355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Паскаль Лене » Неуловимая » Текст книги (страница 5)
Неуловимая
  • Текст добавлен: 30 августа 2017, 22:00

Текст книги "Неуловимая"


Автор книги: Паскаль Лене



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

У меня же была одна-единственная мысль, одна-единственная цель: вся моя воля была направлена на то, чтобы удержать себя и не ринуться стремглав к первому попавшемуся телефону, чтобы не набрать запретный номер. Потому что моя возлюбленная изменяла мне? Сегодня я пытаюсь поверить в то, что, быть может, ничего и не было; ведь достаточно вспомнить, насколько она была лишена каких-либо желаний. Но гораздо чаще мне приходит в голову мысль, что это ее равнодушие к самой себе, это ее странное забвение только что полученного удовольствия заставляли ее, скорее всего, соглашаться даже на то, чего она не желала. Ее воображение погружалось в какое-то оцепенение всякий раз, когда к ней приближался мужчина. Она не отвергала авансов, ибо, чем более ясным было предложение, тем менее она казалась способной понять, что же ей предлагают. Но если беспечность ее воображения лишала ее защиты или, во всяком случае, лишала ее той притворной внешней стыдливости, что встречается обычно у женщин, то временная летаргия в ней того, что принято называть «нравственным сознанием», никоим образом не влекла за собой сна плоти. Казалось, она не сохраняла никаких воспоминаний о прошлых удовольствиях, и эта чудесная амнезия возвращала ее полную девственность после каждого из наших объятий. Поэтому каждое последующее объятие заставало ее тело младенчески нетронутым, отчего удовольствие лишь усиливалось, становясь постоянно обновляемым сюрпризом.

Эта особенность немало способствовала моей привязанности к ней: каждую ночь я насиловал ее вечную чистоту, отчего она испытывала всегда одно и то же удовольствие, не совсем чистое и потому особенно острое, всегда отражавшееся в одном и том же удивленном ее взгляде, который сводил меня с ума.

Мысль об этой чудесной покорности и еще столь недавних удовольствиях преследовала меня всю ночь. По сути дела, ностальгия, порождаемая этими воспоминаниями, не была бы такой уж жестокой и я вскоре покончил бы с ней, вернувшись к моей возлюбленной, обладать которой мне пока еще никто не запрещал, если бы сладостные картины, не дававшие мне уснуть, не превращались в кошмар: все удовольствия, которые это тело доставляло мне, сейчас доставались другому мужчине, другой, а не я, без ограничений распоряжался этой плотью. Отныне я видел свою возлюбленную в объятиях ее партнера, в которых я сам же ее и оставил. Пытка, которую я испытывал, являла собой оборотную сторону некогда испытанного наслаждения: это были точно такие же объятия, точно такое же смешение пота, точно такие же стоны, но производимое ими впечатление было несравненно более сильным. Неужели мы настолько более склонны к страданию, чем к удовольствию?

Ночь тянулась бесконечно долго, она оказывалась гораздо более длинной, чем все те ночи любви, которыми мы располагали совсем еще недавно. Когда небо начинало светлеть, отвратительная тень моего былого счастья уходила вместе с его видениями, я погружался в какую-то нерешительную дремоту, похожую на тонкую перегородку, которая едва отделяла меня от наступающего дня, и первые звуки рассвета откликались эхом в этом полусне. Но тут возникали новые кошмары, еще более ужасные, чем ночные. Я вспоминал того типа с вокзала, которого видел всего лишь несколько месяцев назад и с тех пор не мог забыть его лица. Появлялись также и другие мужчины, которых она встречала каждый день: партнеры по сцене, незнакомые мне друзья, о которых она всегда говорила сдержанно, и особенно люди, имевшие над ней власть, те, которые могли заставить ее предстать перед ними якобы для того, чтобы дать ей роль в какой-нибудь комедии, от которых ей, как она сама мне говорила, часто приходилось защищаться. Все эти мужчины овладевали ею и наслаждались ее плотью, отдавшейся им с таким безразличием, словно в нее вносило жизнь только их собственное желание, анонимное и странное, желание на мрачном празднике бесцельного удовольствия.

Я оставил свою возлюбленную посреди ночи. Я бежал, когда она спала, но это была своеобразная реплика, брошенная в пылу спора. Я ушел, ибо не нашел других слов. Теперь мне оставалось лишь мучительное молчание, на которое я обрек сам себя. Мне хотелось бы думать, что она страдает от моего отсутствия. Я готов был бы тогда все ей простить, забыть о своих подозрениях, поверить в невероятное. Я покинул ее, чтобы вынудить ее сказать, что она любит меня, что я ей нужен, но она хранила молчание, и это молчание становилось последним словом в нашем споре. Я просто-напросто оставил ее наедине с ее любовником, и она даже не задумывалась о том, что я испытываю сейчас. Желание, которое проявлял тот или иной мужчина, – неважно, кто именно – оказывалось столь же значительным, столь же настоятельным, как и моя любовь к ней, и она, таким образом, как бы раздваивалась, подчиняясь логике, некой справедливости, наивной и в то же время дьявольской.

Мне казалось, что прежде она меня немного любила, что мне удалось затронуть какие-то струны ее души. От этого мало что осталось. И уже мое присутствие больше не сковывало ее, не мешало ей отдаваться другим. В общем-то она никому не отдавала предпочтение. Она также не могла выбрать мужчину, как одежду в магазине. Нужно было, чтобы это решили за нее. И этого ей было достаточно. Единственная воля, с которой она считалась, была чужая воля, воля, заставлявшая ее существовать, воля, благодаря которой она обретала плоть, но, увы, только в постели.

Я ушел. Я был бы тысячу раз прав, чтобы сделать это, если бы имел достаточно мужества по-настоящему покинуть ее: в ней же ничего не осталось от моей любви. Я растворился бы, как мираж, ибо я существовал лишь в те мгновения, когда находился перед ней. Наш разрыв не был бы слишком серьезным. Он не был бы ничем. Но, разумеется, эта мысль была для меня невыносима. Неужели моя страсть существовала для нее лишь в ту минуту, когда я говорил ей о любви, лишь в той фразе, которую я произносил? Неужели минутой позже от этого не оставалось ничего, даже воспоминаний? Вот я и ушел! Я стер себя самого, как стирают резинкой помарку. Она не желала этого. Тем паче она не ожидала моего возвращения.

На тебе было легкое красное платье, тонкие бретельки которого сползли с плеч, когда я прижал тебя к себе. Ты сказала мне, смеясь, что я сжимаю тебя слишком сильно, но я невольно прижимал тебя к себе еще сильнее от счастья, которым наполнял меня твой смех. Я снова находился рядом с тобой. Мои героические решения были отброшены навсегда: я не сохранил о них даже воспоминания. Я сжимал слишком сильно? Из-за крушения моей воли даже мои руки перестали меня слушаться. Я целиком отдавался своему счастью, прекрасно понимая, что скоро ты выведешь меня из этого состояния опьянения, и осознание этой предстоящей слабости духа лишь усиливало мое наслаждение.

У меня оказалось слишком мало времени, чтобы вкусить его по-настоящему, потому что, отвечая на мои поцелуи и на мои ласки, ты сказала мне, что тебе уже пора идти в гримерную, чтобы подготовиться к представлению. А может, я тоже прошел бы с тобой, хоть один раз? Конечно же нет! Разве я не знал о том, что тебе необходимо остаться одной хотя бы за час до поднятия занавеса, чтобы сосредоточиться и «войти в образ»? Я смотрел, как ты бежала по улочке, ведущей к замку. Прежде чем исчезнуть, ты обернулась и помахала мне рукой. Я медленно спустился к нашей маленькой гостинице. Там меня поджидала наша хозяйка. Она узнала мою машину, стоявшую перед калиткой, и обрадовалась моему возвращению. Она выглядела более довольной, чем ты. Во всяком случае, она хотя бы заметила мой отъезд.

Она говорила мне об успехе пьесы и о моей «очаровательной актрисе», такой невинной и трепетной, что она стала любимицей всей деревни. «Невинной?» – переспросил я. «Да, невинной», – настаивала дама.

Она не ошибалась: есть такой уровень невинности, который как бы граничит с порочностью. Уровень, начиная с которого стираются грани между добром и злом. И потом, для того, чтобы соблюдать правила поведения, чтобы щадить других, чтобы уважать саму себя, нужно хотя бы верить в то, что жизнь может иметь смысл, а ты в это не верила. Так что ты не обманывала меня. Ты ничего мне не обещала. Ты была неспособна взять на себя какие бы то ни было обязательства. Что же касается меня, то, положив конец пытке твоим отсутствием, я тем не менее осознавал, что сделал это лишь для того, чтобы вновь повенчаться с печалью от вечной неопределенности, вечной неуловимости твоего присутствия. Ты встретила меня без удивления, но и не выразила особой радости, словно я никогда не уезжал, или словно ты ждала, чтобы я исчез навсегда.

Наша любительница роз, наша хозяйка (которая прекрасно понимала, что что-то разладилось между писателем и очаровательной актрисой) никак не могла закончить с выражением своей радости и своего облегчения. Я относился к ней очень хорошо и был доволен, что мое возвращение доставило ей такое удовольствие, но близился час спектакля, и мне пришлось прервать ее поздравления и добрые пожелания. Я охотно остался бы с ней подольше. Эта милая и простодушная женщина распространяла вокруг себя запах роз. Мне не очень хотелось смотреть пьесу, видеть тебя в объятиях моего соперника, пусть даже только на сцене. Но я все же должен был отправиться в театр. Актриса не простила бы мне, если бы я отказался смотреть, как она играет: это была единственная вещь, имевшая для нее значение, и я непременно должен был сказать, что ее игра была восхитительна. За дни моих страданий я понял, по крайней мере, одну вещь: отныне между тобой и мной не могло быть и речи о нелицеприятных истинах.

Луна снова освещает мою тревогу своим голубоватым светом больничного ночника, и вот мы опять находимся на той территории, где развертываются наши бои, где простыни распахнуты на молчании твоего тела, которое тщетно вопрошает мое тело. Ты понимаешь, что я занимаюсь с тобой не любовью, а ищу признаки того, что могло оставить какое-нибудь воспоминание, но, увы, не нахожу никаких следов.

Ты только что спросила меня, понравилась ли мне твоя игра в пьесе. Ты не спросила, люблю ли я тебя. Ты даже не захотела узнать, почему я уехал в ту ночь. Конечно, то, что я ушел, должно было показаться тебе естественным. Но тогда почему я вернулся? И этот вопрос тебя не интересовал. Это тоже должно казаться тебе естественным. Ты уверена в моей слабости так же, как и в моей любви. Чего тебе еще хотелось бы? Нужен ли тебе любовник, которого бы ты уважала? Так много ты не требуешь. Тень, ты живешь среди теней.

Ты почувствовала, что я не занимаюсь с тобой любовью. Это тело, которое я вопрошал, не отвечало ни на что, даже на желание. Мы больше не доверяем друг другу, ни я, ни твоя плоть. Я, боящийся узнать слишком много, и твое тело, которое боится слишком много сказать, боится признаться вопреки самому себе. Мы отодвигаемся подальше друг от друга, каждый на свою половину простыни, и ты засыпаешь. Я на этот раз тоже засыпаю, ибо я нахожусь за пределами собственного страдания, оказавшись на какое-то время равнодушным. Может, вот так люди и умирают: потеряв вдруг к себе интерес.

Но перед рассветом меня охватывает тревога: унижение! Унижение находиться здесь, рядом с тобой, рядом с этой загадкой, которую отныне я никогда не сумею разгадать. Около этого молчащего тела, вызывающего подозрение, упрямого, совсем чужого. Что сделала ты с нашей близостью, с нашими общими секретами?

В конце концов я тебя разбудил: что толку, что я вернулся, если мне стало еще более одиноко, чем прежде: ты вздрогнула. Ты посмотрела на меня со страхом, словно я занес над тобой оружие. Я смотрел на тебя, я ничего больше не делал, только смотрел на тебя, и в моих глазах не было враждебности, в них был только стыд, вызванный тем, что я вынужден был умолять тебя. Может быть, именно это и внушало тебе страх. Ты поняла, что я никогда больше не смогу уснуть – ни в эту ночь, ни до скончания моих дней, если не узнаю правду. Ты не стала дожидаться моих вопросов. Ты сама раздосадованным тоном сказала мне так, словно тебе не терпелось вернуться к своему сну: «Да, я спала с ним, если тебе так уж хочется знать», – и повернулась на бок, чтобы заснуть.

От ужаса у меня перехватило дыхание. Зачем расспрашивать неверную женщину, если ее признание – это оскорбление, которое просто добавляется к тому, что она сделала? Сказанное становится выгравированным клеймом презрения, и оно уже не сотрется никогда, знаешь ли ты об этом?

Она не заснула. Я лежал неподвижно, потрясенный услышанным, хотя оно и не стало для меня новостью. Должно быть, она почувствовала мой взгляд на своей спине, словно я надавил на нее рукой. Спустя какое-то время она обернулась, наблюдая за мной с каким-то смешанным выражением смущения и любопытства: «Да нет же, не спала я ни с ним, ни с кем-либо другим. Я никогда тебе не изменяла!»

Неужели она надеялась убедить меня? И все же я был признателен ей за то, что она солгала мне, проявив ко мне, по крайней мере, эту милость – как извиняются, нанеся пощечину.

«Я тебе не верю», – устало сказал я. Меня охватила тоска. Вся эта история, наша история, предстала передо мной во всей своей нелепости и банальности.

Она приподнялась, чтобы сесть, глядя на меня нежным, полным подлинного страдания взглядом. Мне показалось, что она наконец, впервые после моего возвращения, увидела меня, словно я вдруг материализовался перед ней на этой кровати.

– Я чуть было не сделала это, – прошептала она, усиливая печаль во взоре.

– Что «это»?

– Чуть было не изменила тебе, чуть было не переспала с этим типом. Вообще-то ты заслужил этого, бросив меня посреди ночи и накануне премьеры.

– Прости, – попытался я сострить, – я просто не хотел мешать твоему выходу на сцену.

– Значит, ты совсем не веришь мне? – спросила она нежным и жалобным голосом.

– Да, совсем. И никогда уже не поверю.

Час спустя она все же убедила меня. Точнее, я перестал быть уверенным в чем бы то ни было. Изменяла ли она мне? Теперь она так искренне отрицала это! Она проявляла теперь ко мне больше нежности, чем когда-либо прежде. Ощущение было такое, как будто она впервые чем-то дорожит, и этим «чем-то» был я! И мне удалось убедить себя, следуя ее аргументации, удалось убедить себя в том, что она на самом деле хотела просто вызвать у меня ревность, что она немного «пофлиртовала» со своим партнером, но из чистого кокетства, поскольку ухаживания этого поклонника забавляли ее, и она знала о том, что это разозлит меня. Но теперь она сожалела об этом: она не подумала, что это заставит меня так страдать. Теперь она, наконец, поняла это. Она не сумела оценить мою любовь. Ей следовало быть более внимательной ко мне. А мне следовало знать, оправдывалась она, что актрисы – женщины легкомысленные. Но она не хотела, чтобы так все обернулось. И теперь сожалела о случившемся.

Глубины унижения безмятежны, как дно океана: в конечном счете мое достоинство пошло в ту ночь ко дну, и я на какое-то время погрузился в холодную темень своего стыда. На следующий день «флирт» моей возлюбленной с ее партнером продолжился прямо у меня на глазах. А почему они должны были стесняться? На такое оскорбление существует только один ответ: немедленно уйти, не сказав ни слова, но у меня не хватало сил сделать это. Мне оставалось только молчать, делать вид, что я ничего не замечаю, или, что еще хуже, – делать вид, что эта ситуация меня забавляет.

Я обманывал себя, повторяя, что, в конце концов, я ни в чем не уверен. Интересно, что бы еще я изобрел, застав их в постели? Ей оставалось сыграть только в двух спектаклях. Через три дня я мог увезти ее. Разве она не говорила мне: «Ты прекрасно знаешь, что я люблю только тебя»? А значит, именно я должен был ее увезти. Мне оставалось довольствоваться этой сомнительной уверенностью.

Я перестал донимать ее своими вопросами. Я знал, что, когда колея лжи проложена, по ней можно двигаться, лишь все больше углубляя ее. Она утверждала, что она кокетлива и легкомысленна, дабы успокоить меня? Она не была ни той ни другой. Теперь я чувствовал, что ее потребность быть желанной для мужчин – все равно каких – лежала в самой основе ее натуры и что она могла существовать только тогда, когда ее тело становилось объектом желания мужчин, что и давало ей жизненные силы.

А меня, меня она, разумеется, любила, в этом ей можно было верить. Но только любила на свои лад: я, в конце концов, нашел себе роль в той драме, которую она играла для самой себя. Я существовал лишь для того, чтобы вопрошать ее через мои сомнения и мои страдания, никогда не получая от нее ответа. Недавнее ее признание в неверности, за которым немедленно последовало опровержение, было не чем иным, как игрой, импровизацией, подсказанной врожденной, инстинктивной склонностью никогда ни перед кем не раскрываться, даже перед самой собой. Я не должен был ничего знать о ней, так как, узнав что-либо, я бы знал о ней больше, чем она сама. Ей суждено было навсегда остаться в неведении, где находится истина, где добро. Но зато ей лучше, чем кому-либо другому, было знакомо то головокружение, которое можно испытать, говоря одно, а потом тут же, столь же искренне – нечто противоположное, делая одно, а потом, с не меньшим удовольствием – противоположное.

Я считал, что излечился от своей страсти, отдалившись от ее объекта. А теперь я вообразил, что положу конец своим страхам, удалившись от места моего унижения: мой соперник уезжал за границу. Всего лишь на время съемок какого-то фильма, но эти несколько недель казались мне вечностью, и я чувствовал себя так же спокойно, как если бы лично уложил этого проклятого комедианта в свинцовый гроб. Человек, начинающий выздоравливать, не думает о всех других заболеваниях, которым он может еще подвергнуться. Я научился жить с моими подозрениями, скрывая их от самого себя подобно тому, как прячут пыль под ковром. Я снова обрел некое доверие к своей возлюбленной, причем умудрялся убеждать себя, что даже самая постыдная измена с ее стороны была всего лишь проявлением трогательной слабости, проявлением неисцелимого отчаяния. Я не мог осуждать ее, ибо это означало бы осуждать свою страсть и свою собственную слабость. Я был склонен с большей подозрительностью относиться к местам, к обстоятельствам и был совсем далек от мысли, что единственным виновником при адюльтере является постель.

Но всякий самообман имеет границы: сама плоть отказывается смириться с некоторыми проявлениями лжи. Плоть отличается своеобразной прямотой, на которую плохо действуют аргументы. И всякий раз, когда мы занимались любовью, мое тело задавало моей возлюбленной те унизительные вопросы, которыми я не хотел ее удручать: «Ты изменила мне с этим актером, это я знаю. А с кем еще ты мне изменяла?» И ее тело отвечало мне вопреки ее воле. Оно отвечало мне молчанием, с каждым разом все более глубоким, молчанием, равнозначным признанию.

Лето еще не кончилось. Нам следовало бы куда-нибудь уехать. Там, в другом месте, я, может быть, и обрел бы тебя снова. В другом месте, впредь все более отдаленном. Но ты захотела остаться в Париже. Ты снова ждала телефонного звонка, который вернул бы тебя к жизни, ждала ангажемента или хотя бы встречи, способной принести новые надежды. Ты оставалась дома. Я писал, я работал, я знал, где тебя найти, и к этому теперь сводилось все мое счастье: мне требовалось просто твое присутствие. И я изо всех сил надеялся, что телефон не зазвонит, не выведет тебя из состояния ожидания, в котором я видел некое подобие умиротворенности, что оно не выдаст тебя никому из этих незнакомцев, в которых я видел отныне лишь своих новых соперников.

В конце концов, ты сама сняла трубку и набрала номер, после чего тебе уже не нужно было никуда выходить, ибо соперник прибыл сам. Точнее, соперница, так как это была женщина. Я быстро сообразил, что разница была не такой уж большой: ты могла отнять у меня и передать другому не только свое тело.

Прежде всего поражал ее взгляд: он загорался и ослеплял собеседника, лишая его возможности видеть что-либо другое. Веки плотно прижимались друг к другу, оставляя место лишь для двух мелких жестких камешков. Остальная часть лица, на которой следы возраста лежали плотной штукатуркой из рисовой пудры, состояла из острых углов, лишь частично сглаживаемых одутловатостью подбородка.

Ее тело, массивное, крепко сбитое, давило на ноги, короткие и худые, словно сундук или комод, поставленный на козлы. Она казалась крупной: скорее она была объемистой. С первого же взгляда на нее вызывали удивление эти контрасты между острым и круглым, между хрупким и тяжелым. Бросалась в глаза также и какая-то несогласованность между любезностью слов, почти заискивающей мягкостью голоса и холодностью взгляда.

Моя возлюбленная представила нас друг другу несколько церемонно, из-за чего мы буквально застряли в узкой прихожей моей квартиры. Входная дверь оставалась открытой, поскольку для того, чтобы ее закрыть, нужно было передвинуть даму, а я, вопреки очевидности, упорно надеялся, что сразу же после представления наша гостья исчезнет там же, откуда она пришла: ее скромные манеры и исключительная сдержанность позволяли верить в это.

Это впечатление оказалось обманчивым, и мы прошли в гостиную, что принято обычно делать в таких случаях. Я предложил даме сесть на канапе: она опустилась на него как-то робко, словно извиняясь за то, что не может поступить иначе, что не может не нарушить выпуклость диванных подушек, но когда она, наконец, села, ее тело обосновалось там тяжело и непреклонно. При этом почему-то все время казалось, что она прилагает неимоверные усилия, чтобы остаться почти невидимой. А еще во время разговора она то и дело подносила руку ко рту, словно опасаясь, что оттуда вот-вот раздастся урчание. В целом мне сразу стало в ее присутствии как-то неуютно. Она вызывала у меня неприятное чувство неопределенности: ее манеры и ее внешность, с одной стороны, подтверждали, что эта женщина такая и есть, какой она кажется, а с другой – опровергали это. Она оставалась не поддающейся определению. Это тягостное впечатление, хотя пока еще очень смутное, усиливалось тем, что я угадывал какую-то неясную связь между ним и моей возлюбленной. Я созерцал эту госпожу Жаннере со смешанным чувством отвращения и любопытства, словно понимал, что она держит в своих руках один из ключей моего счастья, равно как и моих нынешних страданий.

Она поселилась у нас на несколько дней, может быть, на неделю. Там, в Эльзасе, она в течение четырех лет была учительницей моей подруги. Она скромно и смущенно улыбалась, пока моя возлюбленная перечисляла все ее достоинства и говорила о том, какую любовь испытывали к ней ее маленькие ученицы. Да, все они были девочками: госпожа Жаннере находила, что мальчики слишком грубы, что от них слишком много шума. Нет, она всегда жила одна, всегда, но разве не было у нее, по крайней мере, тысячи детей, которые, подобно моей возлюбленной, сохраняли к ней привязанность?

Потом она сочла, что не нужно больше говорить о ней, что влюбленная парочка не должна тратить свое время на пожилую даму: она не знала, как отблагодарить нас за наше гостеприимство, в самом деле, но она не слишком нас побеспокоит, потому что собиралась посещать музеи: она будет уходить рано утром, и вечером мы тоже ее не увидим, так как она привыкла ужинать одна, обходясь самой малостью хлеба и чашечкой кофе с молоком. Моя возлюбленная стала возражать, уверяя ее, что мы, напротив, желали бы видеть ее как можно чаще, что она сама будет сопровождать ее в прогулках по музеям, и что я буду присоединяться к ним по вечерам, и что мы будем ужинать вместе. Госпожа Жаннере смягчила, как могла, блеск своих глаз, улыбнулась моей спутнице и посмотрела на нее с таким видом, с каким когда-то она, должно быть, смотрела на маленькую ученицу, правильно выстроившую в ряд дроби на черной доске.

С самой первой минуты я заметил, что моя возлюбленная жила, заблудившись в глухом отвращении к себе, в страхе перед другими людьми и перед жизнью, в отчаянии от существования, отмеченного решениями, не имеющими цели, и действиями, не имеющими смысла. Я почувствовал это с первого взгляда, который она бросила на меня – так начальный аккорд симфонии уже возвещает о тональности всего опуса в целом. То, что кого-нибудь другого могло бы заставить отстраниться от моей возлюбленной, или проявить некоторую осторожность, или же просто бессовестно воспользоваться ее слабостью, из-за которой у нее было бы легко украсть ночь удовольствия, меня, напротив, очаровало, вызвало у меня лихорадочное, ненасытное любопытство, оказавшееся любовью. Это любопытство рождалось из того, что я уже знал, но не желал преждевременно до конца понимать, дабы иметь возможность разгадывать тайну постепенно, шаг за шагом занимаясь мучительной дешифровкой.

Эта дешифровка ускорилась сразу же после того, как я увидел госпожу Жаннере: мне показалось, что за словами двух женщин я различал признаки глубокой и неприятной для меня близости, какого-то скрытого, но оттого еще более тесного сообщничества – так улавливаются обертоны, звучащие где-то за основной нотой.

А между тем я почувствовал, что при всей своей внешней скромности и любезности госпожа Жаннере отнюдь не была так уж дружески расположена. Эта ее постоянная улыбка, эта мягкость в голосе, а особенно забавное дрожание ее подбородка, свидетельствовавшее о том, что она с трудом сдерживает внутреннее напряжение, показались мне, не знаю уж почему, признаками недоброжелательства.

Но визит этой дамы явился также и неожиданной удачей для ревнивого любовника, каковым я стал: в течение недели моя возлюбленная должна была пребывать в компании этой женщины, ее бывшей учительницы, не имевшей в жизни иной страсти, кроме своих маленьких учениц, и съедавшей обычно на ужин несколько тартинок, запиваемых кофе с молоком. Если даже где-то в глубине ее души и таилась злоба, тем не менее госпожа Жаннере обнаруживала все признаки серьезности и самой строгой добродетели: я оставлял свою возлюбленную на ее попечение подобно тому, как доверяют медсестре выздоравливающего больного, когда нужно, чтобы тот сделал несколько шагов в саду, и меня мало заботило то, была ли эта «медсестра» столь уж «прекраснодушна», была ли она такой, какой ей хотелось казаться окружающим, или же она была просто злобной, ожесточившейся от одиночества старухой.

В первый вечер я решил не присоединяться к ним, уверенный в том, что им нужно столько сказать друг другу и что поэтому они предпочтут скорее остаться вдвоем. Они вернулись часов в двенадцать. Я не видел даму, которая тотчас исчезла в своей комнате. Я обнаружил, что моя возлюбленная совершенно ошеломлена увиденным, настолько ошеломлена, словно она только что вернулась из кругосветного путешествия. Как мне показалось, к ее радости примешивалось чисто детское убеждение в том, что те чудеса, которые она только что открыла для себя в Лувре, на самом деле существовали как бы в книжке с картинками, которую госпожа Жаннере позволила ей полистать: в единственном во всем мире издании, которое пожилая учительница однажды каким-то чудом нашла и сохранила у себя. Мое ощущение неприятным образом подтвердилось, когда, внезапно сменив тон и перейдя от восторга к нескрываемому раздражению, моя подруга стала упрекать меня в том, что я никогда не водил ее ни в Лувр, ни в какой-либо другой музей. Мне что, до такой степени наскучило ее присутствие или же я просто считал ее неспособной оценить произведения искусства?

Я сослался на то, что она никогда не выражала желания их видеть.

– Значит, тебя нужно обо всем просить? – воскликнула она.

– Мы пойдем и осмотрим все экспозиции, которые ты захочешь, – заверил я ее.

– Очевидно, это слишком возвышенное развлечение для глупой и некультурной молодой женщины…

– Я никогда так о тебе не думал.

– Еще как думал! Ты даже высказывал эти мысли вслух! В каждом твоем слове проявляется высокомерие…

Высокомерие? Это слово не входило в словарь моей подруги, и было нетрудно догадаться, в каком словаре она его обнаружила. Эта книга не стояла на полке моей библиотеки. Но я знал, что обнаружу ее на следующее утро на кухне, если мне удастся встать достаточно рано.

Уже полностью одетая, она ела свою тартинку стоя, зажав в ладони левой руки чашку кофе и наблюдая за кастрюлей, в которой плавился кусок масла. Когда я вошел в кухню, дама вздрогнула, и у нее был такой же смущенный вид, какой она, в свое время, наверное, любила подмечать у своих учеников, заставая их на месте преступления. «Я готовлю для вас эльзасский пирог», – извинилась она, добавив, что это является лишь первым свидетельством ее признательности. Она пожелала также приготовить мне кофе. Мне было интересно поговорить с ней, и я завязал беседу о ее вчерашней прогулке: я спрашивал себя, на каком витке нашего разговора я услышу слово, которое меня интересовало. Вскоре я получил удовлетворение: выразив мне свое восхищение полотнами Рембрандта, Тициана и прочих Эль-Греко, она поделилась со мной той большой радостью, с какой она могла вновь наблюдать за «прекрасной восприимчивостью» моей подруги. Поскольку она вопрошающе смотрела на меня, я поспешил с этим согласиться.

– Как жаль, что ей до такой степени не хватает веры в себя! – воскликнула дама, продолжая пристально смотреть на меня.

Я согласился с этим утверждением, кивнув головой. Тут взгляд учительницы впервые вспыхнул, прикрываясь снисходительной улыбкой подобно тому, как стрелок прячется за бруствером, чтобы прицелиться в свою жертву.

– Должно быть, – начала она, – трудно жить рядом с таким человеком, как вы – так сказать, в его тени.

На ее снисходительную улыбку я ответил такой же улыбкой, демонстрируя полное понимание.

– Она еще так молода, так слаба, – настаивала дама.

Грубый мужлан, каковым я являлся, опустил глаза, потревоженный мимолетным приступом угрызений совести. Может быть, мне следовало еще вытянуть пальцы, дабы старуха ударила по ним линейкой?

– Я выступила в роли вашего адвоката, – с ложной теплотой в голосе добавила она. – Я сказала ей, какая это удача для начинающей, еще не умевшей пробиться актрисы – жить с мужчиной, который любит и защищает ее: благодаря вам, она наконец-то чувствует себя в безопасности…

Ее улыбка расширилась до такой степени, что в штукатурке ее макияжа появились трещинки. Я слушал ее, вновь загипнотизированный несоответствием между ее тоном, ее благожелательной физиономией и явной враждебностью намерений. Иногда можно видеть, как матери бьют своих детей с такой же вот злостью, но люди редко осмеливаются вмешиваться в происходящее – очевидно, не столько из уважения к природному родительскому авторитету матери, сколько потому, что жестокое зрелище действует на них гипнотически: разве госпожа Жаннере не знала, что моя возлюбленная, к сожалению, совсем не стремилась устроиться и жизни и что ее стремление к «безопасности» сводилось к вечному поиску самой себя?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю