Текст книги "Кружевница"
Автор книги: Паскаль Лене
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
Лицо у Помм было открытое и ясное. Однако на нем ничего нельзя было прочесть, кроме крайней, обескураживающей наивности. Но зачем пытаться что-то читать? Студент тешил себя мыслью, что лицо Помм таит в себе откровение, разгадать которое ему пока еще не дано. А материя, из которой была скроена Помм, хоть, возможно, и редкостная, была безупречно непроницаема – под стать драгоценности, все совершенство которой как раз и состоит в том, что она лишена блеска.
И все усилия Эмери завладеть душой Помм, придать ей многогранность и яркость, какие ему хотелось в ней видеть, оказывались тщетными. Хоть Помм и была из податливой глины, однако следы пальцев ваятеля тут же исчезали, не оставляя ничего после себя. Стоило Эмери чуть ослабить внимание – и духовный мир Помм становился первозданно-нетронутым белым шаром.
Казалось, Помм проникалась речами Эмери, пейзажами, на которые он обращал ее внимание, или музыкой, например, той симфонией Малера, которую они слушали по транзистору, забытому Марилен в их общей меблированной комнате.
И молодой человек мало-помалу понял суть того, что, видимо, и составляло неброскую и глубоко запрятанную красоту Помм. Она была подобна ручейку, который течет под сенью огромных черных деревьев баварского леса и питается не подземным ключом, а грибными дождями, что проливаются сквозь густой еловый шатер. В яркий, солнечный день ручеек этот кажется просто тенью на зелени травы.
Когда отзвучала последняя нота симфонии, Помм тихонько поднялась, сняла руки с транзистора и поднесла их к лицу, словно хотела вобрать в себя дрожащие отзвуки музыки, пробудившей высокие струны ее души. А затем – пошла мыть оставшуюся после обеда посуду.
Но разве не в этом вся Помм – Помм, чья мечта утопает в грязной пене, стекающей в раковину, или теряется в пучках волос на кафельном полу парикмахерской? Простота Помм была сродни неуловимому воздействию искусства, и в то же время проявлялась она во взаимосвязи с вещами, с предметами. И одно дополняло другое. Неосознанная красота, внезапным ореолом окружавшая Помм, как только она начинала заниматься повседневными делами, когда она, скажем, стирала или готовила обед, естественное величие ее жеста Кружевницы – все это было, несомненно, таким же необъяснимым чудом, что и симфония Малера.
Но с этим студент не мог примириться. Ему не дана была эта высшая простота. У прекрасного и драгоценного должно быть свое место, далеко-далеко от остального мира, где царят уродство и пошлость. Потому и Помм теряла для него свою прелесть (она уже не имела на нее права), выполняя те обязанности, делая то, что изгоняло ее из сферы духа, с заоблачных высот, где они с Эмери слушали музыку.
В то же время Эмери отнюдь не оставался безразличен к постоянной и, в сущности, неожиданной цельности Помм, ее нерасторжимой связи с предметами, которых она касалась. Но нельзя было требовать, чтобы он мог – да и хотел – восторгаться этим, любить это. И он испытывал к ней что-то вроде неосознанной злобы: в самом деле, она была так близка к тому, чего он от нее ждал, но так далека от того, что он хотел в ней видеть.
С Помм может произойти все, что угодно, – по сути дела это не имеет значения. Она интересна лишь постольку, поскольку интересна история ее жизни, в которой вся Помм, как вся она в своих повседневных делах. Возможно, именно потому, что она – ничто или почти ничто, и возникает это впечатление чего-то потустороннего, бесконечно далекого. А стоит попытаться изъять ее из привычного круга вещей, сталкивающихся в ней или, быть может, вне ее, стоит попытаться, наконец, узнать, что же она собой представляет на самом деле, – и она ускользает, исчезает, точно она – лишь плод воображения, ваша фантазия.
Теперь Помм, как и Эмери, полюбила прогулки и так же, как он, возненавидела пляж. Она читает книгу, которую ей дал Эмери. Это «Астрея[9]» в старом переплете коричневой кожи. Помм нравится сбложка.
Однажды будущий хранитель музея заметил, что на Помм заглядываются мужчины. И в глазах их горит неприкрытое желание. Пожалуй, ему даже льстило то, что он идет рядом с девушкой, столь вожделенной для многих; в то же время он был несколько смущен тем, что испытывает к Помм лишь нечто похожее на нежность – чувство, по существу, глубоко целомудренное. Взгляды, которые мужчины бросали на Помм, бесспорно, придавали ей цену, но в то же время лишали ее чего-то другого, весьма существенного, что он в ней видел. И вскоре эти взгляды стали его раздражать. В нем поднималась необъяснимая ревность – будто у него пытались отнять то, на что он сам не очень и покушался.
И когда через две недели после первой встречи он решил, что настало время обладать ею, решение это было продиктовано темным, беспокойным и в конечном счете трусливым желанием покончить с неуверенностью в своих чувствах, со смутными угрызениями совести, а вернее, с подозрением, что он не знает Помм, не знает, чем она может для него стать. Он уже не пытался убедить себя в том, что когда-нибудь, в будущем, она может оказаться бесценной спутницей его жизни. Наоборот: он боялся полюбить ее, привязаться к ней. Прошло всего две недели со дня их знакомства, а уже каким-то непонятным образом она стала неотделима от него будто привычка, вошла в его жизнь, слилась с ним, как вода смешивается с «Пастисом-51[10]». Но он и мысли не допускал, что может наступить день, когда ему будет ее недоставать. Он должен высвободиться из-под ее власти и одновременно отдалить ее от себя.
Каникулы подходили к концу. И ему и ей предстояло вернуться в Париж. И молодого человека помимо воли стал обуревать страх, что Кружевница может и вправду распроститься с ним навсегда. Этот страх впервые открыл ему истинную суть Помм: да, она любила его, в этом не было сомнений, но она могла без колебаний перекусить нить их отношений, спрятать кружево в корзинку и сделать вид, будто и не вспоминает о нем. И Эмери решил дать ей понять, что в некотором роде привязался к ней, но ни в коем случае не говорить ей этого впрямую, ибо тогда он выглядел бы смешным, ибо чувство, которое он испытывал к Помм, не могло называться «любовью», даже если снедавшая его тревога в какой-то степени (а значит, и действительно) была сродни любви.
Эмери ведь не стремился обладать Помм. Слишком он был поглощен моральными проблемами, чтобы ее желать. Собственное тело мешало ему. Сколько раз он ощущал, как его губы касаются теплой, золотистой кожи девушки в том месте, где на шее узлом завязаны бретельки пляжного лифчика. Но на самом деле ничего не происходило: он говорил, говорил, как всегда, и звучали только слова, хотя взгляд повелевал действовать губам.
И вот Эмери продолжал говорить. Нескладно – но девушка не смеялась над ним. Она на мгновение задумалась, а потом сказала, что все произойдет, «когда он захочет». Эмери почувствовал облегчение и в то же время был разочарован, услышав столь простой ответ. Это не соответствовало ни усилиям, которых потребовало от него признание, ни тем более, думал он, значимости события. Помм уже дала ему понять, что она – девушка. И он поверил ей. Но тогда почему же, почему она так легко согласилась? Неужели это ничего для нее не значит? Будь он последовательнее, он, без сомнения, не задал бы себе такой вопрос. Ведь он же сам определил, что предстоящее расставание пройдет для Помм «незаметно»!
Они условились, что все свершится в тот же вечер. Остаток дня провели за городом, как обычно, петляя по многочисленным тропинкам, и Помм, казалось, ничуть не была взволнована. Как и в предыдущие дни, она покорно вторила Эмери, что пейзажи в самом деле просто чудо. А когда на обратном пути они вышли из машины, чтобы пройтись по дамбе Уистрамского порта, она взяла Эмери за руку.
Там они и поужинали, сидя друг против друга. И Помм снова и снова накрывала ладонью руку молодого человека. А он с удивлением вглядывался в ее лицо, но на нем по-прежнему ничего нельзя было прочесть. Он вспоминал о решении, которое они приняли всего лишь утром, и ему казалось, что это было давным-давно. Вот сейчас Помм робко держит его руку, и они сидят, сплетя пальцы, словно давно женатая пара, подумалось ему. И нить спокойной нежности протянулась от одного края стола к другому, между тарелками, блюдами и бокалами с недопитым вином. Освещенное этим чувством, лицо Помм вдруг раскрылось как книга, смысл которой сразу стал ясен: перед Эмери было лицо его жены.
Когда они покончили с зеленым салатом, Помм зазнобило. Эмери сходил за шалью, которую она оставила в машине, и накинул ее на плечи Помм. Она сказала «спасибо» и улыбнулась ему улыбкой беременной женщины. Все внутри Эмери перевернулось, он ничего не мог понять: то ли им играют и он попал в ловушку, то ли он задумал надругаться над беззащитным существом. Эмери закурил.
По дороге в Кабур он до самой черты города отсчитывал километражные столбы. Если бы число их было нечетным, он ни за что не поднялся бы в ее комнату.
Итак, речь шла уже не о желании или нежелании – вопрос был решен. То, что сейчас произойдет между Помм и молодым человеком, кладет конец их роману. Эмери догадывался об этом, но уже не мог остановить течение событий, – так бывает, когда во время прогулки вдруг почувствуешь усталость и думаешь: надо остановиться, но впереди ведь обратный путь. А потому идешь вперед, хоть и знаешь, что прогулка уже окончена, – так было и с Эмери.
До самой последней минуты Эмери казалось, что он еще волен приостановить ход вещей или хотя бы изменить их направление (так турист, пройдя какое-то расстояние, еще видит холм, с которого он спустился, и воображение в любую минуту может вернуть его туда). Ведь ничего не произошло, ничего могло и не произойти, если не считать короткой прогулки с девушкой из другого мира, которую он вспомнил бы, скажем, между двумя страницами томика Овидия или грамматики Плавта и Мёнье. Но что считать подлинно «последней минутой», когда уже поздно что-либо менять? Истекла ли она тогда, когда Помм согласилась на его предложение, или же она пробьет, когда они свое решение выполнят?
Во всяком случае, в тот день все разворачивалось так, словно оба они были полонены посторонней силой, которая властвовала над ними, – так правила грамматики властвуют над нашей речью. В конце приходится сказать то, чего можно было бы и не говорить. С первой минуты они были лишь марионетками в руках судьбы, а, возможно, все было предопределено еще до их встречи. И началось до того, как началось на самом деле. А теперь наступил конец, хотя ничего пока не кончено. Возвращаясь из Уистрама, студент с горечью смотрел на проносившиеся мимо километражные столбы. Если бы число их оказалось нечетным, он ни за что не поднялся бы в ее комнату. Но он знал, что их будет восемнадцать. И знал, что то «слишком поздно», с которым он играл, будто ребенок с огнем, уже наступило. А он не хотел ни обладать Помм, ни тем более жить с ней вместе. И однако, они будут жить вместе, по крайней мере, какое-то время. Почему? Да просто потому, что роман начался и существуют определенные правила, – какие, он и сам толком не знал. Но он вступил на этот путь, а у всякого пути есть конец. В тот вечер Эмери поднимался вслед за Помм по лестнице, будто подчиняясь чужой воле – с таким чувством, словно он совершает нелепейший поступок. Все, что должно было вот-вот произойти, было уже излишним.
Помм разделась сама, не торопясь, как она, вероятно, делала каждый вечер. Она тщательно сложила брюки, прежде чем повесить их на спинку стула. Молодой человек был совершенно ошарашен таким спокойствием, и то, о чем он думал с самого утра, – как впервые прикоснуться к телу Помм, – сейчас, при виде ее спокойствия, показалось ему поистине смехотворной трудностью. Он, правда, не знал, что обычно, раздеваясь, Помм никогда так тщательно не складывала вещи.
Она скользнула под простыни и стала ждать его, по-прежнему не произнося ни слова. Он тоже не знал, что сказать. Но он успел увидеть ее до того, как она, обнаженная, нырнула в постель и вся съежилась, точно ей было холодно. И это приносимое в дар, мгновенно скрывшееся тело, которое стало вдруг бесценным, промелькнув словно воплощение побежденной робости, притянуло к простыне руку молодого человека, и рука эта медленно, в свою очередь неторопливо, стянула с Помм покров.
Он любил Помм, забыв обо всем на свете, стремясь лишь к тому, чтобы раскрыть ее всю для себя. Он не впервые познавал наслаждение, но никогда еще не испытывал такого прилива чувств. Однако чувство угасло, лишь только кончилось наслаждение, точно иссяк источник, питавший его, а ведь источником была Помм.
Потом они принялись обсуждать, как будут вместе жить в Париже, в комнате студента.
Помм уснула. Эмери слушал, как она дышит. Ничто не изменилось. Воцарился прежний, непостижимый, недоступный его пониманию покой. Он был опять один. Ему хотелось разбудить ее, встряхнуть, услышать от нее хоть слово – что она счастлива или несчастна, все равно что. Он встал с постели. Подошел к окну. Небо казалось черным озером. Сверкающего звездного плаща на нем не было. Закапал дождь – теплый. И прекратился – снова тишина. Воздух словно застыл. Далеко вдали слышно было море. Эмери расхотелось будить Помм. К чему, в самом деле? Проснувшись, она не будет ближе ему, чем во сне. И он стал ждать рассвета. Несчастным он себя не чувствовал. Разочарованным тоже. Он просто терпеливо ждал. В Париже наверняка все будет иначе. К тому же, пройдет какое-то время. Интересно, будет ли он вспоминать Помм после того, как они расстанутся. При мысли о будущем ему стало немного грустно.
Молодой человек был представлен матери Помм где-то близ Нантерра или Сюрена. Помм служила переводчиком, точно на встрече глав двух государств, не говорящих на языке друг друга. Все чувствовали себя скованно. Молодой человек держался подчеркнуто церемонно. А матрона по доброте душевной тут же довела до его сведения, что она – «к'слугам вашим».
В тот же день Помм с Эмери обосновались в комнате студента, которая оказалась просто-напросто запущенной мансардой в доме номер 5 по улице Себастьена Боттена. Впрочем, сам дом имел вполне респектабельный вид, если, конечно, не забираться наверх. Помм несказанно удивилась, увидев столь скромное жилище. Оно никак не вязалось с ее представлением об Эмери. И потом – в комнате под крышей должны быть цветы на окне, а на стенах – яркие открытки; полосатое покрывало на постели, гитара, всюду ноты – даже на полу, свечи вместо лампочек. В конце концов студенческая бедность – вещь преходящая, о ней впоследствии даже приятно будет вспомнить. Помм как-то видела по телевизору молодость Шуберта.
Ей не понадобилось много времени, чтобы завладеть здесь всем, вплоть до самых потаенных уголков. Она вымыла стены и натерла паркет. Она расставила книги по цвету и размеру; она купила материю на занавески; она застелила полки в шкафу глянцевой бумагой, чтоб было чище. А в заключение узкая кровать студента была заменена огромным ложем, в метр сорок шириной. Письменный стол пришлось выбросить, ибо он перекрывал доступ к окну и не давал его открыть. Функции письменного стола исполнял теперь столик ломберный, который можно было засунуть под кровать, когда требовалось открыть окно или освободить немного места.
Помм вызвалась готовить сама. А на ломберный столик решила поставить вазу с цветами. Была куплена электрическая плитка. Теперь надо было переделать один из штепселей. Эмери заворчал, что у него могут возникнуть неприятности с хозяйкой и что он не уверен, имеют ли они право готовить: ведь запахнет едой. Тем не менее он согласился установить на плинтусе новый штепсель – как-никак это мужская работа.
Они купили настенный шкафчик, чтобы хранить в нем разные туалетные принадлежности, так как умывальник иногда превращался в кухонную мойку.
Эмери даже забавляла эта жизнь как на картинке, с белыми в голубую полоску занавесочками. Он вовсе не жалел о том, что ему приходится делить с Помм свое скромное жизненное пространство и скрупулезно пересчитывать бумаги и книги всякий раз, когда так называемый «письменный стол» исчезал под кроватью, – на все эти неудобства смотришь с улыбкой, когда живешь в мансарде с любимой.
По утрам Помм вставала первой. Он смотрел, как она моется, – у нее были две ямочки над ягодицами и круглые плечи. Затем она очень быстро и бесшумно одевалась. Подходила и целовала его в шею. Тогда он делал вид, что она разбудила его, и улыбался, ворча. Вставал он лишь после ее ухода. И спускался выпить кофе со сливками к Жану Барту. К кофе он брал два рогалика. И с полчаса раздумывал над своим будущим. Время от времени в эти размышления вплеталась мысль о Помм.
Помм просто и весело взяла на себя дополнительные расходы по хозяйству; она умела держаться незаметно и исчезать, повинуясь невысказанному желанию юноши с задумчивым челом.
Домой она возвращалась вечером, часов около восьми, купив по дороге продукты. У студента еще продолжались каникулы, поэтому он сидел дома и читал или, пользуясь солнечными сентябрьскими днями, гулял по набережным, по Тюильри. Иногда час-другой он проводил в Лувре. Словом, это был период, пожалуй, самый счастливый в его жизни. Никогда прежде он так не наслаждался ощущением свободы и внутреннего покоя. Почти весь день бродил он по городу. И возвращался лишь на закате – по мосту Искусств, мимо Института Франции, по Университетской улице: он считал, что, проходя по этим чудесным местам, как бы сам внутренне обогащается. Это все-таки не то, что жить где-нибудь на улице Эдмона Гондине в XIII округе или на площади Октава Шанюта, над очередной собственностью Феликса Потена[11]. О Помм он вспоминал, лишь поднимаясь к себе в мансарду. Иногда заглядывал в магазины, пытаясь ее перехватить.
Он научил Помм одеваться – совсем иначе, чем было принято в парикмахерской. У нее теперь появились джинсы и холщовые туфли на веревочной подошве, в каких ходят на пляже (юбку и лакированные туфли она надевала на работу). Она поддалась уговорам Эмери и перестала носить лифчик. Грудь у нее была тяжеловатая, но округлая и нежная, и она колыхалась в ритме медленного танго. Когда они с Эмери отправлялись в субботу вечером на площадь Сен-Жермен, она щипцами завивала себе кудряшки.
Итак, наши два героя поставлены каждый в свою ситуацию. Помм занимается хозяйством. Эмери – строит планы. У Помм не будет времени принимать участие в планах Эмери. Это – не ее роль: она живет настоящим. Что же до способности юноши строить планы, то это почти целиком избавляет его от необходимости что-либо делать. Помм с Эмери будут жить в искусственной близости, деля крошечную комнатушку, но жизни их пойдут параллельным курсом. Эмери вполне это устраивает, ибо для будущего хранителя музея самое главное, чтобы его не беспокоили. И Помм не будет его беспокоить, мало того, она встанет между ним и житейскими мелочами, чтобы житейские мелочи не отвлекали Эмери от чтения и размышлений.
Но самое главное, что и Помм – особенно Помм – будет довольна таким распределением ролей; когда Эмери из вежливости или машинально сделает вид, будто хочет вытереть только что вымытую Помм тарелку или застелить постель, девушка решительно воспротивится: не должен он этого делать, не должен даже знать, как это делается, ибо лишь тогда он сможет читать, учиться, размышлять, а долг или даже привилегия Помм – дарить ему такую возможность. Умение хорошо справляться со своими скромными обязанностями, заботиться о благополучии студента станет в какой-то мере ее сутью, ее самовыражением. И значит, частица ее перейдет к нему, к Эмери. А большего ей и не нужно.
Стремясь, доказать Эмери свое обожание, девушка трудилась не покладая рук, так что словно бы растворялась во множестве домашних дел. И это ее стремление стушеваться и отодвинуть все житейские заботы от любимого создавало вокруг Эмери зияющую пустоту – так расступается толпа перед властелином. Студент же при этом чувствовал себя так, точно его обволакивает, берет в кольцо, зажимает в тиски нечто невидимое, ускользающее в последний момент. Порядок у Помм был налажен безукоризненный. Но было что-то даже бестактное в том, сколь тщательно и упорно юная хозяйка старалась держаться в тени. И молодому человеку порой хотелось, чтобы его поменьше оберегали.
Вскоре Эмери стал все больше и больше ценить долгие дни одиночества, когда Помм была занята на работе. Он убеждал себя, что ждет ее возвращения. И мало-помалу совместная жизнь превратилась для Эмери в череду разлук, когда разлука физическая сменялась разлукой духовной.
Вечер; девушка, синевато-бледная, лежит на разобранной постели. С той минуты, как спустился туман, все естество ее собралось в комок где-то внизу живота. Лампа на стене кажется кусочком льда во влажном воздухе ночи.
Студент, высунувшись из окна, смотрит вниз – под ним проползает крыша автобуса. Он в халате, напоминающем редингот.
Все застыло. Словно в музее восковых фигур.
Девушка медленно закрывает простыней ноги. Студент закрывает окно. И какое-то время стоит спиной к ней. Одна только лампа кажется живой в комнате.
Было что-то мучительное в этом молчании, существовавшем бок о бок с ним. Быть может, оно лишний раз доказывало – убедительно, почти даже грубо, – что человеческие души это обособленные миры, движущиеся на параллельных широтах, и единение, даже самое интимное слияние двух существ лишь отражает вечную, не находящую удовлетворения жажду встретить подлинно близкого человека? Юноше начинало казаться, что каждое его слово, адресованное Помм, – все равно как несостоявшееся свидание. И он сожалел о минутах откровенности, хотя в действительности его никто не слышал.
Но иногда Эмери убеждал себя, что даже если Помм его и не слышит, он, наоборот, понимает ее и что их все-таки можно назвать парой, хотя бы потому, что он-то в состоянии ее понять без слов, которые она не умеет произнести. А значит, они существуют друг для друга – как статуэтка, погребенная под слоем земли и никому уже больше не нужная, и археолог, который извлек ее на свет божий. Красота Помм принадлежала к другой эпохе, забытой, похороненной под обломками тысяч сломанных судеб, похожих на судьбу ее матери, и вот теперь в этом ничем не примечательном теле, в неискушенной ее душе вдруг возродились из небытия все эти поколения с их тайной, ибо чем же иначе объяснить появление на свет такой драгоценности, как столь чистая девочка. А ведь именно такую красоту искал наш юнец, он же – студент, он же – знаток латыни, он же – будущий хранитель музея. И вечная его неудовлетворенность, его неприятие существующего мира было не что иное, как желание встретить красавицу из красавиц, но не похожую на всех других, не упоенную собой, а появившуюся на свет милостью случая. И Помм как раз была такой.
Эмери же спрашивал себя, а не похожа ли Помм на тысячи других девушек. Не сам ли он наделил ее тем, в чем так нуждался и что, казалось, угадывал в ней? Помм ставила перед ним извечную, трудно разрешимую проблему – проблему доверия: сама ли она хотела завести с ним роман или же, как многие, откликнулась на призыв мужчины, от которого женщина ничего не ждет, но откликается просто потому, что противиться нет смысла? И, быть может, она лишь делает вид, притворяется, что получает наслаждение, чтобы не выпускать его из сетей? Впрочем, едва ли: ведь Помм, казалось, наоборот, была больше его удивлена и смущена таким взрывом чувств и даже как бы пыталась перед ним извиниться.
Эмери говорил себе, что после него Помм найдет десять, двадцать, сто мужчин и станет чьей-то любовницей на вечер, или на год, или на всю жизнь – если кому-нибудь придет в голову жениться на ней. Но эти метания все равно не помогут ей пробудиться, не выведут ее из одинокого сна. Эмери презрительно, не без отвращения относился к девицам, которые подчиняются желанию первого встречного, не потому, что идут навстречу собственному желанию, а наоборот – из стремления ограничить, зачеркнуть его, тем самым зачеркивая одновременно свое «я»; при этом им не только безразличен мужчина – они безразличны сами себе.
В такие минуты молодой человек упрекал себя в том, что отдает свою любовь и уважение существу, которое, вероятно, может принадлежать кому угодно, стоит только поманить.
Его неотступные поиски «особой красоты» привели к тому, что он, Эмери, принял за золото дешевую безделушку, валявшуюся на дороге, которую, возможно, никто и не дал бы себе труда подобрать. Сознание, что он единственный сумел «разглядеть» подлинную Помм, выявив тем самым ее ценность, порою перечеркивалось мучительным сомнением, и он казался себе простофилей, глупцом, дикарем, увидевшим яркую бусину!