Текст книги "Неуловимая"
Автор книги: Паскаль Лене
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
Потом мы плавали в пруду. Карпы сновали вокруг наших тел и присоединялись к нашим объятиям. Далекое пыхтение помпы, откачивающей воду для орошения полей, ограничивало пространство нашего одиночества, а на какое-то время – и нашего счастья. Мы отдавались друг другу, уносимые спокойной водой, и поминутное соприкосновение с карпами только усиливало наше взаимное желание, заставляло его искриться многочисленными разноцветными отблесками. Желание, которое тогда казалось мне вечным.
Мы возвращались в деревню в самый жаркий час дня: низкое солнце озаряло главную улицу продольно, как газовый резак. Мы встречались с другими актерами труппы, рассредоточенными по двум или нескольким кафе между церковью и мэрией. Разговор вертелся вокруг уловок, способных помочь избежать жары. Одни катались на лодке по реке, другие после обеда отправлялись в соседний город, чтобы там насладиться кондиционированным воздухом в зале местного кинотеатра, третьи просто напивались воды с ментолом. Мы же никому не говорили про наш рай на пруду с карпами, памятуя о том, что единственная ошибка Адама и Евы заключалась в том, что они не скрывали своей любви.
Есть никто не хотел. Все ужинали после репетиции, поздно ночью, во дворе замка или в единственном деревенском ресторане, ради актеров перешедшем на испанское расписание. Я поднимался в замок вместе со всеми. Меня принимали хорошо, хотя и несколько сдержанно: я не был членом труппы. Я не принадлежал к их семье, и даже если эта семья образовывалась лишь на пару месяцев, даже если ее члены познакомились друг с другом всего несколько недель назад, они были братьями и сестрами в вечности, в то время как я приходил извне, я всего лишь разделял постель с одной из них, а постель для этих людей занимает так мало места в комедии жизни, является столь незначительным аксессуаром, и роль, которую в ней играют, выглядит настолько мизернее любой самой мизерной роли, исполняемой самым жалким статистом на сцене!
Она не хотела, чтобы я присутствовал на репетициях: и для нее тоже я не был членом семьи, ее настоящей семьи. Я вновь спускался в деревню, возвращался в гостиницу. И располагался там в саду. Я пытался воспользоваться свежестью, которая, наконец, приходила и заставляла розы благоухать. Я читал, чаще грезил: я был в восторге от своего счастья и притворялся, будто верю, что ему не будет конца. Но наступавшие сумерки тоже казались бесконечными.
Незадолго до полуночи я возвращался в замок. Понимал ли я тогда, что моя жизнь состояла лишь из моих трапез с ней, из моих ночей, проведенных с ней, и что все мои устремления сводились к ожиданию часа встречи с ней?
Обычно, когда я приходил, уже убирали последние декорации. Электрики укрывали свои прожекторы брезентом, но каждый знал, что гроза разразится именно в день премьеры, не раньше.
Я находил ее стоявшей вместе со своими товарищами возле режиссера. Они выслушивали его критические замечания или получали указания, как играть на следующий день. Я стоял в двух шагах позади нее, притворяясь, что не слушаю эти не касающиеся меня разъяснения. Но я мог бы приблизиться к ней, даже коснуться ее: она бы не почувствовала этого. Она еще не вернулась в реальный мир.
Веселее всего ты бывала во время ужина. Для тебя праздник длился еще долго: праздник пребывания на сцене. Ты пила, не слишком соблюдая меру. Ты всегда любила после окончания спектакля или репетиции быть немного «на взводе». Твоя жизнь – это безрассудный смех маленькой девочки, которая сама удивляется своим собственным шалостям, совершаемым ради того, чтобы избавиться от Бог знает какой печали. А я просто смотрел на тебя, просто слушал тебя как бы тайком: я чувствовал себя таким реальным, таким по-дурацки реальным рядом со всеми вами! Я не хотел, чтобы на тебя падала моя тень, чтобы она как-нибудь ненароком не затмила тебя, ибо на самом деле ты была всего лишь образом, возникающим в луче прожектора.
Я так ждал той минуты, когда придет пора возвращаться в гостиницу и я смогу увести, точнее было бы сказать, «унести» тебя с собой – и все же, когда я уводил тебя, то невольно гасил свечи бала. Ты казалась счастливой, когда я открывал решетчатую калитку сада, ты тоже была счастлива вновь обрести нашу любовь – но я хорошо знал, что вырвал тебя из твоего окружения.
Твой день рождения попадал на канун премьеры. Мои подарки таились на дне чемодана со дня моего приезда. То были недорогие вещи, ибо ты не любила, когда на тебя тратили деньги. Я хотел вручить их тебе вместе с поцелуями утром, как только ты проснешься. Потом мне пришла в голову мысль отпраздновать твой день рождения после репетиции, и таким образом слиться с вами, с вашей семьей, в которую, как я надеялся, ты меня впустишь хоть на один вечер. Робея гораздо сильнее, чем в том случае, если бы я вручал рукопись своей первой пьесы, я открыл свой замысел режиссеру, который меня сразу же одобрил, любезно и рассеянно; он проявил не больше интереса к моей затее, чем к рукописи переиначенного мной «Фауста» или «Царя Эдипа», вздумай я соорудить нечто подобное.
Я заказал по телефону ужин для восемнадцати членов труппы у одного кулинара в соседнем городе. Тот предложил мне завершить празднество фигурным тортом, какой обычно подают на свадьбах: я был так счастлив и возбужден, что это предложение мне понравилось.
И вот наступило утро великого дня: недорогое колье, флакон духов и кружевное дезабилье были возложены на обнаженный живот и шею спящей, и прохлада маленьких стеклянных жемчужин заставила ее изумленно открыть глаза. Наша хозяйка не преминула заметить украшение на шее очаровательной клиентки, обычно по утрам скрывавшей свои прелести лишь под большим банным полотенцем. Мы немного поболтали. «Нужно устроить большой праздник по случаю этого дня рождения», – с теплотой произнесла любительница роз. Но моя спутница была довольна подарками и ничего больше для себя не желала. После многочисленных комплиментов по поводу юного вида и красоты моей возлюбленной наша хозяйка исчезла в гуще сада – то ли из скромности, то ли из потребности вновь заняться своими цветами.
Когда мы полчаса спустя вновь поднялись в нашу комнату, она была заполнена розами: ничто не могло доставить больше радости моей спутнице, чем это неожиданное проявление дружбы. Я тоже был счастлив, даже осознавая, что мои собственные подарки доставили ей меньше удовольствия. Моя любовь к ней была столь велика, что я, в своем ненасытном желании сделать ее счастливой, принимал все удовольствия, которые ей кто-либо доставлял, принимал так, словно сам являлся их источником.
Мы провели вторую половину дня на берегу пруда, растрачивая тягучие жаркие часы в любовных играх, перемежаемых купанием. Вдруг ей на волосы опустились две совокупившиеся стрекозы. Она испустила крик, а потом, когда я показал ей на ладони этих хрупких и неловких любовников, стала смеяться над своим страхом. Надо сказать, вообще весь берег кишел там крохотной, лихорадочной и опасной жизнью. Это был момент оплодотворения среди длинных спутанных трав на берегу воды, словно жара заставляла семя сочиться из самой земли. И мне в нашем неподвижном, почти растительном слиянии, казалось, что я навсегда вставлен в нее, как один из тех корней, что лежали сплетенные на берегу пруда. Навсегда? Это первая мысль, вечная ностальгия всех земных тварей, обретающих самоощущение. Такой могла бы быть мысль подёнок, поблескивавших на поверхности воды.
Мы нашли твоих друзей в обычное время под зонтиками кафе. Я не стал подниматься в замок вместе с тобой, сославшись на усталость и сказав, что вряд ли приду вечером, если смогу сейчас заснуть: я хотел, чтобы задуманный мной праздник явился для тебя полной неожиданностью. Любовь к тебе настолько переполняла меня, что я готов был ради того, чтобы изумить тебя, придумывать самые что ни на есть ребяческие фокусы. А ты мне невозмутимо сказала: «Хорошенько отдохни». Ты не выглядела разочарованной. Это меня опечалило, но я знал, что ты была уже в другом месте, что ты думала только о пьесе и что в этот момент я для тебя уже ничего не значил.
Когда я пришел, репетиция еще не закончилась, так как у меня не хватило терпения ждать до полуночи. Ты непринужденно беседовала с одним из твоих партнеров на краю сцены, в темноте, пока на другом ее конце рабочие регулировали освещение. Ты не заметила моего приближения. Не прекращая разговора, твой товарищ гладил твою руку: не могу сказать, нежно, влюбленно или машинально. Вы стояли в темноте, и я не мог видеть выражения твоего лица. Все, что не попадало в луч прожектора, оставалось в потемках, в неразличимых и сомнительных потемках. Вы заметили меня одновременно. И отстранились друг от друга. Вам не следовало это делать, это причинило мне боль: я предпочел бы, чтобы то, что происходило в темноте и, возможно, ничего собой не представляло, навсегда осталось бы в темноте. Ты улыбнулась и произнесла:
– Ты все-таки пришел?
– Да.
– Тебе стало лучше?
– Мне вовсе не было плохо. Я хотел преподнести тебе сюрприз.
– Ты мне его преподнес.
– Вижу.
Праздничный ужин, который я заказал, доставили в нескольких больших картонных коробках, стоявших одна на другой посреди театральной бутафории. Когда репетиция окончилась, по распоряжению режиссера прожекторы выключать не стали, а переносные столы, обычно расставляемые под прохладными сводами большого зала в замке, вынесли наружу и разместили между декорациями пьесы. Ты получила возможность сыграть свой день рождения на сцене.
Ты довольно много выпила и много смеялась. С некоторым избытком даже, так как ты была счастлива, а в твоем счастье всегда присутствовал легкий отблеск беспокойства. Ты сидела между двумя любовниками, тем, из пьесы, который гладил в темноте твою руку и имел право целовать тебя в свете прожекторов, и другим, мной, также имевшим привилегию целовать тебя, но вдали от сцены. И я пытался поверить в то, что любовь ко мне в твоих глазах не менее реальна, чем та, другая.
Твой товарищ по-прежнему играл написанную для него роль, так как вы все еще сидели под лучами прожекторов. Он пил из твоего стакана, пил с такой же очевидной нервной веселостью. Он демонстрировал свои прерогативы совершенно спокойно и бесстыдно, ибо все это было не чем иным, как сценическим образом, простой декорацией, приятной историей, которую вы рассказывали друг другу. Он упоминал о подарке, который он тоже собирался преподнести тебе по случаю дня рождения: может быть, бриллиантовое ожерелье или дворец в Венеции, или остров в тропиках и тысячу черных рабов впридачу? Но у него ничего не было. Он мог предложить тебе только свое сердце. Внезапно он поднялся, сопровождаемый взглядами всех, а особенно твоим, и твоим смехом, подошел к стене замка и нарвал растущих на ней мелких сиреневых цветов, а потом сделал из них букет и прикрепил его к твоим волосам.
Тут ты встретила мой взгляд. То ли у меня был совершенно несчастный вид, то ли ты до такой степени встревожилась тем, что оставила меня в полном одиночестве, но на мгновение оборвав смех и перестав сиять счастьем, ты сочла нужным обнять меня на глазах у всех, тем самым любезно включая меня в игру.
Кто-то потребовал торт. Я встал и пошел открывать последнюю присланную кулинаром картонку. Твой сценический любовник пошел со мной, поскольку в тот вечер подразумевалось, что мы должны быть вдвоем как при тебе, так и во всем остальном.
Он охотно помог мне распаковать тот фигурный торт, достойный роскошной деревенской свадьбы, не преминув выразить свое одобрение насмешливым посвистом. Он отобрал у меня зажигалку, так как я сумел только обжечь себе пальцы, и зажег свечи, которые я воткнул в торт. Такое было ощущение, что он долго репетировал и эту роль: все, что он делал, было естественным и грациозным.
Тогда я не обратил внимания на аплодисменты и восклицания, раздавшиеся во дворе, и понял их причину, только когда вернулся обратно с фигурным тортом.
Я успел заметить грузовичок деревенского кондитера, выезжавший со двора через главные ворота. Перед тобой стоял другой торт. Уже зажгли почти все свечи, и сидевшие за столами уговаривали тебя встать, чтобы задуть их; но ты, словно окаменела от этой забавной катастрофы, и твой взгляд испуганно метался между водруженным на столе тортом и фигурным сооружением, застывшим посреди двора. По удивленному виду моего предполагаемого соперника и по шумной, непосредственной радости всех собравшихся я понял, что автора этого розыгрыша среди приглашенных не было.
На простыню, на которой мы лежали рядом, падал лунный свет. Остальная часть комнаты была погружена в настолько беспросветный мрак, что она казалась мне плывущей над полом.
Мы говорили очень тихо, и я с трудом подбирал в темноте слова, так как мои губы сковывал стыд: стыд за мою ревность, отвращение к этому помрачению рассудка, побуждавшему меня терпеливо, крупица за крупицей, открывать то, чего я собственно не хотел знать.
Что касается ее, то каждый из моих вопросов вырывал ее из сна, в котором ей хотелось бы спрятаться от меня, – от меня так же, как и от всех тех других мужчин, которые желали ее и присваивали себе права на нее! Да, она виделась со своим бывшим любовником: разве я об этом не знал? Вот уже несколько лет он преследует ее – разве я не знаю об этом – и он всегда будет преследовать ее, она поняла это раз и навсегда, смирилась с тем, что он всегда будет мешать ей вести нормальную и счастливую жизнь. В чем ее вина, за что ее так мучают, так наказывают? Но каким же чудом, – вновь спрашивал я, – он смог узнать, где тебя найти? В этом не было ничего удивительного: ведь он тоже был актером.
Актером? Об этом я не подумал! Значит, моей подруге суждено было остаться навсегда привязанной к мужчине, продолжавшему ее преследовать даже у меня на глазах. Скорее всего, она больше не любила его, но разве в этом было дело? Он ее знал настолько лучше меня, настолько сокровеннее было это его знание, чем мое! То, что соединяло их, было намного прочнее, чем любовь.
Тайна человеческого существа, то, что его делает, в конечном счете, не поддающимся разгадке, то, что вас поначалу привлекло в нем и заставило увидеть его в его неизменной индивидуальности как часть бесконечности, ускользающей от вашего понимания, затем становится неисчерпаемым источником ваших страданий и вашей ревности. Уже несколько дней я ревновал ее не только к бывшему любовнику, с которым она когда-то вместе играла, не только к ее сегодняшнему партнеру, но и ко всем ее партнерам по сцене, вчерашним и завтрашним. Я чувствовал, что со дня на день она может покинуть меня и что тогда наша история сохранится в ее памяти гораздо в меньшей степени, чем самая посредственная из всех пьес, которые она когда-либо играла. Тогда как с мужчиной, который вместе с ней поднимался на сцену, она не может окончательно порвать никогда.
Когда же я попытался остановить, наконец, поток таких рассуждений и приглушить немного мою боль, меня вдруг обожгла ужасная, но вполне допустимая догадка, и я воскликнул, не обращая больше внимания ни на темноту, ни на сон, в котором моя возлюбленная уже готова была позабыть меня вместе с моими тревогами и моими вопросами:
– Но ты хотя бы рассказала ему обо мне?
– Кому? – со вздохом спросила она. Сонное оцепенение делало ее голос далеким и равнодушным.
– Этому мужчине, который дарит тебе торты! Знает ли он вообще о моем существовании?
– Нет.
– Но почему? Я так мало для тебя значу?
– Это свело бы его с ума. Он бы не перенес этого.
– А я? Что я должен переносить?
– Тебя – то я ведь люблю, – с новым усталым вздохом ответила она, словно умоляя меня дать ей заснуть.
Уснуть? Речь шла именно об этом! Как могла ты оставить меня наедине с отвратительным подозрением, которое только что заронила во мне? Твои глаза уже закрывались, все твое лицо закрывалось, как какое-нибудь окошко в билетной кассе или железная решетка, безжалостно раздвигая барьер между мной и тобой в твоем далеком сне. А я? Когда я тоже смогу заснуть? Ты подумала об этом? Сколько ночей отныне я проведу, перебирая мои сомнения, если ты не найдешь нужных слов, чтобы меня успокоить, – неважно каких, я был готов удовлетвориться самыми неправдоподобными аргументами, но сейчас же! Немедленно! Ибо мои страдания были невыносимы, постыдны, и от них не было никакого средства! Да, ты опять заснула! Заснула, и все! Ты оставила меня наедине с нанесенной тобой раной. Ты вновь заснула, потому что была слишком чувствительна для того, чтобы смотреть на все это, не так ли? Тогда я взял тебя за плечи и встряхнул. Грубо, вульгарно, но я сделал это, чтобы не возненавидеть тебя, понимаешь?
– Он приедет сюда, да? Рано или поздно он всегда приезжает…
– Что? О ком ты? – притворяясь, что не понимаешь, жалобным голосом спросила ты, надежно защищенная своей сонливостью от ощущения вины. Наконец ты согласилась вспомнить: «Да, скорее всего приедет». Ты сказала это таким непринужденным тоном, словно речь шла о том, будет дождь или нет!
– И ты рассчитываешь, что я останусь?
– Он приедет ненадолго. Он хочет только посмотреть спектакль.
– Это ты хочешь, чтобы он на тебя посмотрел! Ты отдалась бы ему только ради того, чтобы он увидел твою игру! Ты отдалась бы кому угодно!
– Ты вульгарен.
– А я что, должен буду пойти в кино в тот вечер?
– Если хочешь.
– Или, может быть, мне нужно оставить вас вдвоем на всю ночь?
– На этот раз ты просто гнусен!
– А ты какова? Помоги мне подобрать слово!
Я мог бы подвергнуть ее Бог знает какой пытке – ей больше нечего было мне сказать. Она постепенно неохотно просыпалась. Мои подозрения испортили ей настроение: ничего плохого она с этим мужчиной не делала, она только виделась с ним время от времени, потому что он был таким несчастным. Она просто по-доброму беседовала с ним, и он успокоенный уходил. Ничего больше между ними не происходило. Но она не отрицала, что ей доставляло удовольствие видеть его – да, она признавалась в этом! Тем хуже для меня: мне не нужно было задавать этот вопрос! А если она поначалу скрывала от меня их свидания, то только потому, что хотела избежать моей ревности, да, именно так, хотела избежать моих оскорбительных вопросов! А сам-то я разве не сохранил никаких контактов со своими бывшими любовницами? Да, она скрыла от меня большую часть их свиданий с этим мужчиной, но совершенно сознательно, дабы пощадить меня и из уважения ко мне; моя нынешняя ревность убедительно подтверждала, что она была права, поступая так.
Я больше не слушал. Приложив столько усилий к тому, чтобы она была в состоянии общаться со мной, теперь я желал, чтобы она снова заснула. Не слыша ее, я чувствовал бы себя менее одиноким, чем сейчас, когда она нахваливала свою скрытность. Я ведь по сути просил ее сотворить чудо и превратить этот кошмарный вечер в дурной сон, сделать так, чтобы я не увидел того, что увидел, – но я должен был бы знать, что она могла предложить мне лишь аргументы, только аргументы.
В какой-то момент я перестал ей отвечать. В конце концов она задремала. Решила ли она, что убедила меня, или же ей просто надо было заставить меня замолчать, чтобы иметь возможность уснуть? Рассвет уже бросал в комнату узкий лучик цвета старого серебра. Моя любовь, мои переживания и ее жизнь, и все то, чего я не знал о ней, чего я, переживая и страдая, так никогда и не узнаю, как бы много она отныне ни рассказала о себе, все это помещалось теперь на донышке наперстка!
Я подождал, чтобы стало достаточно светло. Потом собрал свой чемодан. И уехал. Как будто я мог таким образом расстаться со своими сомнениями! А ведь я знал, что увожу с собой и свои страдания, и свой стыд. Я уехал так, как внезапно пятятся назад, чтобы избежать искушения пропастью, разверзшейся у ног. Я уехал, потому что испугался. Хотя я ведь не узнал тогда о тебе ничего нового, ничего такого, что бы мне не было уже известно: ты не была, ты никогда не была правдивой, потому что ты всегда искала себя, пытаясь стать другой. Это меня и соблазнило: это была твоя тайна и завораживающая уверенность в том, что сколько бы ни прошло времени, я так ничего о тебе и не узнаю!
Полдень. Ты, обернутая, как обычно, большим белым полотенцем, которое словно искрится все на солнце, спускаешься в сад. Наша хозяйка удивляется моему отсутствию, а ты непринужденно объясняешь ей, что она больше не увидит меня, что я уехал в Париж.
Удивилась ли ты, когда, проснувшись, не увидела меня рядом с собой? А когда ты обнаружила, что в платяном шкафу нет моих вещей, то почувствовала ли ты себя так же плохо, как чувствовал себя я, унося их с собой?
Полдень наступил и для меня, но теперь он наступил страшно далеко от тебя, в мире, где тебя больше нет. Будущее видится мне пустым и ужасающим. Я вернулся к нам домой, отныне не к нам, а к себе, в эту квартиру, которую ты находила слишком большой и потому заполнила ее растениями. Прошло всего шесть часов с тех пор, как я решил покинуть тебя, и я уже задыхаюсь.
Понимаешь ли ты, что я покинул тебя навсегда? Нет, ты еще, наверное, не отдаешь себе в этом отчета. Ты думаешь, что мой отъезд – всего лишь проявление дурного настроения, что сегодня же вечером я вернусь, чтобы присутствовать на премьере. В противном случае ты уже позвонила бы мне, потребовала бы объяснений. Впрочем, нет! Ты не нуждаешься в объяснениях. Ты прекрасно понимаешь, что я просто не мог поступить иначе и не уйти, что уход для меня был единственным средством избавиться от моих подозрений и от моего позора: если ты обманула меня, если ты насмехаешься надо мной, то, по крайней мере, я отреагировал с достоинством!
Но в то же время как мне все-таки трудно избавиться от чувства, что я напрасно лишился тебя, просто потому, что не понимал тебя. Скажи мне, умоляю, скажи мне, что я делаю себя несчастным без причины! Теперь тебе не нужно подбирать аргументы, искать объяснения. Достаточно одного жеста, самого простого жеста, который заменил бы все доказательства того, что ты меня любишь, что ты дорожишь мною: позови меня! Заставь меня вернуться!
Она не позвонила ни в тот день, ни в следующие дни. Я вспомнил, что она не умела ничего желать и что она ни в ком по-настоящему не нуждалась. Я уехал, и увидел лишь то, что она от этого не страдает. Может, она обладала сверхчеловеческой силой? Или то было простое равнодушие? Мое внезапное решение расстаться было принято ею раньше меня, скорее всего, она приняла его в первый же день.
Или же твое молчание, это ужасающее спокойствие, которое ты обнаружила, явилось всего лишь своеобразным признанием, признанием того, что да, ты действительно изменяла мне, что ты даже больше не считаешь нужным оправдываться, что ты решительно ничего ко мне не испытываешь и что мне ничего больше не остается, кроме как самому разбираться со своими страданиями, со своим одиночеством, со своей нелепой потребностью вновь обрести достоинство?
Беру книгу. Проходит час, в течение которого не удается прочитать ни строчки. Тогда я захлопываю ее. Мне не скучно, время проходит очень быстро, так же быстро, как мысли, бегущие в голове по кругу, как лошади в манеже. Все те же нескончаемые мысли, все та же ностальгия, все те же тревоги и хотелось бы устать от них, но приходит ночь и забываешь даже зажечь лампу, так как манеж все время блестит безжалостным светом своих гирлянд, и никакая усталость не приходит, и тысячный круг завораживает так же, как и первый! Вечная свежесть тревоги! Обволакивающий свет страдания!
Ждать, ждать неизвестно чего до отупения, а потом мало-помалу начать понимать, что та, которую ты еще несколько ночей назад держал в своих объятиях, отныне и навсегда недоступна тебе – каждый, наверное, пережил это самое обычное из страданий, и каждый извлекает из этого один и тот же опыт, каждый делает одни и те же жесты, ощущая одинаковую растерянность, одинаковое одиночество, каждый вдруг обнаруживает свою неспособность совершать самые простые действия, перестает вдруг есть или спать! Но это страдание является одновременно и уникальным, таким же, как опыт смерти, и каждому предстоит разгадывать его слово за словом.
Время начинает течь так же быстро, как во сне, даже если иные мгновения стоят целых дней, как это бывает во сне. В результате не прошло и недели как я очутился на борту маленькой яхты моих друзей Б. в обществе еще одной пары где-то поблизости от Порто-Веккьо. Меня взяли в плавание из любезности, узнав о моих неурядицах и выслушав по телефону изложенный без особой стыдливости рассказ о моем горе. Планировался круиз вокруг Корсики. Зажатый на целый месяц между небом и морем на двенадцати метрах небольшого судна, я не должен был бы иметь ни возможности, ни, быть может, соблазна позвонить моей возлюбленной, и уж тем более – возможности отправиться к ней: мой друг Б. как бы привязал меня к мачте, чтобы я, подобно Одиссею, смог бы устоять, внимая пению сирен. Но безжалостное солнце, обрушивавшееся на палубу, словно какой-то град, скоро обнажило мою тревогу, не оставило от моего первоначального и недолгого мужества, от моей воли ничего, кроме иссохшего скелета. К тому же две дамы занялись моим излечением с поистине удручающей заботливостью, тяжесть которой добавлялась к тяжести жары: что у меня могло быть общего, – восклицали они, – с этой комедианткой, кстати, слишком молодой для меня, которой, в довершение ко всему, явно не хватало зрелости? Мои подруги решили найти мне настоящую спутницу жизни. Они искали среди своих знакомых, среди коллег по работе какую-нибудь симпатичную вдову или привлекательную разведенную женщину, которая подошла бы мне не в пример лучше. Эти добрые души перелистывали свои записные книжки, подвергая анализу каждую кандидатуру и по ходу дела доводя до моего сведения свои комментарии: такая-то могла бы заинтересовать меня своими привлекательными формами, но ее нос был явно длинноват, у другой после многочисленных беременностей отвисла грудь и к тому же остался шрам после кесарева сечения, а еще одна, самая красивая, к несчастью, имела «куриные мозги».
Как я ни протестовал, меня заставили пройти этот «двор чудес» вдоль и поперек – на двенадцатиметровой палубе не могло быть и речи о спасительном бегстве. Впрочем, в том граничившем с отчаянием состоянии, в каком я находился, меня вывело бы из себя даже самое возвышенное создание. Я очень сожалел о том, что рассказал своим друзьям о своем разрыве, что обнаружил перед ними свою печаль, что попросил у них помощи и принял их приглашение, поставившее меня в зависимость от слегка каннибальской любезности двух женщин и от их ужасно вульгарного желания «как можно скорее пристроить меня». Понимали ли они, что я страдал, что я задавался вопросом, как жить в ближайшие месяцы, в ближайшие и более отдаленные годы? Как, под каким соусом они сами любили своих мужей? Если бы они расстались с ними, то неужели они точно так же думали бы о том, как бы поскорее «пристроиться»? Неужели любимое существо можно поменять так же, как меняют разбитую машину? Неужели здесь все сводится к тому, чтобы найти хорошую модель?
Иногда в поле зрения возникал берег, и я с тоской смотрел на твердую землю, где пространство столь обширно, где тишина может быть глубокой-глубокой. Моя пытка усиливалась от того, что я не имел никакой возможности уединиться. Я прыгнул бы с яхты и добрался до берега, если бы был в состоянии до него доплыть. Наконец, мы сделали остановку: маленькая бухта, три или четыре дома, ресторан с несколькими комнатами – как раз то, что мне требовалось, чтобы покинуть компанию моих добровольных мучителей. Они оставили меня на скалах и, рассердившись, тут же поплыли дальше.
У меня не было никакого плана. И мне было безразлично, где продолжать свой «отдых»: мне важно было только не находиться больше на яхте. Но возвращаться в Париж я тоже не хотел: у меня возник бы сильный соблазн позвонить моей возлюбленной или – кто знает – броситься в машину, чтобы успеть на последние представления. А тут, в этом месте, настолько чужом, что никакие воспоминания не связывали меня с моей подругой, в этом месте, тем самым напоминавшем мне о том мире, в котором мне предстояло теперь жить, я чувствовал себя, по крайней мере, в безопасности.
Комната над бистро, которую я занимал, выходила на балкон, нависающий над террасой и над полдюжиной зонтиков. Чуть дальше, под платанами, весь вечер сменяли друг друга на своей песчаной площадке игроки в шары. Стены вокруг меня были побелены известью. В одном из углов, над маленьким туалетным столиком, висело зеркало. Напротив моей кровати с железными прутьями, пружинная сетка которой будила меня своим скрипом всякий раз, когда я думал, что наконец-то обрел сон, была приколота к стене старая афиша железнодорожной магистрали Париж – Лион – Средиземноморье, изображавшая вокзал в Антибах: вместе с зеркалом эта афиша составляла единственное украшение комнаты. Шкаф из болотной сосны и деревянный стол, выкрашенный, как и приставленный к нему стул, в небесно-голубой цвет, довершали меблировку помещения. Я проводил там жаркие часы дня, купаясь в своей ностальгии, как в старом поту. Слава Богу, в комнате не было телефона, и я повторял, как заученную молитву, не беспокоясь больше об его смысле, свое драконовское решение, запрещавшее мне спускаться в зал, чтобы попросить разрешения оттуда позвонить. Поскольку балконная дверь была открыта, я слышал голоса клиентов, сидевших на террасе или игроков в шары. Эти беседы, эти отзвуки голосов, казавшихся удивительно близкими, усиливали мое ощущение одиночества. Теперь я воспринимал весь мир, от балкона и до самой бесконечности, лишь как тягостное вторжение. Все, что не было воспоминанием о моей возлюбленной, теперь казалось мне враждебным. Но мысли о ней тоже не приносили мне ничего, кроме новой пытки. Хотел ли я излечиться от своей страсти? Я лишь наказывал себя за то, что не был любим.
Мне не хватает смелости. Мне всегда не хватало той энергии, которая обычно позволяет другим развязывать узы, которые их душат. Я же способен только на героические и непоправимые решения, о которых я начинаю жалеть уже через час, ибо они были приняты вопреки моей воле только для того, чтобы наказать себя за трусость. Моя жизнь полна ловушек, которые я сам себе расставил в те минуты, когда разыгрывал перед самим собой комедию, в которой у меня была роль решительного человека.
Место, где я оказался, значило для меня совсем мало: я бы не узнал его на карте. Я сидел там, как те кошки, что забираются на самую высокую ветку дерева, а потом не знают, как спуститься вниз. По вечерам кое-какие корабли бросали за скалами якоря. Корабли, как тот, что привез меня, корабли с людьми, говорившими, должно быть, о проходящей любви, о женщинах, которые вас покидают или утомляют, о слишком коротких отпусках…