Текст книги "Закат семьи Брабанов"
Автор книги: Патрик Бессон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
Я услышала в трубке приглушенное звучание одной из серенад для оркестра Моцарта. Папа сказал, что Синеситта родила хорошего ребенка. Я ответила, что она уже сообщила об этом утром по телефону, потом спросила, когда он вернется.
– Где-то через неделю, – произнес он ватным голосом наркомана.
– Через неделю?
– Я слушаю собрание сочинений Моцарта.
– Ты можешь послушать его здесь.
– Мы со Стюартом ставим эксперимент.
– Эксперимент со Стюартом?
– Я расскажу тебе, когда вернусь. Хорошо заботься о Бобе. Не забывай варить ему ракушки по-болонски: это его любимое блюдо. Прощаюсь. Ты знаешь, как сильно я люблю серенады для оркестра.
– Папа, это не опасно – ставить эксперименты с Колленом?
– Опасность существует всегда.
– Ты не мог бы ее избежать?
– Когда Моцарт стучит в дверь, ты ее открываешь, если, конечно, любишь музыку. Правда, можно любить Моцарта, не любя музыку.
В тот вечер над нашим предместьем шумел унылый дождь. Несмотря на какофонию, которую Боб устроил со своими игрушками в комнате, несмотря на папин звонок и новое письмо от Ивана Глозера, которое я вертела в руках, пока говорила по телефону, меня охватило глубокое и болезненное одиночество.
– Не проводи экспериментов с Колленом, – умоляла я отца. – Вылети первым же самолетом в Париж. Я не хочу тебя потерять. У меня никого нет, кроме тебя.
– Статуя командора явится ко мне пообедать. Я буду достоин презрения, если не попытаюсь ее усадить.
– Пожав ей руку?
– Да, пожав ей руку, потому что она этого просит.
Теперь я знаю, что в тот момент, когда папа говорил со мной, он прослушал уже пятнадцать или четырнадцать компакт-дисков Моцарта (симфонии, написанные в молодом возрасте, дир.: Маринер; последние симфонии, дир.: Маринер; серенады для оркестра, дир.: Маринер). Он уже опьянел от Моцарта и – как утверждали после его вскрытия некоторые эксперты Скотланд-Ярда – ослабел от Маринера. Папа оборвал разговор на этих последних словах, бросив мне неловкое «прощай», не требовавшее ответа.
19
Он вошел в палату с улыбкой, словно человек, сошедший с Олимпа, принеся с собой потоки света и свежую, беззаботную атмосферу. В одной руке он держал букет желтых роз и коробку шоколада, в другой – несколько пакетов от Хэрродса с кашемировыми пеленками для трехмесячного младенца; башмачками, вышитыми золотыми нитями, для годовалого; тапочками из нечесанной тибетской шерсти и шотландскими носками. Как всегда, он был точен и совершенен, создавая вокруг себя атмосферу комфорта и надежности.
Синеситта вспомнила тот вечер, когда он в своем огромном кабинете, увешанном картами мира, – Ален собирал их с девяти лет, – рассказал ей правду о Стюарте. Позднее она призналась, что не ужаснулась этому рассказу только потому, что всегда чувствовала в Коллене что-то жуткое и неисправимое; с другой стороны, она была беременна и не могла что-либо предпринять, чтобы выпутаться из этой ситуации; аборт же казался ей не просто неосуществимым, а даже невозможным и равносильным самоубийству. Ален сказал, что уже давно не встречал в женщине такой готовности к самопожертвованию. Синеситта ответила, что не знает, почему любит Стюарта, но уверена, что любит только его. В их отношениях ее не устраивало лишь то, что он отказывался прикасаться к ней, узнав, что она ждет ребенка. Лично я считаю, что Коллен вообще обошелся бы без секса с ней, поскольку она не была его типом женщины – слишком прямая, слишком бесшабашная, слишком реалистичная, слишком честная, слишком чистая, слишком чувственная, – и он ухватился за первый подвернувшийся предлог – ее беременность, чтобы освободиться от самого тяжкого ярма в последнем периоде своей жизни.
Позднее, из года в год, он все больше пытался сократить время между двумя беременностями, а после рождения Виржинии в межкоммунальном госпитале в Олней-су-Буа Синеситте даже пришлось, отбиваясь от Стюарта, хотевшего заняться с ней любовью, хотя промежность еще не зарубцевалась, позвать на помощь медсестру. Синеситта повторила Алену, что не представляет, как девять месяцев обходиться без секса с мужчиной, и добавила, что не собирается спать с женщиной. Именно поэтому ей нужен любовник. Ален сел рядом с ней на кровать, обнял ее и поцеловал. Синеситта, открыв для себя, что такое желание, а значит, и наслаждение, обожала поцелуи. Встреча двух языков – мягких, влажных, сладострастных и томных – была для нее самим воплощением эротизма. Должно быть, это свойственно всем Брабанам, так как я тоже очень люблю целоваться, а мама, пока была жива, не теряла возможности ощутить папин язык во рту. Когда Ален поднял голову, ему показалось, что он уже переспал с моей сестрой, – таким глубоким оказался их поцелуй, и даже удивился, когда она стала стаскивать с себя пуловер.
Во время первой встречи они занимались любовью на письменном столе, а после того, как Спенсер принес им закуски и прохладительные напитки, перешли на узкий диван («сделан не для этого», думала моя сестра, больно ударяясь лбом о твердую кожаную обивку). Синеситта была удивлена сходством пенисов Алена и Стюарта. Однако она все-таки постеснялась спросить, почему Алену сделали обрезание, а его брату – нет. Ей пришло в голову, что положительный момент в любви – это возможность изменить. Изменить тому, кого не любишь, – нереально, потому что, когда мужчину не любишь, его просто бросаешь. Она прогуливалась совершенно голая по теплому кабинету Алена с таким бесстыдством, что, казалось, ничуть не была озабочена ни своей обнаженностью, ни впечатлением, которое производила на банкира. В третий раз они занялись любовью на лестнице библиотеки, и именно в этот момент Синеситта пресытилась Аленом Колленом. Спустившись с лестницы, она оделась. Ален спросил, почему она не идет мыться. Синеситта ответила, что физическая близость не бывает грязной, и попросила Алена вызвать такси. Стюарт в подобной ситуации почувствовал бы себя так, словно ему выносят смертный приговор, и сразу же предложил бы моей сестре вызвать такси самой или прогуляться пешком, чтобы проветрить мозги, а потом, в отместку, открыл бы встречный огонь, чтобы она ощутила себя презираемой, униженной, отвергнутой и в результате снова стала бы добиваться его. Ален, напротив, настоял на том, чтобы проводить ее. Она нашла его несносным на лестнице, занудой на улице и невыносимым в такси. Звук его голоса неожиданно превратился для нее в пытку. А когда он закурил «Филип Моррис», чуть не выпрыгнула на ходу из машины, настолько запах табака усилил ее отвращение к нему. Перед отелем Ален захотел поцеловать ее, и она согласилась, чтобы не усложнять ситуацию. Губы банкира показались ей сухими, как щепка, и холодными, как хвост ящерицы. Невероятно, что совсем недавно они страстно целовались.
Прошло несколько дней. Стюарт не прикасался к Синеситте и даже не дотрагивался до ее руки. Время от времени он целовал ее в лоб и называл своим хомячком (или черепахой). Если они шли в кино на Пикадилли, сделав покупки у Хэрродса или на Ковент-гарден, Стюарт оставлял между собой и женой свободное кресло, на которое складывал пакеты. Ночью он спал в пижаме, а моя сестра, лежа голая под одеялом, корчилась от желания. Он запрещал ей даже мастурбировать под предлогом, что это может повредить эмбриону. С трудом выдержав неделю такого режима, Синеситта ощутила себя настолько заброшенной, что позвонила Алену. Едва услышав его голос, она чуть не кончила, а стоя голой перед ним, уже и не понимала, почему испытывала к нему отвращение, когда он провожал ее в такси. На этот раз при прощании он больше не казался ей несносным. Наверное, потому, что они меньше занимались любовью. Ален спросил, может ли ей позвонить. Она ответила отказом. Он заметил, что ради нее готов сделать вид, будто помирился с братом, и тогда они смогут обедать втроем или уезжать на уик-энды, что позволит им чаще видеться, а ей – больше развлекаться.
– Почему ты считаешь, что я не развлекаюсь?
– Я знаю своего брата.
– Так вот, твой брат умеет меня смешить.
– Y тебя странное чувство юмора.
– Лучше иметь странное чувство юмора, чем не иметь его вообще.
– Я ненавижу юмор. Он способен лишь разрушать, обескураживать, высмеивать и ранить. Он опустошает, вылущивает и дезорганизует. Это тем более опасный яд, что он священен. Воевать с юмором то же самое, что въехать в Мекку верхом на свинье, получившей приз на сельскохозяйственной выставке в Версале. Это яд, противоядие которому не найдено, да оно и табу. Юмор все разрушает. Он насилует, обирает и обедняет. Он – враг людей, и меня не удивит, если мой брат будет признан профессиональным юмористом, применяющим его сверх всякой меры. Послушала бы ты, как он острил в свое время по поводу девиц, работавших на него на панели. А теперь эта черта еще больше расцвела в нем. Юмор очень тесно и необычно переплетен со смертью, а точнее, с преступлением. Юмор дистанцирует и поощряет безответственность. Человек не боится убивать, потому что его это развлекает.
Синеситта, закончив одеваться, села на кровать, впечатленная такой тирадой. Она думала: что Ален Коллен имеет против юмора, если говорит о нем с такой враждебностью? Как есть две категории бедных: те, кто мечтает стать богатым, и те, кто мечтает, чтобы богатые стали бедными, так есть и две категории людей, не обладающих чувством юмора: те, кто пытается смеяться, и те, кто делает все возможное, чтобы другие не смеялись. Ален принадлежал ко вторым. Это утвердило мою сестру в мысли, что между ними никогда не возникнет ничего прочного и серьезного; впрочем, это не помешало им оставаться любовниками до рождения Патрика. Любовниками спешащими, пунктуальными и страстными, которые встречались, не понимая друг друга, занимались любовью по необходимости и, расставшись, забывали друг о друге до тех пор, пока у кого-то из них снова не просыпалось желание. За годы сожительства с двумя братьями моя сестра поняла, что Ален злился на юмор только потому, что Стюарт большую часть своего детства и юности насмехался над своим младшим братом.
Пока моя сестра оставалась в Лондоне, они встречались раза два в неделю исключительно ради секса. Ален пытался затащить Синеситту в Тейт галерею или в театры на Шефтсбери, но она ограничила их отношения одним сексом. Когда они со Стюартом уехали в Глазго, Ален решил, что их связи пришел конец. Однако уже на следующий день Синеситта, будучи на седьмом месяце, позвонила ему в банк и сообщила время вылета самолета из Лондона в Глазго, адрес мотеля, расположенного между аэропортом и городом, а также номер комнаты, в которой собиралась его ждать. Последнее их сношение произошло за четыре недели до родов. По словам шотландского врача, это был крайний срок. Через месяц после рождения Октава они снова принялись за дело. Эта связь возобновлялась снова и снова во время четырех последующих беременностей Синеситты. Таким образом, все дети Стюарта были орошены, окроплены Аленом Колленом, посетившим их в матке Синеситты, что придало им светский, любезный и нежный вид, которого нет у Брабанов и который не мог передаться им от отца.
Положив свои подарки и смущенно и нежно ущипнув подбородок Октава, Ален молча сел на стул возле кровати. Синеситта смотрела на него и не знала, что сказать. Они настолько привыкли заниматься любовью, что разучились говорить. Когда два раза звонил сотовый телефон, Ален отвечал с облегчением, стараясь затянуть разговор. В глубине души он боялся мою сестру – как и Стюарт, и все остальные мужчины, кроме меня. Впрочем, то, что я не боялась моей сестры, разве не подтверждало, что я не мужчина?
– Когда ты летишь обратно? – спросила Синеситта.
– Ближайшим рейсом, – ответил Ален. – Вы заедете в Лондон или сразу возвратитесь во Францию?
– Это зависит от того, сколько денег привез отец и как быстро Стюарт их потратит.
– Почему ты помогаешь ему разорять себя?
– Потому что это его манера меня любить.
– Он тебя не любит.
– Если бы он меня не любил, то не мучил бы.
– Тебе нужны деньги?
– Женщина, живущая с твоим братом, всегда нуждается в деньгах.
– Сколько ты хочешь?
– Как можно больше.
– Двадцать тысяч фунтов – и ты отдаешь мне ребенка.
– Две тысячи – и ты обещаешь не звонить мне, пока я сама тебя не найду.
– Это невыполнимо, если я крестный.
– Ты будешь отсутствующим крестным.
Он оставил ей чек на две тысячи пятьсот фунтов (эти лишние пятьсот фунтов – одна из деталей, объясняющих, почему Ален никогда не завоюет сердце Синеситты) и вышел из комнаты с видимым облегчением.
Вечером, когда моя сестра кормила грудью Октава и прижимала его к себе, слушая, как бьются в унисон их сердца, в палату вошел Стюарт. От него пахло темным пивом и жареным бифштексом. Он почти рухнул на стул, где несколькими часами раньше деликатно сидел его брат. Синеситта протянула ему чек Алена. Он прочел имя, сумму и подпись, не сделав ни одного комментария, сложил чек и сунул его в карман рубашки. Потом бросил взгляд на Октава, свернувшегося клубком в руках матери и не обращавшего на него, внимания.
– А что если мы его продадим? – весело предложил Стюарт.
– Нет! – завопила Синеситта.
– Спокойно. Я пошутил. Разве ты не видишь, что я пьян? Мне скучно одному в этом городе. Твой отец заперся с Моцартом, а ты – в этом ужасном госпитале. Я же имею право немного пошутить.
20
Вот как прошли последние дни моего отца. Я описываю их, основываясь на обрывках рассказов, намеках и недоговорках Стюарта. Кусочки этой головоломки я тщательно собирала в течение пяти с половиной лет, которые Стюарт провел в доме Брабанов.
Папа почувствовал сладкую усталость уже посреди первой ночи, слушая танцы и марши в исполнении оркестра под управлением Винера. Когда он понял, что не продержится ни до последних сочинений (том 45), ни даже до «Милосердия Тита» (том 44) и что Стюарт выиграет пари, то заявил ему, что побежден не Моцартом, а его исполнителями.
– Слишком много англичан, – шепнул он на ухо Стюарту.
– Я напишу в фирму грамзаписи, издавшую это собрание сочинений, – ответил Стюарт, поправляя одеяло, под которым с самого начала «Луция Суллы» сильно потел папа.
В первую ночь он уснул во время концерта для фортепиано № 3 и проснулся около семи утра, в конце концерта № 7 для трех фортепиано. Почти сразу же он опять заснул, а когда в десять часов ему принесли завтрак (яичница, колбаса, тосты и кофе), он слушал в какой-то счастливой дремоте серию концертов для скрипки. После завтрака папа снова уснул. Три первых дня и три ночи Моцарт оказывал на него сомнамбулическое воздействие, но потом все изменилось. Начиная с «Митридага, царя понтийского», изысканной оперы, где с зажигательной непринужденностью изображается сексуальное влечение подростка к веселым, жизнерадостным толстозадым напудренным певицам, мой отец больше не сомкнул глаз и выдержал от первой до последней ноты несколько произведений, которые не любил («Моцарт – не халтурщик, поэтому ему и не все удавалось», – говорил он нам): «Мнимая садовница», «Заида», «Каирский гусь». Кроме того, его уже охватила такая усталость, что произведения, которые он любил, действовали ему на психику намного сильнее, чем когда он слушал их в своей комнате или на кухне, где от гения Моцарта его защищала любовь Брабанов. Он был подточен «Притворной пастушкой», разгромлен «Царем-пастухом», задушен «Идоменеем», ослеплен «Похищением из сераля», оглушен «Свадьбой Фигаро» и раздавлен «Дон Жуаном». Когда в его комнате раздались первые такты «Все они таковы», он представлял собой изможденное седое существо, дрожащее в поту под одеялом, которое можно было выкручивать. Коллен пришел к нему с последним визитом.
– Кажется, дело плохо, – сказал он, присаживаясь на край кровати.
Папа ничего не ответил. Можно было подумать, что он злится на Стюарта, мешавшего ему слушать музыку, которая его убивала.
– Если желаете, – добавил Коллен, – прекратим эксперимент. Договоримся, что вы проиграли, и баста!
– Нет!
– Я не хочу, чтобы Синеситта потом меня упрекала.
– Она вас ни в чем не упрекнет, и вы это знаете.
Коллен нахмурил брови и сморщил лоб. Когда он размышлял, ему нужно было создать образ того, кто размышляет: это помогало.
– Видимо, вы правы, дорогой тесть.
Затем, вытерев кончиками пальцев пот, блестевший на лбу моего отца, он спросил:
– Вам что-то нужно?
– Да, новую горничную, чтобы менять компакт-диски.
– Вы хотите ее трахнуть?
Папа в отчаянии возвел глаза к небу. Впрочем, Небо тоже было в отчаянии. Коллен всегда превращал драму в насмешку, трагедию в шутовство и привносил вульгарность в несчастье. Казалось, что в каком-то темном уголке его сознания вызрела мысль не оставить после своего пребывания на земле ничего чистого, нетронутого, невинного.
– Она недостаточно быстро меняет диски, – сказал папа. – Две минуты молчания – слишком долго.
– Зато у вас есть возможность передохнуть.
– Нет, наоборот.
– Что еще?
– Больше ничего. А теперь уходите. Вы мешаете эксперименту.
– Кормят нормально?
– Да, прекрасно. Все равно я больше не ем. Передайте официантам, чтобы перестали носить еду.
– Вам нужно есть.
– Я ем Моцарта, а может, это Моцарт ест меня. В любом случае, мне больше не нужна пища.
– До того, как я уйду, скажите свою последнюю волю, потому что в таком состоянии, уж вы меня извините, вам долго не протянуть.
– Я хочу быть похороненным в Коломбей-ле-дез-Еглиз.
– Это будет не просто.
Действительно, эго оказалось не просто, но мне все-таки удалось исполнить папину волю.
– Что-нибудь еще?
– Не убивайте мою дочь.
– Это тоже будет не просто.
– Постарайтесь.
– Клянусь вам, что постараюсь! Но если бы вы знали, как я ненавижу женщин, особенно нормальных!
– Синеситта ненормальная.
– Возможно. Узнав о моем преступном прошлом, она все-таки вышла через неделю за меня замуж.
– Тогда не трогайте ее.
– Когда придет момент, я подумаю.
– Спасибо, что заставили ее узнать любовь.
– Это вышло случайно.
Коллен встал. Папа с ужасом смотрел на него, видя в нем большую опасность, чем все те, с которыми ему приходилось сталкиваться, когда он служил в специальных войсках. Потом он, кажется, понял, рассказывал Стюарт, что все на земле было опасным и что от этой всемогущей и всюду присутствующей опасности он скоро освободится благодаря Моцарту. Черты его лица разгладились, и оба мужчины – Стюарт даже не понял, как это произошло – поцеловали друг друга в щеку. Стюарт вышел из комнаты, прихватив на ходу все папины деньги: двадцать семь тысяч пятьсот десять швейцарских франков, если верить подсчетам моей сестры.
Свидетелем папиной агонии была только молодая девушка, менявшая диски. Через семнадцать лет, готовя свою серию «Отец», которую нью-йоркцы переименовали во время моей последней ретроспективы в музее Гуггенхейма в «Смысл жизни и смерти», я отправилась на ее поиски.
Иван был против этого путешествия и испробовал все способы, чтобы меня переубедить. А в день моего отъезда он даже попросил секретаршу купить два билета на Яву, которые я разорвала в клочья и бросила ему в лицо под ошеломленными взглядами наших трех дочерей и пяти детей Коллена, вопя, что он не уважает ни мою работу, ни мое прошлое, ни мою свободу, после чего приказала шоферу отвезти меня в аэропорт. В Глазго я тотчас отправилась в «Копторн», чтобы встретиться с директором отеля. Я объяснила ему, кто я такая и чего хочу. Он выразил мне свое соболезнование. В его отеле умирало мало людей, и в своем сердце он оставлял отдельное место для семьи каждого покойного. Номер, в котором скончался папа, окрестили апартаментами Моцарта, что я сочла дурным тоном. Он сказал, что если я хочу провести в них несколько дней, он сделает мне значительную скидку. Я ответила, что хотела бы встретиться с девушкой, прислуживавшей папе перед его смертью.
– Вы думаете, она в чем-то замешана? – спросил директор. – Скотланд-Ярд снова открывает дело?
– Нет, я хочу нарисовать ее портрет для своей будущей выставки.
Он элегантно достал из внутреннего кармана пиджака электронную записную книжку, несколько минут нажимал на клавиши, потом дал мне ее адрес в пригороде Лондона. Поблагодарив его, я встала.
– Вы художница? – спросил он.
– Да.
– Как ваше имя?
– Брабан.
– Просто Брабан?
– Да. Это многое упрощает, но объяснять вам – слишком долго.
– У меня есть свободное время.
– А у меня – нет.
– Одолжите мое.
В то время я была красивой женщиной в самом расцвете, носившей строгие костюмы и шикарное белье. Многие мужчины, а также женщины теряли дар речи от желания, когда я куда-то входила или выходила. Никто из моих многочисленных воздыхателей: галантных таксистов, потрясенных владельцев галерей, ослепленных пилотов, восхищенных метрдотелей, очарованных банкиров, а также привлекательных фармацевтичек, томных парикмахерш, болтливых косметичек, нервных журналисток и веселых, обходительных теннисисток, – не верил, что я мать трех дочерей: Летисии, Симоны, Виржинии (не путать с Виржинией, которую родила Синеситта от Коллена; по этой причине, хотя девчонки ничуть не похожи, мы зовем мою дочь Виржинией II).
– В другой раз, – сказала я.
– Вы прекрасно знаете, что другого раза не будет, – возразил директор отеля. – Что может привести в Глазго такую женщину, как вы, еще раз? Это и так уже чудо – спасибо, Господи! – что вы приехали. Теперь я не должен позволить вам уехать.
– И что же вы собираетесь сделать?
– Привязать вас к этому радиатору.
Дрожащей рукой он показал на маленький серый железный радиатор, а другой замахнулся на меня складным ножом, не зная, что мне не составляло никакого труда его обезоружить. Бедняга не подозревал, что в детстве я несколько лет занималась французским боксом. Тогда я сама привязала его к радиатору, затем, расстегнув ему пояс, спустила брюки и с отвращением и презрением вытащила двумя пальцами его пенис. Я бы не рассказывала эту историю, если бы нравы директора отеля не стали известны во всей Европе после омерзительного скандала с младшим сыном Николаса Кинга и Синтии Колледжи. Спустившись в приемную, я потребовала заплатить за мои услуги (оцененные наобум в лифте) тысячу фунтов стерлингов.
– За какие услуги? – спросила дежурная.
– Пойдите и взгляните сами.
Я отвела ее в кабинет директора. За время моего короткого отсутствия у него произошла эякуляция, хотя я и связала ему руки.
– Распорядитесь, чтобы мне заплатили! – приказала я директору.
– Заплатите ей, мадмуазель Лаблин.
– Сколько? – с оксфордским акцентом спросила дежурная – высокая, крупная негритянка в неонацистской форме, внушавшая, без сомнения, страх директору, что, в свою очередь, доставляло ему удовольствие.
– Сколько она потребует.
Повернувшись ко мне он, униженный, съеженный и восхищенный, спросил:
– Сколько вы хотите, Брабан?
– Тысячу фунтов.
– Тысячу фунтов! – воскликнула негритянка, которая за подобные услуги явно получала намного меньше или вообще ничего. – На чей счет записать?
– На мой, – ответил директор. – И сразу же после этого вернитесь и развяжите меня.
При разговоре он снова возбудился, и я начала догадываться, что он подразумевает под операцией по развязыванию. На улице я отдала тысячу фунтов первому встречному бродяге и словила такси. Через несколько недель я послала одну из своих картин директору «Копторна» со словами: «Теперь мы квиты. Брабан». Мне рассказывали, что эта картина висела на самом видном месте в столовой до середины века, пока новый директор не продал ее Люксембургскому музею, получив, кстати, большую прибыль.
Кэтлин Пирс – горничная отца, не слишком быстро менявшая компакт-диски и давшая ему последнюю чашку чая – жила в Уэмбли, в изящном маленьком домике из серого кирпича, с низкими окнами, выходящими на стадион и отель «Хилтон». Она открыла дверь, держа под мышкой ребенка. Маленькая собачонка крутилась у нее под ногами, а семилетняя девочка цеплялась за ее шотландскую юбку. Я представилась, и она сразу предложила мне войти. Мы устроились в гостиной, полной салфеток, искусственных цветов и воскресных газет. Я попросила Кэтлин рассказать о последних минутах моего отца и теперь могу написать следующие строки. Увертюра из «Волшебной флейты» застала папу уже умирающим и прикончила его. Сожалел ли он, что отдает Богу душу, слушая – или, принимая во внимание ситуацию, заставляя себя терпеть – музыку, навеянную масонскими идеями, а не одну из очаровательных и жизнерадостных месс, написанных Моцартом в восемнадцатилетнем возрасте, или хотя бы «Реквием», о котором часто забывают, что он подписан Моцартом и Зюсмайром. Уверена, что нет. Папа отрекся от католической религии задолго до того, как покинул Брюссель, а во время второй мировой войны превратился в своего рода агностика-голлиста. Когда Кэтлин Пирс поставила последний ком-пакт-диск и забрала у него чашку с чаем, в котором он только смочил губы, папа прошептал, что чувствует себя как воздушный шар, наполняемый углекислым газом. Он смиренно и плавно раскинул руки и, тихо покачивая головой, позволил музыке унести его в Небеса.