на моем пути как мною самой, так и другими. Разве преуспевать в своей жизни не означает очутиться в восемьдесят шесть лет в квартире, похожей на лабиринт, расположенной на площади Мехико, иметь в своем распоряжении непальца-метрдотеля, горничную-француженку, мебель Булля[20]20
Булль Андре-Шарль – известный французский краснодеревщик, создатель очень дорогой роскошной мебели.
[Закрыть], марокканскую кухарку, двадцать пять телеканалов и шофера – то есть после борьбы и превратностей жизни купаться в полных сладости околоплодных водах? «Преуспевает тот, кто в конце своей жизни может искусственно воссоздать необычайный комфорт, которым был окружен до рождения. Неудачники стареют и умирают в холоде, хаосе, уродстве и обидах. Многие святые и гении так умирают, но среди святых и гениев много неудачников». (Бенито, единственное выступление в рубрике «Свободная трибуна» в газете «Ле Монд»).
Я не успела ни согласиться, ни отказаться, как мужчина затащил меня за столик, где сидела компания сорокалетних с потрепанными лицами, на которые детство, прощаясь, меланхолично нанесло последний мазок. Среди них были три или четыре женщины, безвестные и растерянные. Время, уходя, каждого оставляет в ошеломлении. Меня представили как загадочное создание третьего тысячелетия и посадили на банкетку. Откуда я знала Ивана Глозера? Он был моим другом и любовником моей сестры. В каком возрасте? В девять с половиной лет. А сколько было моей сестре в то время? Столько же. Некоторые из присутствующих сразу же захотели познакомиться с Синеситтой. Я сказала, что она замужем и недавно родила ребенка. В тот момент я не знала, что она ждет еще одного.
Зазвучал рок. Какая-то девица в коротком черном платье, черных чулках, с жемчужным колье, черным бархатным бантом в светлых волосах потащила одного из мужчин на площадку, и они с ностальгической радостью стали танцевать рок. Иван, в темном костюме, кожаном галстуке и двухцветных мокассинах, явно злящийся всякий раз, как поворачивал голову в мою сторону, последовал с Мариной их примеру. Вначале она пустилась в пляс, но поняв, что действуя таким образом, становится сообщницей чуждого ей поколения, – поколения, уставшего от своего бесполезного хорошего вкуса, отвергнувшего всякое уродство, но не создавшего ничего оригинального, меланхоличного и изнеженного, инфантильного и беспомощного, еще более потерянного, чем все предыдущие, хотя ему нечего было терять, кроме нескольких ребяческих надежд, непроходимой лени и самодовольства, – замахала руками и спряталась в треугольнике, где полчаса назад отдыхала я. Иван Глозер – наш знаменитый хозяин, брошенный вместе со своим миллиардом сантимов – притягивал взоры, как вишня на торте или жандарм перед частной резиденцией премьер-министра. Он изобразил что-то наподобие старомодного джерка и набросился на Кармен Эрлебом. Драма этого поколения в том, что оно надеется удержать молодость. Оно не умеет стареть и верит, что не умрет, так как в смерти мало приятного. Оно исчезнет в один прекрасный день так же, как появилось: бесшумно, не потрудившись даже раскрыть свои тайны, которых у него, может, и нет. В искусстве оно оставит лишь смутный, наивный след, а в политике запомнится вялой, бессмысленной страстью, ленивым радикализмом, который так и не найдет себе применения.